Найти в Дзене
Валерий Коробов

Под Луной Проклятой - Глава 1

Солнце висело над донской степью мутным бельмом. Пыль, поднятая сотнями сапог, оседала на губах, а в воздухе пахло не хлебом, а горькой полынью и близкой бедой. Когда из-за облаков вынырнули «юнкерсы», Петр понял: это конец. Он чудом выжил, зарывшись в горячую от взрывов землю. Раненый, оглушенный, он побрел к далекому хутору, не зная, что в крайней хате его ждет не пуля и не петля, а тихая красавица Елена, которая рискнет всем, чтобы спасти его. Вот только цена за спасение окажется неподъемной — ведь чтобы обмануть смерть, им придется сыграть самую опасную роль в своей жизни под прицелом вражеских автоматов. Солнце висело над донской степью мутным бельмом — белесым, размытым, будто кто-то протер небо грязной тряпкой. С утра парило так, что рубаха липла к спине еще до первого шага, а горячий ветер нес с востока горький запах полыни и гари. Пыль, поднятая десятками сапог, висела в воздухе плотной завесой, оседая на губах и ресницах. Колонна шла вторые сутки почти без привалов. Впереди,

Солнце висело над донской степью мутным бельмом. Пыль, поднятая сотнями сапог, оседала на губах, а в воздухе пахло не хлебом, а горькой полынью и близкой бедой. Когда из-за облаков вынырнули «юнкерсы», Петр понял: это конец. Он чудом выжил, зарывшись в горячую от взрывов землю. Раненый, оглушенный, он побрел к далекому хутору, не зная, что в крайней хате его ждет не пуля и не петля, а тихая красавица Елена, которая рискнет всем, чтобы спасти его. Вот только цена за спасение окажется неподъемной — ведь чтобы обмануть смерть, им придется сыграть самую опасную роль в своей жизни под прицелом вражеских автоматов.

Солнце висело над донской степью мутным бельмом — белесым, размытым, будто кто-то протер небо грязной тряпкой. С утра парило так, что рубаха липла к спине еще до первого шага, а горячий ветер нес с востока горький запах полыни и гари. Пыль, поднятая десятками сапог, висела в воздухе плотной завесой, оседая на губах и ресницах. Колонна шла вторые сутки почти без привалов. Впереди, за редкой посадкой акаций, угадывались беленые хаты хутора, и люди невольно ускорили шаг. Кто-то из женщин в хвосте обоза затянул песню, но ее оборвал злой окрик старшины.

Петр шел в середине колонны, припадая на правую ногу. Натертая портянка жгла лодыжку, но снимать сапог на ходу он боялся — отстанешь, потом не догонишь. Ему только-только стукнуло двадцать три. Острый кадык, худые скулы, серые глаза с прищуром — такие бывают у людей, привыкших смотреть против солнца. В вещмешке за спиной — пара белья, две банки тушенки на троих, кисет с махоркой и мятое письмо от матери, которое он перечитывал каждый вечер, пока хватало света.

«Петька, растяпа, держи строй!» — толкнул его в плечо Степан, широкий, как платяной шкаф, сибиряк с вечно обветренными губами и красными, словно после бани, руками. Они сдружились еще в запасном полку под Ростовом — земляки не земляки, но что-то общее нашлось. Петр в ответ только ухмыльнулся и поправил винтовку на плече.

Гул появился внезапно. Сначала далекий, похожий на шмелиное жужжание, он нарастал с каждой секундой, превращаясь в тяжелый, утробный рев. Люди в колонне начали крутить головами, прикладывать ладони к глазам, вглядываясь в выцветшее небо. А потом кто-то закричал: «Воздух! Ложись!»

Петр не успел. Только вскинул голову и увидел, как от серебристого брюха самолета отрываются черные капли. «Юнкерс» заходил со стороны солнца, расчетливо и хищно. В следующий миг мир раскололся надвое.

Первая бомба легла в голову колонны. Взрывная волна ударила в грудь, швырнула на землю, выбила воздух из легких. В ушах зазвенело, перед глазами поплыли багровые круги. Петр лежал, уткнувшись лицом в горячую пыль, и не мог понять — жив он или уже нет. Пыль набилась в рот, скрипела на зубах, смешиваясь с кровью из разбитой губы. Где-то рядом, перекрывая вой пикирующих самолетов, кричали люди. Кричали так, как кричат только смертельно раненные. Ржание лошадей, грохот, мат, молитвы — все смешалось в один сплошной, нечеловеческий вой.

Он с трудом поднял голову. Перевернутая телега, убитая лошадь с вывалившимся лиловым языком, рассыпанные по дороге котелки и вещмешки. Степан лежал в трех шагах — лицом вниз, раскинув руки, и между лопаток у него темнело мокрое пятно. Петр пополз к нему, царапая пальцы о щебень, но чья-то рука — сильная, железная — рванула его за шиворот и потащила в сторону от дороги.

«Не лезь, убьет!» — хрипел над ухом Серега Рябой, молоденький парнишка из-под Воронежа, которого взяли в роту связным.

Вторая бомба легла правее, в гущу обоза. Третья — четвертая — пятая. Земля вставала на дыбы, комья глины и осколки свистели над головой. Петр вжался в неглубокую канаву, обхватил голову руками и молился — неумело, путаясь в словах, вспоминая то, чему учила бабка в детстве. Горячий воздух обжигал горло. Казалось, прошла вечность, прежде чем гул моторов начал удаляться.

А когда стихло — на дороге повисла страшная, звенящая тишина. Только где-то далеко, в хуторе, надсадно лаяла собака. Петр поднялся на четвереньки, потом встал, шатаясь. К горлу подкатила тошнота — по всей дороге, насколько хватало глаз, лежали тела. Кто-то еще шевелился, пытался ползти, кто-то тихо стонал, звал мать.

Серега сидел в канаве, прижимая к животу окровавленную тряпицу. Глаза у него были пустые, остекленевшие, губы шевелились беззвучно. Рядом валялся перевернутый пулемет, а чуть поодаль — оторванная по локоть рука. Петр отвел взгляд, чувствуя, как к горлу подступает горький ком.

«Уходить надо,» — прохрипел он, с трудом узнавая собственный голос. — «Немцы скоро здесь будут. Слышишь, Серега? Уходить!»

Он помог Рябому подняться, перекинул его руку через плечо. Вдвоем они заковыляли прочь от дороги, в сторону неглубокой балки. Солнце клонилось к закату, тени удлинялись, становились гуще, наползали на степь. За спиной у них догорала колонна, и черный дым поднимался к небу — густой, жирный, видимый за много верст.

Петр шел и думал: «Вот так и кончается война для простого парня из-под Краснодара. Не в атаке с винтовкой наперевес, а вот так — в пыли, в крови, с оторванной рукой сослуживца перед глазами». Степан остался лежать на дороге. Хоронить было некогда, да и нечем. Только снял с его шеи жестяной медальон, сунул в карман гимнастерки — матери отошлет, если выживет. Если...

Балка привела их к пересохшему руслу. Вдоль него росли корявые, низкорослые вербы, цепляющиеся корнями за скудную влагу. Петр опустил Серегу на землю, осмотрел рану. Осколок вошел в бок, пониже ребер, кровь уже почти остановилась, запеклась бурой коркой. Но внутри наверняка что-то задето. Рябой был бледен как полотно, дышал часто и неглубоко.

«Петр... ты это... если что... матери напиши...» — прошептал он, хватая Петра за рукав.

«Сам напишешь,» — оборвал его Петр. — «Лежи тихо. Я сейчас.»

Он поднялся на край балки и огляделся. Впереди, примерно в полуверсте, темнели крыши небольшого хутора. Сосновка — так, кажется, называл это место старшина. Пять-шесть дворов, не больше. Беленые хаты, крытые камышом и соломой, плетеные заборы, колодезный журавль. За околицей виднелись высокие стога сена — видимо, недавно сметанные, еще не успевшие осесть и потемнеть под дождями.

Если повезет — там можно укрыться. Если не повезет — нарваться на немцев или на полицаев.

«Господи, пронеси,» — прошептал Петр, и сам не заметил, как перекрестился.

Вернувшись к Сереге, он взвалил его на спину и, согнувшись в три погибели, побрел к хутору. Ноги подкашивались, раненая лодыжка горела огнем, а перед глазами все еще стояло лицо Степана — удивленное, почти детское, каким оно было в последнюю секунду перед смертью.

Сумерки сгущались быстро, по-южному, без долгих переходов. В хатах зажигались редкие огни. Петр добрался до крайнего стога, осторожно опустил Серегу на сухую, колкую траву. Сам упал рядом, тяжело дыша. Сено пахло летом, пылью и чем-то родным, мирным. В животе урчало от голода, во рту пересохло. Он лежал на спине и смотрел, как на темнеющем небе проступают первые звезды.

И вдруг услышал шаги. Легкие, почти бесшумные. Женские.

Петр замер, нащупывая нож на поясе. Из-за стога показалась фигура. В лунном свете он разглядел молодую женщину в темном платке и холщовой юбке. Лицо — тонкое, строгое, с темными бровями вразлет и большими глазами, в которых плескался испуг пополам с решимостью. Она смотрела прямо на него, не отводя взгляда, и молчала.

«Кто такая?» — хрипло спросил Петр, не опуская ножа.

«Своя,» — тихо ответила женщина. Голос у нее был низкий, грудной, с мягкой южной растяжкой. — «Я Елена. Из крайней хаты. Видела, как вы от балки шли. Раненые?»

Петр кивнул.

«Немцы в хуторе?»

«Пока нет. Но к утру ждут.» — Она помолчала, оглянулась на темнеющие хаты. — «Уходить вам надо. Или прятаться. У нас со вчерашнего дня комендантский час. За укрывательство военных — расстрел на месте.»

Петр посмотрел на Серегу, который то ли спал, то ли был в забытьи, потом снова перевел взгляд на женщину.

«Куда ж мы пойдем с таким раненым?» — спросил он глухо. — «Помоги, Елена. Христом Богом прошу.»

Женщина долго смотрела на него. В ее глазах что-то дрогнуло — то ли жалость, то ли что-то еще, чему Петр не знал названия. Она оглянулась на хутор, потом на темнеющую степь, закусила губу.

«Ладно,» — сказала она наконец. — «Сидите тихо. Я сейчас.»

И растаяла в сумерках, будто ее и не было. Только запах полыни и дыма остался висеть в воздухе. А где-то далеко, на востоке, снова глухо ухнуло — то ли гром, то ли далекая канонада.

Петр откинулся на сено и закрыл глаза. Он не знал тогда, что эта встреча перевернет всю его жизнь, и что хутор Сосновка станет для него не просто точкой на карте, а местом, где он обретет и потеряет все, что у него было.

***

Елена вернулась быстрее, чем Петр ожидал. Он даже не успел толком отдышаться, как услышал за спиной шорох сена и приглушенный женский шепот. Вместе с ней пришла другая женщина — постарше, коренастая, с широким, обветренным лицом и руками, привыкшими к тяжелой работе. На ней была темная кофта, повязанная поверх крест-накрест пуховым платком, и длинная юбка, подол которой волочился по росистой траве. В лунном свете Петр разглядел строгие, почти мужские черты лица и глубокие морщины, прорезавшие лоб и уголки губ. Глаза у старшей были цепкие, настороженные — она смотрела на бойцов так, словно прикидывала, сколько хлопот они ей принесут.

«Мать, это те самые,» — тихо сказала Елена, кивая в сторону Петра и лежащего без сознания Сереги. — «С дороги бегут. Раненые.»

Женщина подошла ближе, наклонилась над Рябым, потрогала его лоб, оттянула край окровавленной рубахи. Губы у нее сжались в тонкую нитку.

«Плох парень. Крови много потерял. Без перевязки до утра не дотянет.» Она выпрямилась и посмотрела на Петра в упор. — «А ты ходячий? Ноги-руки целы?»

«Цел, мать. Только ногу натер,» — ответил Петр, стараясь, чтобы голос звучал твердо.

«Звать-то тебя как, сынок?»

«Петр. Петр Васильевич Рябинин.»

Женщина перекрестилась мелко, одними пальцами, и вздохнула.

«Ну, Петр Васильевич, слушай сюда. Я — Дарья Матвеевна, мать Елены. Хутор наш маленький, все друг у друга на виду. Немцев пока нет, но староста у нас — гнида первостатейная, бывший кулак, к новой власти выслуживается. Чуть что — донесет, не моргнет. Так что сидеть вам в сене — смерть. Найдут, расстреляют и вас, и нас за компанию. Одно спасение — в хате схоронить, пока облава не пройдет. Понял?»

Петр кивнул.

«Тогда бери товарища своего на закорки — и за мной. Тихо, как мыши. Ежели собака залает — ложись и не дыши. Лена, иди вперед, гляди в оба.»

Дарья Матвеевна говорила отрывисто, по-командирски, и в голосе ее не было ни тени сомнения. Чувствовалась в ней та особая крестьянская хватка, которая помогает выжить и в голод, и в войну. Петр подчинился, не споря. Взвалил на плечи обмякшее тело Сереги и, согнувшись под тяжестью, двинулся следом за женщинами.

До хаты было шагов двести, но эти двести шагов показались Петру вечностью. Они крались вдоль плетней, замирая при каждом шорохе. Где-то далеко протарахтела мотоциклетка — звук резанул по нервам, но быстро стих, утонул в ночи. Из соседнего двора донесся хриплый кашель, скрипнула дверь. Петр прижался к забору, чувствуя, как гулко колотится сердце. Елена обернулась, приложила палец к губам. В лунном свете ее лицо казалось вырезанным из старого потемневшего серебра — строгим и прекрасным.

Наконец они добрались до крайней хаты. Низенькое строение под камышовой крышей, беленые стены, покосившееся крыльцо. Дарья Матвеевна бесшумно отворила дверь и пропустила всех внутрь. В сенях пахло сухими травами, золой и кисловатым запахом овчины. Из горницы доносилось негромкое посапывание — видимо, спал ребенок.

В хате было темно, только слабый огонек лампадки теплился в красном углу перед потемневшей иконой Богородицы. Петр разглядел русскую печь с лежанкой, стол, покрытый выцветшей клеенкой, две железные кровати. На одной из них, закутанный в лоскутное одеяло, спал мальчик лет шести — светловолосый, худенький. Сын Елены, догадался Петр.

«Сюда давай,» — шепнула Дарья Матвеевна, отодвигая в сторону половик и поднимая крышку подпола. — «Там погреб, только холодный нынче. Ничего, лучше в холоде, чем в земле сырой.»

Петр осторожно спустил Серегу вниз, на руки Дарьи Матвеевны, потом спустился сам. Подпол оказался неглубоким, выложенным изнутри горбылем. Вдоль стен стояли кадушки с соленьями, лежали мешки с картошкой и луком. Пахло сыростью, плесенью и укропом. Женщины устроили Серегу на ворохе старой мешковины, подложили под голову свернутый полушубок. Елена принесла откуда-то чистую тряпицу, кувшин с водой, начала промывать рану. Двигалась она ловко, сноровисто — видно, не впервой было перевязывать.

«Училась где?» — не удержался Петр.

«На курсах медсестер, до войны,» — коротко ответила она, не поднимая глаз. — «Только не сгодилось. Муж на фронт ушел, я с дитем осталась. А потом похоронка пришла...»

Голос ее дрогнул, но она тут же взяла себя в руки. Петр почувствовал, как к горлу подкатывает ком. В свои двадцать три он уже знал цену потерям.

Сверху донесся тихий стук. Дарья Матвеевна встрепенулась, прислушалась. Стук повторился — три удара, пауза, еще два. Условный знак.

«Тихо!» — прошипела она. — «Соседка. Светку не утаишь, все видит. Сейчас подымусь, отбрешусь как-нибудь. Лена, будь здесь, пока не позову.»

Она ловко выбралась наверх, опустила крышку. В подполе стало темно, только узкая полоска света пробивалась из щели в половицах. Петр и Елена замерли, почти не дыша. Сверху доносились приглушенные голоса. Петр различал отдельные слова: «...не слыхала ничего... колонну-то разбомбило, страсть Господня... кого убили, кого разбежались...»

Потом голоса стихли, хлопнула дверь. Дарья Матвеевна вернулась, откинула крышку.

«Пронесло пока. Но Фрося, сучка старая, уже носом крутит. Говорит, видела кого-то у стогов. Сказала я, мол, сама ходила, скотину проверяла. Не поверила, по глазам вижу. Теперь каждый шорох ловить будет.»

Она спустилась вниз, присела на корточки рядом с Серегой.

«До утра потерпит. А утром надо думать, как быть. Ежели облаву учинят — подпол прощупают. У них на это нюх собачий.»

Елена, все это время молчавшая, вдруг заговорила. Голос ее звучал глухо, но твердо.

«Мама, я придумала. Петру надо остаться здесь, в хате. Не в подполе, а как... как будто он свой.»

«Это как же?» — нахмурилась Дарья Матвеевна.

«Муж мой, Григорий, на фронте без вести пропал. Почти год уже. Немцы не знают, кто в хуторе жил до них. Мы скажем, что он вернулся. Раненый, контуженый. Глухонемой. Оттого и не разговаривает, и документов никаких нет — потерял по дороге. Петр по возрасту подходит, статный такой же...»

Петр опешил. Он посмотрел на Елену, но та отвела взгляд.

«Да ты в уме ли, дочка?» — всплеснула руками Дарья Матвеевна. — «А ну как проверят? А ну как найдутся люди, которые Григория знали? В соседнем хуторе его тетка родная живет!»

«Тетка Марья померла еще в сорок первом, от тифа. А больше никто и не знает. Свадьбу мы играли в Ворошиловграде, когда он на заводе работал. Здесь он и был-то всего ничего, неделю перед самой отправкой. Его и не запомнил никто толком. Фотографий нет — сгорели, когда дом бомбило.»

Дарья Матвеевна долго молчала, обдумывая. Потом перевела взгляд на Петра, оглядела его с головы до ног, словно прицениваясь.

«А ты как, сынок? Сможешь немым прикинуться? Это ж не день, не два. Оступишься, слово скажешь невзначай — и конец. И тебе, и нам.»

Петр медленно кивнул. Выбора не было. В голове вертелась одна мысль: «Только бы Серегу выходить. А там — видно будет.»

«Смогу. Мне не привыкать молчать. Только... дочку вашу, Елену, жалко. В такое положение ставить...»

Елена резко вскинула голову.

«Ты меня не жалей. Я за себя сама решаю. Моего Гришку немцы где-то там, под Харьковом, положили. А ты — живой. И пока ты живой, ты бить их будешь. А мне что, в девках сидеть, пока вы там кровь проливаете? Нет уж. Будем выкручиваться вместе.»

В ее голосе звучала такая неприкрытая горечь и решимость, что Петр не нашелся, что ответить. Он только молча сжал ее руку, холодную и тонкую, и почувствовал, как она вздрогнула, но не отняла.

На том и порешили.

Утро пришло серое, дождливое. Мелкая морось сыпалась с неба, затянутого низкими тучами, стучала по камышовой крыше. Петр, уже переодетый в гражданское — старые, заплатанные штаны и выцветшую рубаху, сидел на лавке у печи. Ему выдали старую, перевязанную бечевкой ушанку, чтобы прикрыть короткую армейскую стрижку. Дарья Матвеевна велела ему не высовываться во двор, сидеть тихо, изображать немощного контуженого. Серегу оставили в подполе — слишком плох он был, чтобы показываться на глаза.

Первая проверка не заставила себя ждать. Часам к десяти утра к хате подкатила немецкая машина — открытый «кюбельваген», из которого вылезли двое: немецкий офицер в фуражке с высокой тульей и переводчик из местных, сутулый мужичонка с бегающими глазами. Староста, Федот Игнатьевич, семенил сзади, угодливо заглядывая в лицо офицеру.

Петр услышал стук в дверь и весь напрягся. Сердце забилось где-то в горле. Елена, сидевшая у окна с шитьем, бросила на него быстрый взгляд и чуть заметно кивнула — мол, держись. Дарья Матвеевна пошла открывать, на ходу крестясь.

В горницу вошли немцы. Офицер, молодой, с надменным, холеным лицом, брезгливо оглядел убогую обстановку. Переводчик, потирая руки, начал скороговоркой:

«Господин обер-лейтенант интересуется, не укрываете ли вы красноармейцев? Вчера вечером в районе хутора была уничтожена колонна большевистских войск. Некоторым удалось скрыться. За укрывательство — расстрел на месте, дом сжечь.»

Дарья Матвеевна запричитала, замахала руками.

