РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Город открылся им неожиданно — из-за поворота, на рассвете.
Сначала потянулись огороды с почерневшими тыквами, потом низкие, вросшие в землю избёнки городской окраины, потом вдруг — будто из-под земли выросли — каменные дома, двухэтажные, с вывесками и фонарями.
Обоз застучал по булыжной мостовой, и Трофим замер, вцепившись в край телеги.
— Господи... — прошептала Нюра, крестясь. — Сколько же тут всего...
Улица была широкая, мостёная, по бокам — лавки, трактиры, чьи-то конторы.
Народу сновало — не чета деревне: дамы в шляпках, мужики в пиджаках, городовые в медных пуговицах.
Извозчики перекликались, мальчишки-газетчики выкрикивали заголовки, где-то играла шарманка, и пахло кофе, кожей и лошадиным навозом.
Трофим вдруг почувствовал себя маленьким, ничтожным, в своей домотканой рубахе, в лаптях — среди этого каменного, чужого, огромного мира.
Но тут же взял себя в руки.
— Ермолай, — окликнул он возчика. — Где тут можно остановиться на первое время?
— А вон, — рыжий мужик махнул кнутом в сторону переулка.
— Там ночлежка есть, для приезжих. Дешёво, но вшиво.
А коли чище хотите — на Ямской, там хозяин сдаёт комнаты.
Дороже, зато без насекомых.
— Спасибо, — сказал Трофим.
Обоз остановился у постоялого двора.
Трофим помог матери слезть, отвязал котомку.
Ермолай крякнул, пожелал удачи и уехал. Они остались одни посреди чужого города.
— Куда теперь, сынок? — спросила Нюра, оглядываясь растерянно.
— На Ямскую, — решил Трофим. — Потише там, подальше от шума.
Он взял мать за руку — как в детстве, когда она водила его в церковь — и они пошли по улице, лавируя между прохожими.
Нюра то и дело оглядывалась на витрины, на господ в сюртуках, на экипажи — и всё крестилась.
Ямская улица оказалась тихой, застроенной деревянными домами с мезонинами.
Пахло липами и мокрым песком. Трофим нашёл дом с табличкой «Сдаются комнаты», постучал. Открыла женщина лет сорока — полная, в очках, с приятным лицом.
— Вам чего?
— Комнату бы, — сказал Трофим. — На двоих. Недорого.
— Есть, — женщина оглядела их, но ничего не сказала, только посторонилась.
— Проходите. Пять рублей в месяц, свет отдельно.
Уборная во дворе.
Комната оказалась маленькой, с одним окном, выходящим в палисадник.
В углу — железная кровать, стол, два стула, на стене — дешёвая литография с видом Венеции.
Нюра огляделась и заплакала — тихо, по-бабьи, промокая слёзы концом платка.
— Мам, ты чего? — Трофим растерялся.
— Так... хорошо, — всхлипнула она. — Своё.
Никто не тронет.
Она подошла к окну, отворила его. В комнату ворвался свежий воздух, запах лип и утренней прохлады.
Где-то пели птицы — вольно, радостно, будто они не в городе, а в лесу.
— Будем жить, сынок, — сказала Нюра, вытирая слёзы.
— Как-нибудь.
— Будем, — твёрдо ответил Трофим. — Лучше, чем там.
Он поставил котомку на стол, развязал.
Достал книги — те самые, которые прятал под половицей. И положил их на видное место — чтобы каждый день видеть, чтобы помнить, зачем он сюда приехал.
****
Первые дни были самыми трудными.
Денег оставалось в обрез — рублей десять, не больше.
Нюра, привыкшая к крестьянской работе, сразу нашла себе дело: мыла полы в соседних комнатах, стирала бельё квартирной хозяйке, помогала на кухне.
Хозяйка, Марья Ивановна, оказалась женщиной доброй — сбавила плату за комнату, подкармливала.
Трофим ходил по гимназиям, институтам, выспрашивал, можно ли поступить без свидетельства. Отказывали везде — нужны были бумаги, нужны были деньги за обучение, нужно было что-то, чего у него не было.
Он возвращался вечером усталый, злой, голодный. Нюра кормила его щами из общей кухни, гладила по голове и говорила:
— Найдётся, сынок. Всё найдётся. Господь не оставит.
И он верил. Потому что верить было больше не во что.
Через неделю удача улыбнулась
. В трактире, где Трофим помогал мыть посуду за миску супа, он познакомился с пожилым приказчиком, Семёном Петровичем. Тот был низенький, лысый, в очках на длинном носу — и при деньгах.
— Мальчик, ты грамотный? — спросил он, глядя, как Трофим переписывает меню для хозяина.
— Грамотный, — ответил Трофим. — И считаю хорошо.
— Откуда?
— Из деревни. Самоучка. Но много читал.
Семён Петрович прищурился, подумал, потом достал из кармана визитку.
— Приходи завтра в мою контору. Адрес тут. Работа найдётся — переписывать бумаги, счета сводить. Платить буду — не много, но на первое время хватит.
Трофим чуть не расцеловал его. Прибежал домой, закричал с порога:
— Мам! Мам, я работу нашёл!
Нюра в тот момент перебирала крупу, вылавливая чёрных жучков. Подняла глаза — и заплакала. В третий раз за эту неделю. Но теперь — от радости.
*****
Клавдия не выходила из дома трое суток.
Соседки судачили — что приключилось с солдаткой? Одни говорили — заболела, другие — сглазил кто, третьи — знать не хотим. А Клавдия лежала на кровати, уставившись в потолок, и не двигалась.
Только изредка закуривала и смотрела на дым, который таял в воздухе, как её надежды.
Она думала о Трофиме.
О том, как он стоял перед ней на меже, смотрел холодно, сказал: «Катись к отцу». И ушёл. Не оглянулся.
А она осталась — с пустыми руками, с пустой избой, с пустой душой.
— Дура, — сказала она себе вслух. — Старая дура.
Решила, что молодой на тебя польстится?
Решила, что нужна ему?
Она засмеялась — горько, страшно, и смех этот отдался в пустых углах. Потом села, налила самогона, выпила не закусывая.
Закашлялась, вытерла губы.
— Нюра, — сказала она, будто та могла слышать.
— Увезла сыночка. Увезла. А я... что я? Кирьян остался.
Старый пень. Ревнивый.
Злой.
Она подумала о Кирьяне.
О том, как он повалил её на лавку, как брал силой, как целовал зло, с ненавистью.
И ей стало тошно — до рвоты, до судороги в горле.
«А ведь он меня никогда не любил, — поняла она вдруг.
— Никогда. Я для него была — как кобыла.
Потешиться. А теперь и это не надо. Теперь он Трофимку ревнует.
Меня ревнует к сыну.
Какой позор».
Она допила стакан, налила ещё. И долго сидела у окна, глядя на дорогу, по которой уехал Трофим.
И казалось ей — не уехал он, а умер. И она его схоронила.
И теперь поминки справляет — одна, в пустой избе, под вой ветра и скрип половиц.
***
Кирьян в эти дни запил совсем.
Он ходил в кабак каждый вечер, пил до бесчувствия, дрался, бил посуду. Петра Егорыча давно прогнал — надоел со своими советами
. Кузьма-плотник тоже отстал — боялся пьяного Кирьяна.
Вернувшись домой, Кирьян шатался по пустым комнатам, кричал, звал Нюру, потом ругался, опрокидывал стулья
. А под утро валился на кровать и плакал — в подушку, чтоб никто не слышал.
— Нюра-а-а! — выл он, как зверь. — Вернись-я-я! Трофи-и-им!
Дураки , зачем уехали?
Зачем меня бросили?
Но никто не возвращался. Только тени плясали на стенах от лампадки, которую Нюра забыла потушить. Горела лампадка — ровно, печально — и освещала икону, на которую никто уже не молился.
А через неделю Кирьян, пьяный, полез в сарай за верёвкой.
И соседи услышали, как он поёт — пьяным, страшным голосом — «Из-за острова на стрежень».
Пел долго, до хрипоты. Потом стих.
А утром Матрёна, та самая, языкастая, нашла его висящим на перекладине.
— Господи Иисусе, — закрестилась она, отпрянув. — Царствие Небесное... Сам себя... Кирьян-то...
Деревня гудела. Одни жалели — мол, запил мужик с горя, жена ушла, сын бросил. Другие злорадствовали — бабник, пьяница, за дело. Третьи крестились и ставили свечки за упокой.
Клавдия на похороны не пришла. Сидела в своей избе, курила и смотрела в стену. А когда процессия с гробом проходила мимо, она перекрестилась — мелко, быстро — и прошептала:
— Прости, Кирьян. Не поминай лихом.
И больше ничего не сказала.
****
В городе о смерти отца Трофим узнал через месяц.
Пришло письмо от соседки, Матрёны — бисерным, старательным почерком, с ошибками. Нюра побелела, перекрестилась.
Трофим взял письмо из её рук, пробежал глазами, прочитал вслух.
И долго молчал.
— Как же так, сынок? — прошептала Нюра. — Он ведь... он ведь сильный был. Не должен был.
— Сильный, — глухо сказал Трофим. — А душу слабую имел.
Он свернул письмо, сунул в карман. Постоял у окна, глядя на липы, на серое небо, на прохожих, которые спешили по своим делам.
И вдруг понял, что не чувствует ничего. Ни жалости, ни вины, ни облегчения. Только пустоту — глубокую, как колодец, в который упал камень, а дна не слышно.
— Мам, — сказал он, повернувшись. — Ты как? Держишься?
— Держусь, — ответила Нюра, вытирая глаза.
— Он ведь мне... мужем был.
Не любила — а привыкла.
Жалко его, Троша.
— И мне жалко, — соврал Трофим. Потому что не жалко было.
Совсем.
Он обнял мать, прижал к себе.
И долго так стояли — в маленькой комнате с видом на палисадник, в чужом городе, где никто не знал их горя и не хотел знать.
А за окном шумели липы, и птицы пели — вольно, радостно, будто ничего не случилось.
И это было самым страшным: жизнь шла своим чередом, не спрашивая, кто умер, кто остался, кто плачет.
— Надо жить дальше, — сказал Трофим, отстранившись. — Похороним его здесь, мысленно. А сами — дальше.
— Дальше, — кивнула Нюра. — Куда ж деваться.
Она достала иконку, помолилась за упокой души раба Божия Кирьяна. Коротко, без особой надежды. И спрятала иконку обратно за пазуху.
А Трофим сел за стол, развернул бумаги, которые принёс из конторы. Счета, накладные, векселя — чужая жизнь, чужие деньги. И начал переписывать — ровным, каллиграфическим почерком, который так хвалил Семён Петрович. Строчка за строчкой, цифра за цифрой. Будто пересчитывал свою новую жизнь — рубль за рублём, день за днём.
И где-то там, в далёкой деревне, над крайней избой кружили вороны. Клавдия вышла на крыльцо, посмотрела на небо — низкое, серое — и пошла к колодцу за водой. Путь был неблизкий, но она шла не спеша, будто никуда не торопилась. Потому что торопиться было некуда. И не к кому.
— Живу, — сказала она в пустоту. — Живу, и слава Богу.
И улыбнулась — горько, одними уголками губ. И пошла дальше — по грязи, по лужам, по опавшим листьям. Потому что жизнь продолжается. Даже когда кажется, что она кончилась.
****
Осень в городе наступила внезапно, как кража.
Ещё вчера липы за окном стояли зелёные, а сегодня проснулись — и всё покрыто золотом. Листья кружились в воздухе, падали на мостовую, липли к подошвам, и дворник в фартуке сердито сгребал их в кучи, ругаясь на прохожих. Небо обмелело, стало высоким и бледным, и солнце светило уже не по-летнему — косо, не грея, только слепя глаза.
Трофим привыкал к городу медленно, как к новой обуви — сначала жмёт, натирает, а потом ничего, разношается. Работа в конторе Семёна Петровича оказалась нудной, но нетяжёлой. Сидишь с утра до вечера, переписываешь счета, выводишь цифирь, складываешь дебет с кредитом
. Глаза устают, спина затекает, но платят — пять рублей в месяц, плюс хозяин иногда подкидывает на чай, коли хорошо потрудился.
— Ты, Трофим, голова, — говаривал Семён Петрович, поправляя очки на длинном носу.
— Из тебя бы приказчик хороший вышел.
Со сметкой. Только вот... — он замялся, — документов у тебя нет. А без документов — ты никто. Понимаешь?
— Понимаю, — отвечал Трофим, сжимая в кармане кулак.
— Ты бы в гимназию поступил, что ли. Экстерном. Или на курсы. Вон, при Университете курсы открыли для приходящих. Плата небольшая. А после — аттестат. И с аттестатом — дорога открыта.
— Спасибо, Семён Петрович, — сказал Трофим и в тот же день побежал узнавать.
Курсы при Университете помещались в старом каменном здании на Никольской. Лестница была широкой, с чугунными перилами, и пахло здесь не так, как в деревне — казёнными чернилами, мастикой для пола и потом многих тел. Трофим поднялся на второй этаж, нашёл канцелярию, робко постучал.
— Войдите, — раздался скрипучий голос.
За столом сидел чиновник в вицмундире, с бакенбардами, похожий на старого воробья — взъерошенный, нервный, с пером за ухом.
— Вам чего?
— Я насчёт курсов, — сказал Трофим. — Хочу учиться.
Чиновник оглядел его — домотканую рубаху, лапти, стрижку в скобку — и поморщился.
— Из крестьян?
— Точно так.
— Бумаги есть? Свидетельство о рождении? Справка от волостного правления?
— Нет... — Трофим почувствовал, как земля уходит из-под ног.
— Ну, без бумаг никак нельзя. — Чиновник уже перебирал бумаги на столе, давая понять, что разговор окончен.
— Принесёте — приходите.
Трофим вышел на улицу. Осенний ветер ударил в лицо, бросил горсть листьев. Он постоял на крыльце, глядя на прохожих — на гимназистов в форменных фуражках, на студентов в тужурках, на барышень в шляпках, которые семенили по тротуару, смеясь и щебеча.
Чужая жизнь.
Всё чужое.
«Что же делать? — думал он. — Ехать обратно в деревню? К отцу в могилу? К Клавдии в объятия? Нет уж.
Лучше здесь — хоть на побегушках, хоть на подёнщине, а не вернусь».
Он зашагал к Ямской, размышляя. Мысль работала лихорадочно. Вспомнил, что у Семёна Петровича есть знакомый адвокат — тот самый, что составлял купчие на товар. Может, он поможет с бумагами? Или подскажет, как обойтись без них?
Дома Нюра уже ждала его с обедом. Щи из кислой капусты, картошка в мундире, лук зелёный — всё простое, деревенское. Но вкусное — потому что с любовью.
— Ну что, сынок? — спросила она, глядя тревожно.
— Пока ничего, — вздохнул Трофим. — Бумаг нет, а без бумаг — никто.
Нюра помолчала, перебирая в уме. Потом сказала негромко:
— А ты в волость съезди. К нашему старосте. Пусть справку даст, что ты из крестьян, что отец... — она запнулась, — что отец умер. И что ты самостоятельный.
— Денег нет на билет, — возразил Трофим.
— А ты не поездом. Ты попутным обозом. Как сюда ехали, так и обратно.
Дешевле выйдет.
Трофим подумал и кивнул. Другого выхода не было.
****
В деревню он вернулся через две недели.
Обоз шёл долго, с остановками. Трофим сидел на сене, кутался в тулуп и смотрел на знакомые места. Всё изменилось — или ему только казалось? Берёзы стояли голые, поля были пусты, и ветер гулял по ним свободно, не встречая преград. Избы казались ниже, чем раньше, и серыми, будто выцвели на солнце.
Староста, дядька Герасим, встретил его насупленно.
— А-а, Трофим Кирьяныч, — сказал он, не подавая руки. — Вернулся? А мать где?
— Мать в городе, — ответил Трофим, стараясь держаться спокойно. — Мне справка нужна, дядь Герасим. Для учёбы.
— Справка? — Староста почесал затылок. — Это можно. Только не задаром. Сами знаете — бумага, печать, чернила.
С вас пять рублей.
— Пять? — Трофим растерялся. — Да где ж я возьму пять? У меня и рубля нет.
— А нет — так нет, — пожал плечами Герасим.
— Не мои проблемы.
Трофим вышел от старосты злой, как чёрт. Постоял на улице, оглядывая деревню. Вот и дом отцовский — покосился, крыша прохудилась, окна заколочены.
Сарай, где Кирьян повесился, сиротливо темнел на задворках. Трофим не пошёл туда. Свёрнул налево, к крайней избе.
Клавдия сидела на крыльце, курила. Увидела его — и не встала.
Только прищурилась, выпустила дым.
— Ты? — спросила она без удивления.
— Жив, значит.
— Жив, — ответил Трофим, останавливаясь в нескольких шагах. — Клавдия... я к тебе за помощью.
— Ко мне? — Она усмехнулась — горько, зло.
— А не боишься? Я ведь женщина опасная. Могу опутать.
Увести в плен.
— Клавдь, не надо, — устало сказал он. — Мне пять рублей нужно.
Для справки.
Одолжи — я верну.
Она долго молчала. Потом затушила цигарку, встала.
— Заходи, — бросила коротко и скрылась в избе.
Трофим переступил порог. Внутри всё было по-прежнему — та же лавка, тот же стол, та же кровать в углу. Но казалось — меньше стало, теснее. Будто изба сжалась от одиночества.
Клавдия открыла сундук, достала холщовый мешочек, отсчитала пять рублей.
— На, — сказала, протягивая. — Не пропивай.
— Спасибо, — Трофим взял деньги, спрятал за пазуху. — Я верну, как только...
— Не надо, — перебила она. — Подарок.
Поминай как звали.
Он посмотрел на неё. За эти месяцы она постарела — лицо осунулось, под глазами залегли тени, волосы выбивались из-под платка седыми прядями. Но губы — всё те же, полные, и глаза — карие, с золотинками — глядели печально и строго.
— Клавдь, — сказал он тихо. — Ты прости меня. За всё.
— За что? — усмехнулась она. — За то, что не пришёл больше?
За то, что мать увёз? Или за то, что отца своего... — она осеклась, махнула рукой.
— Ладно. Бог с тобой. Ступай. И больше не возвращайся.
— Не вернусь, — пообещал он.
— И правильно, — кивнула она. — Здесь тебе не место. Учись. Стань человеком. А я... я как-нибудь.
Она не плакала. Только перекрестила его — широким, размашистым крестом — и отвернулась к окну. Трофим постоял, не зная, что сказать. Потом повернулся и вышел.
На крыльце он остановился, перевёл дух. Небо было низкое, серое, и пахло дымом и прелыми листьями. «Прощай, деревня, — подумал он. — Прощай, Клавдия. Прощай, прошлое».
И зашагал к старосте — выправлять справку.
****
Справку он получил. С печатью, с подписью, с гербовой бумагой. Герасим, получив пять рублей, подобрел, даже похлопал по плечу:
— Учись, Трофим. Может, в люди выйдешь. Тогда не забывай своих.
— Не забуду, — ответил Трофим и чуть не добавил: «Такое не забывается». Но промолчал.
В город он вернулся через три дня. Нюра встретила его с радостью, с пирогами. Узнала, что справка есть, перекрестилась и заплакала — опять от счастья.
— Теперь всё наладится, сынок, — говорила она, обнимая его. — Вот увидишь.
— Наладится, — соглашался Трофим, хотя в душе не был уверен.
На следующий день он снова пошёл на курсы. Чиновник с бакенбардами, тот же самый, взял справку, почитал, покряхтел.
— Из крестьян... Отец умер... Мать при нём... — Он поднял глаза. — А кто платить за обучение будет?
— Я, — сказал Трофим. — Работаю в конторе.
Пять рублей в месяц.
— Пять рублей — это мало, — покачал головой чиновник. — Курсы стоят десять в месяц.
Плюс учебники, плюс форма.
У Трофима опустились руки. Он уже хотел повернуться и уйти, но в дверь постучали, и вошёл невысокий господин в пенсне, с портфелем.
— А, Иван Андреич, — обрадовался чиновник. — Вот, молодой человек хочет учиться, да денег нет.
Господин в пенсне посмотрел на Трофима — долго, внимательно, как на подопытную мышь.
— Из крестьян? — спросил.
— Точно так.
— А читать-писать умеешь?
— Умею, — Трофим выпрямился. — И считать умею.
И книги читал — Пушкина, Гоголя, Тургенева.
Господин поднял бровь.
— Тургенева? — переспросил он. — «Отцы и дети» читали?
— Читал. И «Записки охотника» тоже.
— Хорошо. — Господин обернулся к чиновнику. — Я беру его на свой счёт. Оформляйте.
Трофим не поверил своим ушам.
— Вы... вы серьёзно?
— Абсолютно, — ответил господин. — Я — Иван Андреевич Лавров, преподаватель словесности. У меня есть фонд для талантливых молодых людей из народа. Вы мне подходите. Приходите завтра с матерью — подпишем бумаги.
Трофим вышел оттуда ошарашенный. Ноги несли его сами, он почти бежал по Никольской, смеясь и плача одновременно. Прохожие оглядывались на него — чудаковатый парень в лаптях, с безумными глазами, — но ему было всё равно.
— Мам! — закричал он, влетая в комнату. — Мам, я принят! Я учусь!
Нюра уронила ложку, которой мешала кашу. Посмотрела на него — и заплакала. В который раз за эти месяцы. Но теперь это были слёзы облегчения.
— Слава Тебе, Господи! — прошептала она, поднимая глаза к потолку. — Слава Тебе!
***"
А в деревне, в крайней избе, Клавдия сидела у окна и смотрела на дорогу. Она знала, что Трофим не вернётся. И не ждала. Просто смотрела, как падают листья, как ветер гонит их по пыльной улице, как вечер опускается на землю, и первые звёзды зажигаются над лесом.
Она не молилась. Не плакала. Только взяла со стола старую фотографию — Ивана Серпухова, мужа, в солдатской форме. Провела пальцем по его лицу, по погонам.
— Иван, — сказала она тихо. — За что же ты меня бросил? За что?
Фотография молчала. Только пожелтевший уголок отогнулся, будто вздохнул.
Клавдия убрала карточку в сундук, закрыла крышку. Закурила. И долго сидела в темноте, пока окурок не обжёг пальцы. Тогда она затушила его, легла на кровать и закрыла глаза.
Спать она не хотела. И не спала. Только лежала и слушала, как ветер гудит в трубе, как скрипит калитка, как где-то далеко лает собака — тоскливо, надрывно, будто чует беду.
Но беды не было. Была только жизнь — пустая, длинная, как зимняя дорога, на которой не встретишь ни души.
И где-то там, в городе, в маленькой комнате на Ямской, Трофим готовился к новой жизни. Он достал из котомки книги, разложил их на столе. «Грамматика», «Арифметика», «Российская история». И начал читать — жадно, проглатывая страницу за страницей, будто пил воду после долгой жажды.
Нюра сидела рядом, шила ему рубаху — белую, праздничную, для учёбы. И напевала тихо, под нос, старую деревенскую песню — про то, как парень уходил на чужбину, а девушка его ждала, не дождалась, пошла в монастырь.
Трофим слушал краем уха, и где-то глубоко, под сердцем, ныло — то ли от жалости к матери, то ли от тоски по чему-то потерянному. Но он гнал это чувство, потому что нельзя было оглядываться. Только вперёд. Только учиться. Только жить.
А за окном падал первый снег — крупный, мокрый, ленивый. Он ложился на крыши, на мостовую, на голые ветки лип. И город становился тихим, чистым, почти деревенским — таким, каким его видели новенькие, только что приехавшие из глуши.
«Начнём сначала, — подумал Трофим, глядя на снежинки. — Начнём сначала, как этот снег».
И улыбнулся — первый раз за долгое время, по-настоящему, без горечи.
Рядом с ним, на стуле, лежала завтрашняя форма — гимназическая тужурка с блестящими пуговицами. Нюра отгладила её утюгом с углями, повесила на спинку стула, чтобы не мялась. И когда Трофим надел её наутро, она ахнула — до того он стал похож на другого человека. Не на парня из деревни, а на студента, на барина почти.
— Сынок... — прошептала она. — Красивый-то какой.
Трофим посмотрел на себя в маленькое зеркальце, что висело на стене. Увидел чужие глаза — тёмно-синие, серьёзные, — и вдруг понял: это и есть он. Настоящий. Тот, кого он так долго искал.
— Пойду, мам, — сказал он, взял портфель, подаренный Семёном Петровичем. — Не жди к обеду. Я на курсы, а потом в контору.
— Ступай, — кивнула Нюра, крестя его в спину. — Ступай с Богом.
И он пошёл — по свежему снегу, по чистой мостовой, к высокому каменному зданию с чугунными перилами, где его ждала новая жизнь. А старая осталась позади — в сожжённых мостах, в невыплаканных слезах, в могиле отца и в избе на краю деревни, где курила в окно одинокая солдатка, провожая его последний раз.
. Продолжение следует.
Глава 5