Телефон зазвонил, когда она снимала ботинки. Левый уже стянула, правый — нет. Тамара посмотрела на часы: 21:40. На экране — «Валентина Фёд.».
Ну конечно.
— Тамар, давление. Опять давление. Голова раскалывается, мушки перед глазами. Приезжай.
— Валентина Фёдоровна, вы таблетку выпили? Ту, что я оставляла. В жёлтой коробке, на тумбочке.
— Какую таблетку, я не помню никакую коробку, мне плохо, Тамар!
Тамара стояла в коридоре. Куртку ещё не повесила — держала в руке. Двенадцать часов на ногах. Процедурный кабинет, двадцать шесть капельниц, три скандала в очереди, Зоя Павловна из пятого кабинета опять просила подменить в пятницу. Тамара не ела с обеда — в два часа, бутерброд с сыром и чай из железной кружки, которая десятый год стоит в ординаторской и никто не помнит, чья она.
Надела правый ботинок обратно. Натянула куртку. Вышла.
До дома свекрови — два двора. Мимо «Пятёрочки», мимо аптеки с вечно горящей зелёной вывеской, мимо лавочки, на которой летом сидят бабки из второго подъезда. Октябрь, лавочка мокрая, пустая. Под ногами — каша из листьев.
Валентина Фёдоровна сидела на кухне, в халате с вытертыми розами. На столе — тонометр, который Тамара купила ей в прошлом году за три тысячи двести, автоматический, с большими цифрами. Выключен. Свекровь даже не мерила.
— Давайте руку.
Сто сорок два на восемьдесят шесть. Не сто семьдесят. Не криз. Нормальное рабочее для её возраста.
— Пульс частит, — сказала свекровь. — Я чувствую.
Семьдесят четыре. Нормальный пульс для восьмидесяти лет. Но это бесполезно объяснять — объясняла раз сорок.
Тамара дала ей таблетку — ту самую, из жёлтой коробки, которая стояла на тумбочке, на виду. Налила воды. Посидела десять минут, пока свекровь рассказывала, что днём звонила Гене, а он трубку не взял, и что соседка Нина Петровна совсем обнаглела — ставит пакеты с мусором прямо у двери, в общем коридоре.
— Тамар, ты завтра зайди, у меня нога отекает. Посмотри, может мазь какую...
— Зайду.
На обратной дороге зашла в «Пятёрочку». Хлеб, кефир, пачка гречки, десяток яиц, молоко. Четыреста восемьдесят рублей. Дома — тихо. Геннадий спал перед телевизором, ноги на подушке, «Рен-ТВ» бубнил про пирамиды. На кухонном столе — грязная сковородка, тарелка с присохшей картошкой. Поел и не убрал. Как всегда.
Тамара поставила чайник. Съела два бутерброда с маслом, стоя у раковины. Вымыла сковородку. Легла в двенадцатом часу.
Утром — снова. Смена с восьми. Двадцать два пациента на капельницу. Бабушка из кардиологии, у которой не попасть в вену — руки синие, вены тонкие, уходят. Тамара попала с первого раза. Бабушка сказала: «Золотые руки у тебя, дочка». Тамара кивнула. Не потому что приятно. Потому что так положено.
В обед позвонила Люда, соседка из третьего подъезда.
— Тамар, у мамы горло красное, температура тридцать семь и два. Ты можешь после работы глянуть? К врачу записи нет до четверга.
— Люд, у меня смена до семи.
— Ну после семи. Мы рядом же.
Тамара зашла после семи. У Людиной матери — обычная простуда. Красное горло, ничего страшного. Полоскание, парацетамол, обильное питьё. Людина мать налила ей чаю с вареньем, Тамара выпила — отказаться неудобно. Полчаса слушала про Людиного сына, который уехал в Тверь и не звонит. Вышла в полдевятого.
Дома — опять грязная посуда. Геннадий у телевизора.
— Тамар, матери позвони, она мне три раза звонила. Опять ей чего-то плохо.
Тамара позвонила. Валентина Фёдоровна пожаловалась на ногу, что никто воды не принёс, что Гена бессовестный, и что ночью было давление — правда, не мерила, но чувствовала.
— Завтра зайду, — сказала Тамара. — Перед сменой.
Зашла. В семь утра. До работы. Нога — обычный варикоз, хронический, ничего нового. Перебинтовала. Выслушала двадцать минут про соседку Нину Петровну. Почти опоздала на смену.
Так жили.
Когда-то, лет пятнадцать назад, Тамара попробовала сказать «нет». Свекровь позвонила в субботу утром — единственный выходной, — и Тамара сказала, что не может, что ей нужен хотя бы один день. Геннадий молчал полтора суток. На второй день выдал: «Это моя мать, а ты медик. Что тебе стоит?»
Она поехала. Больше не пробовала.
Детей у них не было. Не по решению, не по чьей-то вине — просто не получилось, и к тридцати восьми перестали об этом говорить, а к сорока пяти — думать. Иногда Тамара ловила себя на мысли, что если бы был кто-то — дочь, сын, — может, хоть кто-нибудь спрашивал бы, как у неё дела. Но мысль была короткая, и Тамара её не додумывала. Незачем.
Геннадий вышел на пенсию по вредности два года назад — в пятьдесят шесть, слесарный стаж, горячий цех. Пенсия — девятнадцать тысяч. Зарплата Тамары — двадцать восемь. Хватало, но впритык. Геннадий дома не делал ничего. Не из принципа — он просто не видел работы. Грязная тарелка для него была невидима. Пыль — прозрачна. Мусорное ведро — бездонно. А Тамара убирала, готовила, стирала, ещё ставила уколы свекрови — курс витаминов, два раза в год, по десять дней, — мерила давление соседке тёте Шуре, объясняла Людиной матери, как правильно пить антибиотики.
Вечера у неё не было. Формально — наступал, после восьми, после девяти. Но он весь состоял из чужих дел. Прийти, куртку снять, куртку надеть, к свекрови, обратно, убрать, приготовить, лечь.
Книжку не открывала с лета. Фильм последний смотрела — не помнила когда.
В начале ноября, на плановом осмотре, гинеколог нахмурилась. Отправила на УЗИ. УЗИ показало образование.
Тамара стояла в коридоре поликлиники — своей, родной, где тридцать лет отработала, — и держала направление на дообследование. Бумажка, обычная. Она таких тысячи видела. Только не со своей фамилией.
Миома. Большая, субмукозная. Нужна операция.
Тамара была медсестра. Она знала, что это такое. Знала, что не рак. Знала, что откладывать нельзя. Знала статистику, знала осложнения, знала сроки. Всё знала. И всё равно стояла в коридоре и не могла заставить себя пойти к выходу. Ноги стали тяжёлые. Как будто смена длилась не двенадцать часов, а трое суток.
Вечером сказала Геннадию.
— Гена. У меня нашли миому. Нужна операция. Госпитализация — недели на две-три.
Он смотрел футбол. Убрал звук. Но глаза ещё косил на экран.
— Ну и что сказали? Серьёзно?
— Серьёзно. Полостная, скорее всего. Надо ложиться.
Геннадий потёр лицо. Помолчал.
— А кто маме уколы будет ставить, пока ты в больнице?
Тамара стояла в дверях. Она ещё секунду назад готовилась — к его испугу, к неловким вопросам, к молчанию. Но не к этому.
Не закричала. Не расплакалась. Повернулась, пошла на кухню, налила воды, выпила. Стакан поставила. Руки не дрожали. Тридцать лет не дрожат — и сейчас не будут.
Потом вернулась.
— Найдёте кого-нибудь. Или в поликлинику отвези.
Геннадий кивнул. Включил звук. Не спросил, когда операция. Не спросил, боится ли она. Футбол шёл — второй тайм.
Свекрови Тамара позвонила сама.
— Ой, — сказала свекровь. — А что? А серьёзно? А как же я тут?
— Гена будет приходить. Если плохо — вызывайте скорую.
— Да какую скорую, они пока приедут... Тамар, а может ты перед больницей зайдёшь, мне уколы доделаешь? Осталось четыре дня всего.
Тамара доделала уколы. Четыре дня. Утром — свекровь, потом — смена, вечером — приготовить мужу, собрать сумку в больницу. Как будто это она провожает кого-то, а не сама ложится.
В больницу легла четырнадцатого ноября, в понедельник. Отделение гинекологии, областная, автобусом сорок минут. Палата на четверых. Две после операций, одна ждала, как и Тамара. Койка у окна — застиранное бельё, тумбочка с царапиной, запах хлорки и варёной капусты из столовой через стену.
Первый день — обследования, анализы, подготовка. Тамара всё знала наперёд. Разговаривала с медсёстрами как с коллегами — они это чувствовали, обращались по имени, не по фамилии.
Вечером ждала. Может, Геннадий приедет. Областная — не край света, автобус каждый час. Не приехал. Позвонил в девять.
— Ну как? Что говорят? Когда операция?
— В среду.
— А выпишут когда?
— Недели через две-три.
— Ну ладно. Мать звонила, давление опять, я ей таблетку отнёс, ту, из жёлтой коробки. Нормально?
— Нормально.
— Ну давай. Выздоравливай.
Три минуты. Не спросил, в какой палате. Не спросил, нужно ли что привезти.
Операция — в среду. Полостная, общий наркоз, полтора часа. Всё прошло без осложнений. Миома удалена. Матку сохранили — хотя это уже было не так важно.
Тамара отходила от наркоза. Потолок плыл, лампа плыла, лицо медсестры — расплывалось. Во рту — сухо. Тошнило. Она видела это сотни раз у пациентов. Теперь — сама.
Рука нашла телефон на тумбочке. Одно сообщение. От свекрови: «Давление 170, что пить?»
Время — 14:23. Операция закончилась в 13:50.
Тамара закрыла глаза и положила телефон экраном вниз.
На следующий день Геннадий позвонил. Спросил, как прошло. Тамара сказала — нормально. Он сказал — ну слава богу. Рассказал, что в магазине подорожал хлеб, что кот из соседнего подъезда опять сидел у двери и орал, что мать жалуется на ногу. Тамара кивала. Он не видел.
Дни потянулись. Больница — отдельное время, густое. Утро — обход. Перевязка. Капельница. Обед. Тихий час, когда никто не спит, но все лежат. Ужин. Телевизор в коридоре — ток-шоу, орут, как обычно. Отбой.
Тамара ждала. Не формулировала — кого, чего, — но ждала. Когда в палату заглядывала медсестра, она поворачивала голову к двери.
Никто не пришёл.
Геннадий звонил через день. Одно и то же. «Как ты? Нормально? Ну ладно. Мать просила узнать, когда вернёшься. Давление у неё опять. Ну ладно. Давай».
Ни разу не приехал. Автобус — каждый час. Сорок минут. Он на пенсии. Дома целый день.
Тамара не просила. Ждала, что сам. Каждый день — телефон, три минуты, «ну давай».
На восьмой день позвонила тётя Шура, соседка. Тамара обрадовалась — может, узнать хочет, как она. Тётя Шура спросила: «Тамар, давление, что выпить? До врача далеко, а ты же знаешь мою историю». Тамара подсказала. Тётя Шура поблагодарила и повесила трубку. Про операцию не спросила.
На одиннадцатый — Люда. «Тамар, ты скоро? У мамы опять горло, к тебе привычнее, чем в поликлинику». Тамара сказала — не скоро. Люда вздохнула и попрощалась.
На двенадцатый день пришла Светлана.
Светлана — из кабинета ЭКГ. Работали в одной поликлинике семнадцать лет, но дружбой это не назовёшь — здоровались, пили чай в перерывах, подменяли друг друга иногда. Не близость. Привычка.
Вошла в куртке, с пакетом. Из пакета торчали апельсины.
— Ну как ты тут? Ешь нормально?
Тамара открыла рот — сказать «нормально», как всем, как обычно, — и не смогла. Перехватило. Она сжала губы, отвернулась к окну. Поздно — слёзы уже текли, две дорожки, быстрые, горячие.
Светлана не испугалась. Села на край кровати. Молча выложила апельсины на тумбочку — четыре штуки, крупные, с наклейками. Потом сказала:
— Ревёшь — значит, на поправку.
Тамара вытерла лицо ладонью. Пахло больничным мылом.
— Ты первая, кто пришёл.
Светлана посмотрела на неё. Не удивилась. Что тут скажешь. Достала из кармана пачку «Юбилейного», положила рядом.
Просидели час. Светлана рассказывала — что в поликлинике, кто заболел, как новая заведующая поменяла расписание, что в аптеке напротив закрыли отдел оптики, теперь там продают корейские маски для лица. Ерунда. Мелочь. Тамара слушала и думала — впервые за двенадцать дней ей не хочется повернуться к стене.
Когда Светлана ушла, Тамара лежала и считала.
Тётя Шура — звонила, спросила про давление. Люда — звонила, спросила, когда выйдет. Свекровь — три СМС за двенадцать дней, все три — про своё давление, свои ноги, свои таблетки. Муж — через день, ни разу не приехал.
А сама Тамара? Когда свекровь попала три года назад с переломом шейки бедра — ездила каждый день. После смены, на автобусе, сорок минут туда, сорок обратно. Две недели. Бульон в термосе, сменное бельё, подгузники. Когда тётя Шура лежала с пневмонией — ходила через день, ставила уколы на дому, бесплатно, потому что «ну она же одна, куда ей». Когда Людина мать сломала руку — Тамара помогала с перевязками, ходила в аптеку.
К ней — один человек. С апельсинами и «Юбилейным».
Повернулась к стене. Не плакала. Просто лежала.
Оставшиеся дни — тихие. Вставала, ходила по коридору, ела в столовой, разговаривала с соседками по палате. Одна женщина, Наталья, ровесница, тоже после операции, сказала: «У меня муж вчера приезжал, яблоки привёз. Хочешь?» Тамара взяла яблоко. Зелёное, кислое. Ела — скулы сводило.
Геннадий позвонил перед выпиской.
— Когда забирать?
— В пятницу.
— Хорошо, приеду.
Не приехал. Позвонил в десять утра: «Тамар, автобус не так пошёл, потом другой, потом я не успел. Ты доберёшься? Мне мать звонила, ей нехорошо, я к ней сейчас пойду».
Тамара добралась сама. Вышла из больницы, дошла до остановки. Автобус, сорок минут. Маршрутка до центра. Пешком.
Ноябрь, конец. Снег ещё не лёг, но воздух уже зимний — сырой, колючий. Сумка — старая, спортивная — тянула плечо. Тяжело после операции. Шов ныл.
Дошла до перекрёстка. Налево — домой. К Геннадию, к сковородке на столе, к вечернему звонку свекрови, к тёте Шуре с давлением, к Люде с горлом. К жизни, где она — функция, которая снова заработала.
Постояла.
Повернула направо, к автовокзалу.
Позвонила Раисе. Подруга, давняя, ещё по медучилищу, жила в другом городе, в ста двадцати километрах. Виделись раз в два-три года. Но когда Тамара лежала в больнице, Раиса позвонила сама — на четвёртый день, — и сказала: «Если что — приезжай, у меня комната свободная, дочь в Питере».
Тамара тогда не думала, что воспользуется.
— Рая, это Тамара. Выписалась. Можно приехать?
— Приезжай. Когда?
— Сегодня.
Пауза. Раиса не стала спрашивать.
— Автобус в два тридцать, знаешь?
— Знаю.
Билет — пятьсот рублей. Автобус — старый «ПАЗ», дребезжащий, окна запотевшие. Тамара села у окна, сумку на колени. За стеклом — серые пятиэтажки, рынок, заправка, потом поле, лес. Шов ныл. Она прислонилась виском к стеклу. Холодное.
Геннадию отправила СМС: «Не вернусь пока. Мне нужно побыть одной. Не звони».
Позвонил через двадцать минут. Не взяла. Ещё раз. Не взяла. Написал: «Ты где? Мать звонит, ей плохо». Тамара прочитала. Выключила телефон.
У Раисы было тихо. Двухкомнатная, чистая, герань на подоконнике, старый ковёр на стене. Комната дочери — диван, шкаф, стол, лампа с зелёным абажуром. Окно во двор. Тополь, голые чёрные ветки на сером небе.
— Поешь, — сказала Раиса. — У меня щи.
Тамара поела. Щи обычные, с капустой. Горячие. Она ела и не могла остановиться. Не от голода. Оттого, что кто-то поставил тарелку. Просто так. Не потому что она медсестра. Не потому что пригодится. Не потому что «тебе же нетрудно».
На следующий день пошла по объявлению. Комната в частном секторе, пять тысяч в месяц. Маленькая, обои в мелкий цветочек, розетка одна. Кровать, стол, табуретка. Туалет на улице, но хозяйка, Антонина Ильинична, семидесяти лет, сказала — можно пользоваться ванной. Тамара заплатила за месяц вперёд.
Перевезла сумку. Разложила вещи. Их немного — халат, две кофты, бельё, документы, тонометр. Свой, старый, механический, который двадцать лет носила в сумке. Зачем взяла — непонятно. Привычка.
Неделю жила тихо. Включила телефон — двадцать шесть пропущенных от Геннадия, четыре от свекрови. Сообщения от мужа: «Где ты?», «Тамара ответь», «Мать переживает», «Ты вообще в своём уме?». От свекрови: «Тамар ноги отекают что делать», «Давление утром было 160 или 165 не поняла цифры мелкие».
Прочитала. Закрыла.
Ходила в магазин. Хлеб, молоко, макароны. Готовила на плитке — хозяйка разрешила. Ела одна, не торопясь. Сидя. За столом. Не у раковины, не на бегу. Это было непривычно.
Шов заживал. Ныл по ночам, но тише. Перевязки делала сама — это она умела.
Через неделю позвонил Геннадий. Взяла.
— Тамар, ну ты куда пропала? Маме плохо, приезжай.
Тамара стояла у окна. Чужой огород, грядки под тёмной плёнкой, забор покосился. Тихо. Никакого «Рен-ТВ». Никакой сковородки на столе. Никакого «Тамар, зайди, Тамар, посмотри, Тамар, тебе нетрудно».
— Вызывайте скорую. Я больше не дежурю.
Положила трубку.
В комнате было тихо. По-настоящему. Без телефона, без голоса свекрови, без бубнящего телевизора. Тамара села на стул у окна. Ветер шевелил голые ветки яблони. Небо серое, низкое. Откуда-то с улицы — далёкий гудок: автобус отходил от станции.
Руки лежали на коленях. Те самые руки, которые тридцать лет ставили капельницы, мерили давление, бинтовали, держали. Сейчас — ничего не делали.
Никто не звонил.