«Да что вы, господин хороший! Какие красноармейцы? У нас и мужиков-то в доме нет, одни бабы да дите малое. Зять вот только вернулся с фронта, калека контуженый. Ничего не слышит, не говорит, только мычит. Сами посмотрите!»

Офицер перевел взгляд на Петра. Тот сидел, уставившись в одну точку, бессмысленно раскачиваясь из стороны в сторону. Из приоткрытого рта тонкой струйкой стекала слюна — Петр нарочно прикусил щеку изнутри, чтобы вызвать слюнотечение. В глазах он постарался изобразить пустоту и отрешенность. Офицер шагнул ближе, брезгливо поморщился. Что-то сказал переводчику.

«Документы есть?»

«Какие документы, родимый? Все в дороге потерял, когда отступали. Еле живой до дому добрался. Вон, голова пробита, до сих пор загнаивается,» — Дарья Матвеевна махнула в сторону Петра, под бинтами на голове которого действительно прощупывалась рана — неглубокая, но достаточная для правдоподобия.

Офицер подошел к Петру, рывком поднял его подбородок, заглянул в глаза. Петр продолжал бессмысленно мычать, пуская слюну. Немец что-то резко крикнул ему в ухо. Петр не шелохнулся. Тогда офицер со всей силы ударил его ладонью по лицу. Голова Петра дернулась, из разбитой губы потекла кровь. Но он даже не пискнул, только замычал громче, словно обиженный ребенок.

Елена вскрикнула, рванулась было к мужу, но Дарья Матвеевна удержала ее за руку.

«Не трожь, дочка! Не видишь — проверяют,» — прошипела она по-русски, но достаточно громко, чтобы слышали все.

Офицер удовлетворенно хмыкнул, вытер платком испачканную перчатку и направился к выходу. Уже в дверях он бросил через переводчика:

«Если узнаю, что врете — повешу всех на воротах собственного дома.»

Машина уехала. Дарья Матвеевна, дождавшись, пока стихнет шум мотора, рухнула на лавку и заплакала — впервые за все время, скупо, по-мужски, утирая слезы краем платка. Елена бросилась к Петру, принялась вытирать кровь с его лица, и руки у нее дрожали.

«Прости... прости, Петенька...»

«Ничего, Лена. До свадьбы заживет,» — попытался пошутить Петр, но шутка вышла горькой.

В этот момент из подпола донесся слабый стон. Серега пришел в себя. Жизнь продолжалась, и нужно было жить дальше — прятаться, лечить раны, ждать, когда линия фронта сдвинется и принесет освобождение. Или смерть.

Петр посмотрел на Елену, которая все еще держала у его лица окровавленную тряпицу, и впервые за долгое время почувствовал что-то, отдаленно напоминающее тепло. Не просто благодарность за спасение — что-то глубже, тоньше, чему он пока боялся дать название.

За окном продолжал накрапывать мелкий дождь, размывая дороги, и где-то далеко, на западе, снова ухали орудия. Война не отпускала.

***

Жизнь в оккупированной Сосновке текла по своим, особым законам — законам страха и тишины. Немцы обосновались в здании бывшего сельсовета, выставили часовых у колодца и на въезде в хутор, назначили комендантский час с заходом солнца. По утрам староста Федот Игнатьевич, тряся жидкой бороденкой, обходил дворы, выкликая наряды на работу — чинить мост, расчищать дорогу, заготавливать дрова для немецкой кухни. Бабы выходили молча, кутаясь в серые платки, и работали, опустив глаза, стараясь не привлекать к себе внимания. Мужиков в хуторе почти не осталось — кто на фронте, кто в плену, кто в партизанах. А те, что остались, были либо стары, либо увечны, либо, как Петр, прятались под чужими именами.

Прошло две недели. Серега понемногу шел на поправку — молодой организм брал свое, рана затягивалась, жар спал. Он все еще лежал в подполе, но уже мог сидеть, есть с аппетитом и даже ворчать на скудную похлебку. Дарья Матвеевна поила его отваром из сушеной крапивы и каких-то одному Богу известных корешков, меняла повязки, вздыхала. Елена, возвращаясь с принудительных работ, первым делом спускалась вниз, кормила раненого, а потом долго сидела у печи, глядя в огонь.

Петр за эти две недели почти сроднился со своей новой ролью. Привык ходить медленно, шаркающей походкой, держать голову чуть набок, будто плохо слышит. Научился мычать с разными интонациями — жалобно, когда просил есть, сердито, когда его задевали, радостно, когда видел маленького Мишутку, сына Елены. Мальчик, поначалу пугавшийся чужого дядьки, быстро привык и даже привязался к молчаливому «отцу». Петр мастерил ему свистульки из камыша, вырезал деревянных лошадок, катал на закорках по хате, когда за окнами не было чужих глаз. В такие минуты Елена смотрела на них с каким-то щемящим, почти болезненным выражением лица, и Петр, перехватывая этот взгляд, чувствовал, как внутри что-то переворачивается.

Однажды вечером, когда Дарья Матвеевна ушла к соседке — узнать новости и заодно отвести подозрения, — Елена и Петр остались вдвоем. Мишутка уже спал, посапывая на печной лежанке. Серега в подполе тоже угомонился после ужина. В хате было тихо, только сверчок за печкой выводил свою бесконечную песню да потрескивала лучина. Елена сидела у окна, зашивала прохудившийся рукав Петровой рубахи — той самой, гражданской, в которой он ходил теперь каждый день. Иголка мелькала в ее тонких пальцах, и Петр, сам не зная зачем, подошел и сел рядом на лавку.

Она подняла на него глаза. В неверном свете лучины лицо ее казалось особенно беззащитным — тени лежали под скулами, в уголках губ пряталась горькая складка. Петр вдруг отчетливо понял, что перед ним сидит совсем еще молодая женщина, на плечи которой война взвалила непосильную ношу. Муж погиб, сын мал, мать стара, на руках — двое беглых красноармейцев, каждую минуту грозящих смертью всему дому. И при этом она ни разу не пожаловалась, не упрекнула, не сорвалась.

«Устала?» — одними губами спросил Петр. Говорить вслух он не решался даже в пустой хате — привычка молчать въелась в кровь.

Елена покачала головой, но глаза ее сказали больше всяких слов. Она отложила шитье и вдруг, неожиданно для самой себя, положила голову ему на плечо. Петр замер, боясь пошевелиться. От ее волос пахло дымом и сухой полынью — горьковатый, терпкий запах, который он уже не мог спутать ни с каким другим. Осторожно, словно боясь спугнуть, он поднял руку и погладил ее по голове. Платок сбился, и под пальцами оказались мягкие, пушистые пряди. Елена вздрогнула, но не отстранилась. Так они и сидели — молча, не шевелясь, пока на улице не скрипнула калитка и не послышались торопливые шаги Дарьи Матвеевны.

С того вечера между ними пролегла невидимая нить. Они не говорили о том, что происходит, — да и к чему слова, когда каждый взгляд, каждое случайное прикосновение были красноречивее любых признаний. Но оба знали: война рано или поздно кончится, и тогда придется решать, что делать с этой нежданной, запретной, расцветшей под дулом автомата любовью.

А пока приходилось жить сегодняшним днем. И каждый день приносил новые испытания.

В середине октября, когда по ночам уже прихватывал первый заморозок, на хутор нагрянула новая беда. Немцы объявили о мобилизации трудоспособного населения на строительство оборонительных укреплений под Таганрогом. С каждой хаты требовали по одному работнику. Ослушание каралось расстрелом. Дарья Матвеевна, услышав новость от старосты, вернулась в хату белая как мел.

«Ленку забирают,» — выдохнула она, хватаясь за косяк. — «Сказали, молодые бабы в первую очередь. А с кем я останусь? С калекой немым да с дитем малым? Хоть в петлю лезь.»

Елена выслушала мать молча, только губы сжала в тонкую нитку. Потом повернулась к Петру и сказала тихо:

«Пойду. Куда деваться. Может, обойдется. Люди говорят, оттуда редко кто возвращается, но бывает.»

Петр почувствовал, как внутри все похолодело. Он представил себе эти «укрепления» — бесконечные рвы под ледяным ветром, баланду из гнилой картошки, конвоиров с овчарками, бараки, где люди мрут от тифа и истощения. И Елена — там, среди этого ада, одна, без защиты. