Он вернулся за ней, как и обещал. Прошел всю войну, выжил там, где выжить было нельзя, и увез свою Елену из разбитого Ростова на далекий Кавказ, к синему морю и высоким горам. Она верила, что самое страшное осталось позади. Но отчий дом встретил их не хлебом-солью, а тяжелым взглядом свекрови Ульяны — женщины, похожей на хищную птицу. С первого дня жизнь Елены превратилась в душный плен, полный ненависти и тайных шепотков. И только взошла первая полная луна над аулом, Елена поняла, за кого на самом деле вышла замуж. Любящий муж исчез, а на его место пришел зверь, не помнящий ничего, кроме ярости.
Дорога домой оказалась длиннее, чем Петр предполагал. После соединения с регулярными частями Красной Армии под Ростовом в апреле сорок третьего его направили в штрафную роту — сказалось отсутствие документов и долгое пребывание на оккупированной территории. Особист, усталый капитан с воспаленными глазами, долго вертел в руках справку от партизанского отряда, хмурился, задавал одни и те же вопросы: «Почему не пробивались к своим? Почему остались у партизан? Кто может подтвердить ваши показания?»
Спасла Петра случайность: в штабе оказался майор из их бывшего полка, помнивший его еще по запасному. Он признал бойца, поручился. Вместо штрафной роты Петра определили в саперный батальон. Строил переправы через Днепр, минировал подступы к Курской дуге, разминировал поля под Харьковом. Потом были Карпаты, Венгрия, Австрия. Войну он закончил в мае сорок пятого под Прагой, в звании старшего сержанта, с медалью «За отвагу» и орденом Красной Звезды на выцветшей гимнастерке. На левой руке, чуть ниже локтя, белел неровный шрам — память об осколке, догнавшем его уже в сорок четвертом, под Яссами. Рука слушалась плоховато, пальцы немели к непогоде, но Петр не жаловался. Живой — и слава Богу.
Демобилизовался он только осенью сорок пятого, попав в третью волну. Эшелон, битком набитый такими же, как он, — усталыми, прокопченными, с пустыми вещмешками и переполненными сердцами, — тащился через полстраны, подолгу стоя на забитых составами станциях. Петр ехал на Кавказ, в отчий дом, который не видел с самой финской. Мать, Ульяна Трофимовна, писала ему до самого сорок второго, пока шла почта. Потом письма перестали приходить — то ли затерялись в военной неразберихе, то ли мать уже не могла писать. Жива ли? Петр гнал от себя дурные мысли, но в глубине души готовился к худшему.
В Ростов он приехал промозглым ноябрьским утром. Город лежал в руинах — разбитые коробки домов, горы битого кирпича, обгорелые остовы деревьев. Но жизнь уже возвращалась: дымили трубы уцелевших цехов, гремели трамваи, на развалинах копошились люди, растаскивая завалы. От вокзала Петр пошел пешком — сначала через город, потом по разбитой проселочной дороге, туда, где в плавнях, по его расчетам, все еще должен был стоять партизанский лагерь.
Лагеря на месте не оказалось. Только заросшие травой землянки, ржавые консервные банки да обгорелое бревно, на котором когда-то сиживали бойцы. Петр долго стоял, глядя на пустой берег, и в груди у него что-то сжалось. Куда ушла Елена? Жива ли? Успела ли эвакуироваться с нашими или осталась в Сосновке? А может, немцы все-таки нашли лагерь и тогда... Он запретил себе думать об этом.
До Сосновки он добрался к вечеру. Хутор изменился мало — те же беленые хаты, те же плетни, тот же колодезный журавль. Только крайняя хата, где жила Елена, стояла заколоченная, с выбитыми окнами. Петр толкнул калитку, вошел во двор. Тишина. На веревке, натянутой между деревьями, еще висело какое-то тряпье, выцветшее и истлевшее от дождей. Он подошел к двери, тронул щеколду. Заперто.
— Кого ищешь, сынок? — раздался скрипучий голос за спиной.
Петр обернулся. У соседнего плетня стояла старуха — та самая Фрося, что когда-то чуть не выдала их немцам. Теперь она смотрела на него без страха, с любопытством.
— Елену. Дарью Матвеевну. Где они?
Старуха пожевала губами, сплюнула.
— Нету их. Ушли еще в сорок третьем, как наши вернулись. Дарья Матвеевна померла зимой, царствие ей небесное. А Ленка с дитем подалась куда-то. Сказывали, в Ростов подалась, на завод. А может, и еще куда. Кто ж ее знает.
Петр почувствовал, как земля уходит из-под ног. Он прислонился к косяку, закрыл глаза.
— А... Серега? Парень молодой, раненый был?
— Какой такой Серега? — старуха прищурилась. — Не знаю никакого Серегу. Мужиков тут всех наперечет знали, а Сереги не было.
Значит, либо погиб, либо ушел с отрядом. Петр кивнул, поблагодарил и побрел прочь. Он не знал, куда идти и что делать. Все, что у него было, — это обещание, данное три года назад, и горький привкус полыни на губах.
Ростов встретил его суетой и грязью. На заводе, куда он сунулся в поисках Елены, только плечами пожали: «Мало ли тут баб работает? Фамилию скажи». Но фамилии Петр не знал. Знал только имя — Елена. И то, что у нее сын Мишутка и что она пришла откуда-то из-под Сосновки. Кадровик, пожилой еврей в круглых очках, устало покачал головой:
— Парень, ты пойми: за войну через этот завод тысячи людей прошли. Без фамилии, без документов — не найти.
Петр уже собирался уходить, когда его окликнула немолодая женщина в замасленной спецовке.
— Это ты Ленку ищешь? Из Сосновки?
— Да! — Петр обернулся, чувствуя, как сердце заколотилось.
— Так она в общежитии живет, на Красной Горке. Третий барак, комната двенадцать. Только ты поспеши — она замуж собралась.
Внутри у Петра все оборвалось. Замуж? За кого? Когда?
Он почти бежал через весь город, не чувствуя усталости. Красная Горка оказалась рабочим поселком на окраине — длинные приземистые бараки, грязь, чадящие трубы времянок. Третий барак, дверь обита дерматином. Петр перевел дух и постучал.
Дверь открылась не сразу. Сначала он услышал легкие шаги, потом детский голос: «Мам, там дядька!» — и наконец на пороге появилась она.
Елена изменилась. Похудела, осунулась, под глазами залегли тени. Волосы, убранные под серый платок, выбивались непослушными прядями. Но глаза — те же самые, темные, глубокие, с вечной тревогой на дне — смотрели на него, расширяясь от изумления.
— Петр... — выдохнула она, хватаясь за косяк. — Ты... живой...
— Живой, Лена. Как видишь.
Она бросилась к нему, уткнулась лицом в грудь, замерла. Петр обнял ее, чувствуя, как дрожат ее плечи. Из-за ее спины выглядывал Мишутка — вытянувшийся, серьезный, с темными отцовскими глазами. Петр опустился на корточки, протянул руку.
— Здорово, мужик. Помнишь меня?
Мальчик кивнул, но за мать не спрятался. Стоял и смотрел — изучающе, настороженно.
— Проходи, — Елена отстранилась, вытерла глаза. — Чего ж мы на пороге...
Комнатка была крошечная — железная кровать, стол, печурка-буржуйка. На стене — вырезанная из газеты фотография какого-то генерала. На подоконнике — герань в консервной банке. Пахло щами и карболкой. Петр сел на табурет, огляделся.
— Как ты меня нашёл? — спросила Елена, присаживаясь напротив.
— Долго искал. В Сосновке сказали — ушла в Ростов. На заводе подсказали.
Она опустила глаза, теребя край передника.
— Я уж и не чаяла... Столько времени прошло. Война кончилась, а от тебя ни весточки. Думала, погиб.
— Я писал. Два раза. Видно, не дошло.
Повисло молчание. Мишутка завозился в углу, гремя какими-то железками. Елена подняла глаза.
— Петя... тут такое дело. Я замуж выхожу. За хорошего человека. Он с завода, мастером работает. Дом обещал дать, комнату отдельную. Мишутку усыновить хочет. Ты пойми — я одна, с ребенком, без помощи... Куда мне деваться?
Петр почувствовал, как внутри что-то обрывается. Он смотрел на нее — на эту женщину, которая спасла ему жизнь, которая прятала его под носом у немцев, с которой они делили последний кусок хлеба в партизанских плавнях, — и не мог поверить, что сейчас она скажет «прощай».
— Лена, — сказал он тихо. — Я обещал тебя увезти на Кавказ. Помнишь? Там дом, сад, горы. Тепло, море рядом. Я свое слово держу. Поедем со мной.
— Петя, опомнись! — она всплеснула руками. — Какой Кавказ? У меня здесь жизнь налаживается. Человек хороший, непьющий, руки золотые. А там — что? Чужой дом, чужие люди. Свекровь твоя меня со свету сживет, я бабье сердце знаю.
— Не сживет. Я ей не позволю.
— Много ты понимаешь! — в ее голосе зазвенели слезы. — Ты три года воевал, а я три года ждала! Ждала, Петя! Каждую ночь молилась, каждую весточку ловила! А когда война кончилась, а тебя все нет — ну что мне оставалось? Вешаться?
Петр встал, подошел к ней, взял за руки.
— Лена. Я жив. Я вернулся. Я люблю тебя. И Мишутку люблю, как родного. Поедем со мной. Не бойся. Все будет хорошо. Обещаю.
Она долго молчала, глядя на их сплетенные пальцы. Потом подняла глаза — мокрые, блестящие, полные страха и надежды.
— Ох, Петька... Что ж ты со мной делаешь...
На следующий день она отказала жениху. Тот кричал, стучал кулаком по столу, грозил, потом заплакал и ушел, хлопнув дверью. Елена собрала нехитрые пожитки, взяла Мишутку за руку, и они втроем отправились на вокзал.
Дорога на Кавказ заняла почти неделю. Ехали в теплушках, на перекладных, где пешком, где на попутных подводах. Ночевали на станциях, вповалку с другими переселенцами, укрываясь одной шинелью на троих. Еда кончилась на третий день, выручали сердобольные бабы на полустанках — кто вареной картошки сунет, кто краюху хлеба. Мишутка капризничал, просился домой, но Петр мастерил ему свистульки из прутьев, рассказывал сказки про далекие горы, и мальчик понемногу успокаивался.
Аул встретил их тишиной и запахом кизячного дыма. Десятка два саклей лепились по склону горы, над ними нависали заснеженные вершины, внизу, в ущелье, ревела невидимая река. Петр вел Елену и Мишутку по узкой каменистой тропе, узнавая и не узнавая родные места. Вот тут был родник — теперь пересох. Вот тут рос старый орех — его спилили на дрова. А вот и отчий дом — приземистая сакля с плоской крышей, сложенная из дикого камня. Двор зарос бурьяном, калитка висела на одной петле.
— Мать! — крикнул Петр, входя во двор. — Мама!
Дверь сакли отворилась, и на пороге появилась женщина. Высокая, сухая, с черными, без единой сединки волосами, убранными под темный платок. Лицо — будто вырезанное из старого дерева, с глубокими морщинами и острым, как у хищной птицы, носом. Глаза — черные, блестящие, цепкие. Она смотрела на сына долго, не мигая, и Петр вдруг почувствовал себя мальчишкой, которого застали за кражей меда.
— Вернулся, — произнесла Ульяна Трофимовна глухим, безрадостным голосом. — Живой, значит.
— Живой, мама. Здравствуй.
Он шагнул к ней, хотел обнять, но она отстранилась, перевела взгляд на Елену и Мишутку, стоявших у калитки.
— А это кто?
— Это жена моя, Елена. И сын ее, Михаил. Теперь — мой сын.
Ульяна Трофимовна медленно, словно принюхиваясь, оглядела Елену с головы до ног. В ее взгляде читалось не просто неодобрение — брезгливость. Так смотрят на чужую кошку, забравшуюся в дом.
— Жена, значит, — протянула она. — Что ж, проходите. Коли приехали — не гнать же на ночь глядя.
Елена, чувствуя враждебность, шагнула вперед, поклонилась в пояс.
— Здравствуйте, матушка. Простите, что незваные. Петр много о вас рассказывал.
— Рассказывал он, — хмыкнула Ульяна. — Только вот о тебе — ни словом не обмолвился. Ну да ладно. Проходи, невестушка.
Это «невестушка» прозвучало как пощечина. Елена побледнела, но смолчала. Петр сжал ее руку — мол, терпи, все уладится.
Первая ночь в отчем доме прошла тревожно. Елене с Мишуткой постелили в дальней каморке, где раньше хранили кукурузу. Пахло мышами и плесенью, из щелей в стене дуло. Петр порывался устроить жену в горнице, но Ульяна отрезала: «Нечего. Там иконы, негоже чужой бабе». Пришлось смириться.
Утром Елена встала затемно, растопила печь, поставила варить похлебку из привезенных с собой припасов. Ульяна появилась на кухне, когда солнце уже поднялось над горами. Молча оглядела работу невестки, попробовала варево, скривилась.
— Пересолила. И крупа не разварилась. Чему тебя только мать учила?
— Простите, матушка, — Елена опустила глаза. — Я исправлюсь.
— Исправишься, — эхом отозвалась свекровь. — Все вы так говорите.
Дни потянулись однообразной чередой. Петр устроился в колхоз — чинил инвентарь, плотничал, помогал на виноградниках. Возвращался затемно, усталый, пропахший потом и землей. Елена ждала его, стиснув зубы, потому что каждый день, проведенный под одной крышей с Ульяной, был похож на пытку.
Свекровь не упускала случая уколоть, унизить, показать невестке ее место. То вода в ведре «не так принесена», то пол «не так выметен», то хлеб «не так испечен». Придиралась к Мишутке — то он слишком шумит, то ест неаккуратно, то смотрит «волчонком». Елена терпела, сцепив зубы, плакала по ночам в подушку, но Петру не жаловалась — не хотела вносить раздор между сыном и матерью.
А Петр словно не замечал ничего. Приходил, ел, ложился спать. Иногда, глядя на жену, хмурился, спрашивал: «Ты чего бледная?» — но, получив ответ «устала», успокаивался. Елене казалось, что он нарочно отгораживается от конфликта, не желая выбирать между матерью и женой. Она и не просила выбирать. Просто ждала чуда.
Чудо не приходило. Зато пришло полнолуние.
В тот вечер Петр вернулся позже обычного — задержался в правлении, сдавал отчет по ремонту мельницы. Елена, как всегда, ждала его с ужином. Ульяна с самого утра была не в духе, придиралась пуще прежнего, а к вечеру и вовсе заперлась в своей комнате, велев не беспокоить.
Когда луна, круглая и яркая, как начищенный самовар, поднялась над горами, в доме что-то изменилось. Елена почувствовала это кожей — какое-то смутное беспокойство, тревогу, словно перед грозой. Мишутка, игравший во дворе, вдруг прибежал в дом, прижался к матери.
— Мам, там папка идет. Только он какой-то... страшный.
Елена вышла на крыльцо и обмерла. Петр шел через двор — но не так, как обычно. Его походка стала тяжелой, раскачивающейся, звериной. Голова опущена, плечи вздернуты. Руки сжаты в кулаки. А глаза... Когда он поднял голову и посмотрел на жену, Елена отшатнулась. Вместо родных серых глаз на нее смотрели чужие — мутные, налитые кровью, бешеные. Он не узнавал ее.
— Петя... — прошептала она. — Петя, что с тобой?
Он не ответил. Только зарычал — низко, утробно, по-звериному — и бросился к ней, протягивая скрюченные пальцы, похожие на когти.
Елена закричала, метнулась в дом, захлопнула дверь, задвинула засов. С той стороны в дверь ударили — раз, другой, третий. Доски затрещали. Мишутка плакал, вцепившись в материнскую юбку.
— Открой! — раздался голос Петра, искаженный до неузнаваемости. — Открой, стерва! Убью!
Дверь ходила ходуном. Елена, обезумев от ужаса, привалилась к ней спиной, молилась, сама не помня слов. А потом вдруг услышала скрип — это отворилась дверь Ульяниной комнаты.
Свекровь вышла в горницу, держа в руке зажженную лучину. Лицо ее было спокойным, даже удовлетворенным. Она подошла к бьющейся двери, приложила к ней ладонь и что-то зашептала — быстро, неразборчиво, на странном гортанном наречии.
Стук прекратился. Послышалось тяжелое дыхание, потом звук падающего тела. Когда Елена, дрожа, отодвинула засов и выглянула наружу, Петр лежал на земле без сознания. Лицо его было спокойным, почти детским. Луна все так же сияла в небе, заливая двор мертвенным серебристым светом.
Ульяна посмотрела на невестку долгим, тяжелым взглядом.
— Запомни, девка, — сказала она тихо. — В полнолуние ему на глаза не показывайся. Спрячься, замкнись, сиди тихо, пока луна не уйдет. Иначе убьет он тебя. Или ты его. Другого выхода нет.
— Что... что с ним? — выдохнула Елена.
— Проклятие это. Старое, родовое. От прадеда еще идет. Думала я — кончилось, ан нет. Война разбудила. А может, и ты, невестушка, своей любовью растормошила.
Она развернулась и ушла в дом, оставив Елену стоять над бесчувственным телом мужа. Где-то далеко, в горах, завыла собака — протяжно, тоскливо. И этот вой был похож на голос самой судьбы — неумолимой, беспощадной, не обещающей пощады.
***
Утро после первого полнолуния выдалось серым и промозглым. Горы заволокло низкими тучами, с ущелья тянуло сырым ветром, пахнущим прелой листвой и мокрым камнем. Елена почти не спала — просидела до рассвета на полу в каморке, привалившись спиной к стене, прижимая к себе спящего Мишутку. Каждый шорох, каждый скрип половиц заставлял ее вздрагивать. Ей все казалось, что сейчас дверь снова затрещит под ударами и на пороге появится он — не ее Петр, а тот, другой, с мутными глазами и звериным оскалом.
Когда за окном посерело, она осторожно уложила сына на тюфяк и вышла в горницу. Петр сидел на лавке у печи, обхватив голову руками. Услышав шаги, поднял лицо — бледное, осунувшееся, с красными прожилками в белках глаз. Он смотрел на нее растерянно, почти виновато.
— Лена... — голос его звучал хрипло, надтреснуто. — Я... ничего не помню. Совсем. Только будто сон дурной снился. Я что-то сделал? Я тебя не тронул?
Елена покачала головой, подошла, села рядом. Взяла его холодную, вялую руку в свои ладони.
— Нет, Петя. Не тронул. Ты просто... сам не свой был. Мать твоя помогла. Заговорила как-то.
Петр поморщился, потер виски.
— Мать... Она мне с детства твердила: «Не гневи луну, сынок. В нашем роду проклятие старое». А я не верил. Думал — сказки, бабкины выдумки. На фронте сколько полнолуний прошло — и ничего. А тут...
Он замолчал, уставившись в пол. Елена молча гладила его руку, не зная, что сказать. Вчерашний ужас все еще стоял у нее перед глазами — его перекошенное лицо, бешеные глаза, хриплый рык. И главное — полная, абсолютная неузнаваемость. Словно в тело ее мужа вселился кто-то чужой, темный, не знающий пощады.
В горницу вошла Ульяна. Сухая, прямая, в неизменном темном платке. Окинула взглядом сына и невестку, поджала губы.
— Очухался, — произнесла она без тени сочувствия. — В другой раз гляди в оба. Луна через три седмицы снова полная будет. Ей, — она кивнула на Елену, — в тот день лучше с глаз долой. Уйди куда-нибудь, запрись. А ты, сынок, сам себя блюди. К старой Айшат схожу, может, даст чего — отвар или ладанку. Только вряд ли поможет. Проклятие это не со вчерашнего дня тянется.
Она развернулась и вышла во двор, хлопнув дверью. Петр проводил ее взглядом, потом повернулся к Елене.
— Слушай, Лена... Может, зря я тебя сюда привез? Может, лучше было б тебе там, в Ростове, остаться? За того мастера замуж пойти? Жила бы спокойно, не знала бы всего этого...
Елена резко встала, уперла руки в бока.
— Ты что говоришь, Петр Васильевич? Опомнись! Я за тобой на край света поехала, не за мастером твоим. А проклятие... что ж, будем с ним бороться. Не первая, не последняя. Люди и не с таким справлялись.
Петр поднял на нее глаза, и в них блеснула такая благодарность, что у Елены защемило сердце.
— Спасибо тебе, Лена. Родная ты моя...
Он хотел еще что-то сказать, но в этот момент в каморке заплакал проснувшийся Мишутка, и Елена поспешила к сыну.
Дни потекли своей чередой. Петр работал в колхозе, возвращался поздно, ел молча и ложился спать. С матерью почти не разговаривал — между ними словно кошка пробежала. Ульяна тоже замкнулась, редко выходила из своей комнаты, а если и появлялась, то только затем, чтобы отпустить колкость в адрес невестки.
Елена терпела. Она вообще умела терпеть — война научила. Но внутри у нее зрела решимость: она должна узнать все об этом проклятии. Должна понять, откуда оно взялось, как действует и, главное, можно ли от него избавиться. Просто сидеть и ждать следующего полнолуния, гадая, убьет ее муж или нет, она не собиралась.
Случай представился через неделю. Петр уехал в районный центр — получать на складе запчасти для колхозной мельницы. Ульяна с утра ушла к дальней родственнице, жившей на другом конце аула, и сказала, что вернется к вечеру. Елена, оставив Мишутку под присмотром соседской девочки, отправилась на поиски старой Айшат.
Об этой женщине она слышала не раз. Соседки шептались, что Айшат — последняя в ауле, кто помнит старые обычаи и умеет «ладить с духами». Кто-то называл ее знахаркой, кто-то — ведьмой, но все сходились в одном: она знает то, чего не знают другие. Ульяна ходила к ней за травами и заговорами, и, видимо, неспроста.
Жила Айшат на самой окраине аула, там, где тропа упиралась в густые заросли орешника. Ее сакля была старой, сложенной из почерневшего от времени камня, с плоской крышей, поросшей мхом. Двор зарос крапивой и чертополохом, но тропинка к двери была чисто выметена. Елена, перекрестившись — скорее по привычке, чем по вере, — постучала.
Дверь отворилась не сразу. Сначала Елена услышала шаркающие шаги, потом скрип отодвигаемого засова. На пороге появилась старуха — маленькая, сгорбленная, в темном платье и вязаной шали, накинутой на плечи. Лицо у нее было темное, морщинистое, похожее на печеное яблоко, но глаза — живые, цепкие, совсем не старческие — смотрели на гостью с любопытством.
— Здравствуй, бабушка Айшат, — поклонилась Елена. — Я невестка Ульяны Трофимовны. Пришла к вам за советом и помощью.
Старуха долго смотрела на нее молча. Потом отступила в сторону, пропуская в дом.
— Проходи, коли пришла. Знаю, зачем явилась. О беде твоей уже сороки на хвосте принесли.
Внутри сакля была уютной, несмотря на внешнюю запущенность. Пахло сухими травами, воском и чем-то еще — терпким, горьковатым. На полках вдоль стен стояли глиняные горшочки, пучки трав, какие-то склянки. В углу теплилась лампадка перед потемневшей иконой — Айшат, как и многие в этих краях, причудливо смешивала веру православную с древними поверьями. Елена села на предложенную табуретку, сложила руки на коленях.
— Рассказывай, — велела старуха, опускаясь на низенькую скамеечку напротив.
Елена рассказала все — как приехала с мужем на Кавказ, как встретила ее свекровь, как в первое же полнолуние Петр превратился в безумного зверя. Старуха слушала, не перебивая, только кивала иногда, будто подтверждая собственные мысли.
— Стало быть, проснулось проклятие, — произнесла она, когда Елена закончила. — Ульяна-то надеялась, что война его убьет. Или что на сыне оно не скажется. Ан нет. Кровь — она свое возьмет.
— Что это за проклятие, бабушка? Откуда оно?
Айшат помолчала, глядя на огонек лампадки.
— Давно это было. Еще при царе, а может, и раньше. У прадеда Петрова, Степана, жена была — красавица писаная. Из соседнего аула ее взяли, из богатого рода. Только гордая была не в меру и мужа не любила. А любила другого — молодого пастуха из бедной семьи. Степан прознал про то, выследил их и убил обоих. Прямо в поле, под полной луной. Пастуха — ножом в сердце, а жену свою неверную задушил собственными руками. Она, говорят, перед смертью прокляла его и весь его род до седьмого колена. «Пусть, — сказала, — в каждое полнолуние мужчины твоего рода теряют разум и обращаются в зверей. И пусть каждый из них убьет того, кого любит больше жизни. А если не убьет — сам сгинет». Так и вышло.
Старуха замолчала, перебирая сухими пальцами край шали. Елена почувствовала, как по спине пробежал холодок.
— И что же... все мужчины в их роду?..
— Все. Прадед Степан в первое же полнолуние зарезал брата родного, а потом и сам помер — сердце не выдержало. Дед Петров, Матвей, жену свою любимую забил до смерти, а после повесился. Отец Петра, Василий, в тридцать седьмом, в полнолуние, набросился на милиционера, что за ним пришел. Убили его при задержании. Ульяна тогда чудом спаслась — заперлась в погребе и двое суток сидела, пока Василия не схоронили. С тех пор она и боится луны пуще смерти.
— А Петр? Почему с ним только сейчас началось?
Айшат покачала головой.
— Не знаю, дочка. Может, война виновата — кровь людская, смерть кругом, вот проклятие и пробудилось. А может, и ты, невестушка, своей любовью его разбудила. Проклятие ведь сказано было: «Убьет того, кого любит больше жизни». Пока он на войне был, кого ему было любить? Товарищей? Мать? А тут ты появилась...
Елена сжала руки в кулаки так, что ногти впились в ладони.
— И что же делать? Неужели нет никакого способа? Неужели нам всю жизнь так маяться?
Старуха долго молчала, потом поднялась, подошла к полке, взяла один из горшочков.
— Способ есть, — сказала она глухо. — Только страшный. И не всякому по силам.
— Какой? Говорите, бабушка! Я на все готова!
Айшат вернулась, села, поставила горшочек на стол.
— Проклятие то от женской ненависти пошло. И снять его можно только женской любовью. Но не простой, а жертвенной. Той, что жизни своей не жалеет. Должна ты, Елена, в полнолуние выйти к нему, когда он в зверином обличье. И не бежать, не прятаться, а стоять и смотреть ему в глаза. И звать по имени — ласково, как любимого зовут. И верить, что он узнает тебя. Если узнает — проклятие спадет. Если нет... — она развела руками. — Тогда убьет он тебя. И сам пропадет.
В сакле повисла тишина. Елена смотрела на старуху, не в силах вымолвить ни слова. В ушах стоял вчерашний рык, перед глазами — бешеные, налитые кровью глаза мужа.
— И... много таких было? Кто пробовал?
— Три женщины за сто лет. Прабабка твоя, Варвара, не решилась — заперлась и мужа своего потом мертвым нашла. Бабка Мария пробовала — да не выдержала, побежала. Догнал он ее... Одна только, сказывают, спасла мужа — прапрабабка Анна. Выстояла, дозвалась. Прожили они потом долгую жизнь, и дети у них были, и внуки. Только проклятие все равно дальше пошло. Видно, до конца не снялось.
Айшат протянула Елене горшочек.
— Вот, возьми. Это отвар из семи трав, на родниковой воде настоянный. Будешь пить по глотку каждый вечер. Дух укрепит, сердце успокоит. А главное — сама решай. Никто тебе не указ. Хочешь — терпи и прячься до конца дней. Хочешь — рискни. Только знай: назад дороги не будет.
Елена взяла горшочек дрожащими руками, прижала к груди.
— Спасибо, бабушка. Я подумаю.
Она вышла из сакли, шатаясь, как пьяная. В голове гудело, мысли путались. Выйти к нему в полнолуние. Смотреть в глаза. Звать по имени. И верить, что узнает. А если нет? Тогда смерть. И Мишутка останется сиротой.
Она шла по узкой тропе, не видя ничего вокруг. У дома ее ждала соседская девочка с Мишуткой на руках. Сын, увидев мать, заулыбался, потянулся к ней. Елена прижала его к себе, зарылась лицом в мягкие волосы.
— Ничего, сыночка, — прошептала она. — Прорвёмся. Мы и не такое видали.
Вечером вернулся Петр — усталый, пропыленный, но довольный: запчасти получил, начальство похвалило. За ужином он был оживлен, рассказывал о поездке, смеялся. Елена смотрела на него и думала: «Вот он, мой Петя. Родной, любимый. Неужели я смогу в него поверить, когда он будет рваться ко мне с перекошенным лицом и бешеными глазами?»
А потом она перевела взгляд на Ульяну, которая молча хлебала похлебку, уставившись в тарелку. И вдруг поймала на себе ее взгляд — быстрый, колючий, полный какой-то непонятной тревоги. «Знает, — поняла Елена. — Знает про старуху Айшат и про способ. И боится. Только чего? Что я решусь? Или что не решусь?»
Ночью, когда Петр уснул, Елена лежала без сна, глядя в темный потолок. Она вспоминала все: их первую встречу у стога, жизнь в оккупации, партизанские плавни, долгую разлуку, радость встречи. Вспоминала его руки, его глаза — серые, с прищуром, такие родные. И понимала: она не сможет прятаться вечно. Не сможет каждый месяц дрожать от страха, запираться в каморке и ждать, пока луна уйдет. Она любила его. И ради этой любви готова была рискнуть всем.
Осталось только дождаться следующего полнолуния.
Три недели пролетели быстро. Елена каждый вечер пила отвар Айшат — горький, терпкий, пахнущий полынью и чабрецом. Ульяна косилась на нее, но молчала. Петр, казалось, ничего не замечал — работал, уставал, спал. Только однажды, за день до полнолуния, подошел к жене, взял за руки.
— Лена... ты это... завтра уйди куда-нибудь. К соседке, что ли. Или к Айшат. Не оставайся дома. Мать говорит, луна полная будет. Я боюсь за тебя.
Она посмотрела ему в глаза — серые, тревожные, любящие.
— Хорошо, Петя. Я уйду. Ты только сам себя береги.
Он кивнул, прижал ее к себе, поцеловал в макушку. И пошел на работу.
А Елена осталась стоять посреди двора, глядя ему вслед. И в голове у нее билась одна мысль: «Завтра. Завтра все решится».
***
День полнолуния начался как обычно — крик петуха, запах дыма из печной трубы, скрип колодезного журавля. Но Елена с самого пробуждения чувствовала, как внутри всё сжато в тугой, вибрирующий комок. Даже воздух, казалось, стал гуще, словно перед грозой, хотя небо было чистым, пронзительно-синим, какие бывают только осенью в горах. Она подоила козу, процедила молоко, замесила тесто для лепешек — руки двигались привычно, но мысли были далеко.
Петр ушел затемно, еще до рассвета — в колхозе спешили закончить ремонт крыши на зернохранилище до дождей. Уходя, он задержался на пороге, обернулся. Глаза у него были тревожные, виноватые.
— Ты помни, Лена... как стемнеет, уходи. Запрись где-нибудь. Я матери сказал, чтоб тоже к тетке своей ушла. Нечего ей тут одной оставаться.
— Помню, Петя. Не волнуйся.
Он шагнул к ней, хотел что-то добавить, но только махнул рукой и вышел. Калитка хлопнула, шаги стихли за поворотом тропы. Елена осталась стоять, прижав ладонь к губам. Она знала, что обманывает его. И от этого было горько, но выбора она не видела.
Ульяна с самого утра ходила темнее тучи. Несколько раз порывалась что-то сказать, но осекалась, поджимала губы и отворачивалась. Только после обеда, когда Елена укладывала Мишутку спать, свекровь вдруг возникла на пороге каморки.
— Ты, значит, к Айшат ходила, — произнесла она негромко, но в голосе звенел металл. — Думаешь, не знаю? Все я знаю, девка. И про отвар знаю, и про совет её глупый. Не лезь ты в это дело. Сгинешь сама и Петьку за собой потянешь.
Елена выпрямилась, посмотрела свекрови прямо в глаза.
— А что прикажете делать, матушка? Прятаться до скончания века? Трястись каждый месяц, как заяц под кустом? А Мишутка? Он растет, он видит всё. Думаете, ему легко знать, что отец его в полнолуние в зверя обращается? Нет уж. Я попробую. А если суждено мне погибнуть — значит, судьба такая.
Ульяна долго смотрела на неё, и в её темных глазах Елена увидела нечто неожиданное — не злобу, не презрение, а древнюю, застарелую боль. Боль женщины, потерявшей мужа из-за этого проклятия и теперь боящейся потерять сына.
— Дура ты, — сказала Ульяна глухо. — Храбрая дура. Я тоже когда-то хотела... да не смогла. Испугалась. Василия моего милиционеры застрелили, а я в погребе сидела и молилась, чтоб не нашли. Век себе не прощу. Может, и правда — лучше один раз решиться, чем всю жизнь в страхе жить. Только смотри: коли дрогнешь, коли побежишь — он тебя догонит. Зверь в нём сильный, быстрый. И назад уже не воротишь.
Она резко повернулась и ушла в свою комнату, хлопнув дверью. Елена осталась одна, чувствуя, как колотится сердце. Впервые свекровь говорила с ней не как с чужой, а почти как с равной.
К вечеру Ульяна, как и обещала, собралась и ушла к дальней родственнице на другом конце аула. Мишутку Елена отвела к соседке — той самой, что иногда приглядывала за мальчиком. Соседка, молодая ещё женщина, вдова с двумя детьми, взяла Мишутку без лишних расспросов — в ауле уже шептались о странностях в доме Рябининых, но вслух говорить боялись.
— Ты это... осторожней там, — шепнула соседка, принимая сонного мальчика на руки. — Луна нынче, говорят, дурная. Собаки с утра воют, скотина беспокоится.
Елена только кивнула и пошла обратно. Дорога к дому в сгущающихся сумерках казалась бесконечной. Горы на западе уже потемнели, на востоке небо ещё алело узкой полоской, но над аулом сгущалась сизая мгла. Ветер стих, стало неестественно тихо — ни лая собак, ни голосов, ни скрипа телег. Только где-то далеко, в ущелье, монотонно шумела река.
Дома Елена зажгла лампаду перед иконой, села на лавку и стала ждать. В руках она держала пузырек с остатками отвара Айшат. Допить бы, да не хотелось — в голове и так всё ясно, до звона. Она смотрела на огонек лампады и вспоминала всё, что привело её сюда: разбомбленную колонну, стога у Сосновки, первую встречу с Петром, его глаза, полные боли и надежды. Партизанские плавни, холодные ночи в землянках, его руки, сжимавшие её плечи перед расставанием. Долгие месяцы ожидания, когда она не знала, жив ли он. И вот теперь — этот дом, эта луна, эта ночь, которая всё решит.
За окном медленно, словно нехотя, начало светлеть. Луна всходила из-за гор — огромная, медная, будто налитая тяжелым светом. Её лучи поползли по двору, залили серебром камни, деревья, крышу сакли. Елена встала, перекрестилась, вышла на крыльцо.
Воздух был холодным, колючим. Она зябко повела плечами, но возвращаться за платком не стала — не до того. Встала посреди двора, лицом к калитке, и замерла. Сердце стучало где-то в горле, ладони вспотели, хотя пальцы леденели от ночной прохлады. Она смотрела на тропу, ведущую от аула, и ждала.
Он появился неожиданно. Сначала она услышала шаги — тяжелые, неровные, совсем не похожие на обычную походку Петра. Потом из темноты, из-за поворота тропы, выступила фигура. Луна светила ярко, почти как днем, и Елена разглядела всё: сгорбленные плечи, опущенную голову, руки, безвольно висящие вдоль тела. Но когда он поднял лицо, она едва не вскрикнула.
Это был не Петр. То есть черты лица оставались те же — острые скулы, прямой нос, шрам над левой бровью. Но глаза... Глаза были чужие. Мутные, подернутые белесой пеленой, словно затянутые лунным светом. Зрачки расширены, почти во всю радужку, и в них не было ни мысли, ни памяти — только глухая, животная ярость.
Он стоял у калитки и смотрел на неё. Не двигался, не рычал, просто смотрел. И от этого неподвижного взгляда Елене стало страшнее, чем если бы он сразу бросился на неё. Она почувствовала, как дрожат колени, как предательски подкашиваются ноги. Ей хотелось зажмуриться, отвернуться, бежать — бежать без оглядки, как учила Ульяна, как советовала Айшат.
Но она не побежала. Глубоко вздохнула, сжала руки в кулаки так, что ногти впились в ладони, и сделала шаг навстречу.
— Петя, — позвала она тихо, почти шепотом. — Петенька. Это я, Лена. Твоя Лена.
Он вздрогнул. Что-то промелькнуло в его глазах — тень узнавания? Или просто лунный блик? Губы его искривились, обнажив зубы. Он сделал шаг вперед, потом еще один. Движения его были странными — рваными, дергаными, словно тело не слушалось хозяина.
— Петя, родной, — Елена говорила громче, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Ты помнишь Сосновку? Помнишь, как я тебя в стогу нашла? А как ты за меня перед немцами заступался, немым прикидывался? Помнишь?
Он замер. На какое-то мгновение его лицо разгладилось, стало почти человеческим. Елена увидела, как в мутных глазах что-то борется — две силы, два начала: одно — темное, звериное, требующее крови, другое — слабое, угасающее, но ещё живое. Она сделала ещё шаг. Теперь их разделяло всего несколько метров.
— Петя, я люблю тебя. Слышишь? Люблю. И Мишутка тебя любит. Он папкой тебя зовет. Ты нам нужен. Вернись. Вернись ко мне, Петенька.
И тут он закричал. Это был не человеческий крик — низкий, утробный вой, полный боли и ярости одновременно. Он схватился за голову, согнулся, будто от невыносимой муки. Елена видела, как по его телу пробегают судороги, как трясутся плечи. Ей стало страшно — не за себя, за него. Она бросилась к нему, забыв обо всем на свете, и схватила за руки.
— Петя! Петя, посмотри на меня! Это я, Лена! Ты слышишь? Я здесь, с тобой!
Он поднял голову. Их глаза встретились. И в этот миг Елена увидела то, чего боялась больше всего — его глаза снова стали пустыми, бешеными, звериными. Что-то в нём окончательно взяло верх. Он зарычал, рванулся из её рук с такой силой, что она отлетела в сторону, больно ударившись плечом о каменную ступень крыльца. В глазах потемнело, зазвенело в ушах.
Когда она подняла голову, он стоял над ней. Луна светила ему в спину, и лицо его тонуло в тени, но глаза горели — два тусклых, белесых огня. Он медленно, как хищник перед прыжком, поднял руку. Скрюченные пальцы тянулись к её горлу.
И тогда Елена сделала то, чего сама от себя не ожидала. Она не стала кричать, не стала вырываться. Она просто подняла руку и коснулась его щеки. Ладонь легла на горячую, влажную от пота кожу.
— Петенька, — прошептала она одними губами. — Вернись. Я жду тебя.
Он замер. Рука, занесенная для удара, дрогнула. В его глазах снова что-то мелькнуло — на этот раз дольше, ярче. Он моргнул, замотал головой, словно отгоняя наваждение. С губ сорвался хриплый, полный муки стон:
— Ле... Лена...
Она узнала этот голос. Слабый, надтреснутый, но его — Петра. Её Петра.
— Я здесь, Петя. Здесь.
Он упал перед ней на колени, уткнулся лицом в её плечо. Плечи его тряслись — то ли от рыданий, то ли от судорог. Елена обняла его, прижала к себе, гладила по голове, шептала что-то ласковое, бессвязное — просто слова, просто звуки, просто дыхание любви.
Так они просидели долго — может, минуту, может, час. Луна перевалила через зенит и медленно поплыла к западным горам. Свет её стал мягче, серебристее. И в этом свете Елена увидела, как лицо Петра меняется — морщины разглаживаются, глаза становятся ясными, серыми, родными. Он поднял голову, посмотрел на неё — уже осмысленно, с болью и бесконечной нежностью.
— Лена... прости меня... я опять... я ничего не помню...
— Ничего, Петя. Всё хорошо. Ты вернулся. Ты вернулся ко мне.
Он обнял её — крепко, до хруста в ребрах. И она почувствовала, как по её щекам текут слёзы — не от страха, не от боли, а от огромного, переполняющего душу облегчения. Она смогла. Она выстояла. И он узнал её.
Но проклятие не ушло совсем. Елена поняла это по тому, как Петр, уже успокоившись, сидел на крыльце и смотрел на уходящую луну. В его глазах была всё та же тревога, только теперь к ней примешивалась решимость.
— Оно ещё здесь, — сказал он тихо. — Я чувствую. Как зверь в клетке. Огрызается, но уже слабее. Может, и правда — можно его победить. Только не сразу.
Елена взяла его руку, переплела свои пальцы с его.
— Мы победим, Петя. Вместе. Как тогда, в Сосновке. Как в плавнях. Ты и я. Помнишь, ты говорил: «До войны нужно ещё дожить». Вот мы и дожили. И дальше проживём.
Он ничего не ответил, только сжал её руку в ответ.
А наутро вернулась Ульяна. Она вошла во двор, увидела сына и невестку, сидящих на крыльце — живых, невредимых, — и остановилась как вкопанная. Долго смотрела на них, потом перекрестилась мелко, одними пальцами, и молча прошла в дом. Елене показалось, что в её глазах блеснули слёзы. Но спрашивать она не стала.
С того дня что-то изменилось в доме Рябининых. Ульяна хоть и не стала ласковее, но перестала изводить невестку придирками. А иногда — украдкой, когда думала, что никто не видит, — смотрела на Елену с чем-то похожим на уважение. Петр стал спокойнее, мягче, будто сбросил с плеч невидимую тяжесть. Но в глазах его нет-нет да и мелькала настороженность. Оба знали: следующее полнолуние — новое испытание. И сколько их ещё будет впереди — неведомо.
Но пока они жили. Дышали горным воздухом, растили Мишутку, сажали огород, строили планы. И верили, что однажды луна перестанет быть врагом, а станет просто луной — красивым светилом в ночном небе, под которым хорошо мечтать о будущем.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: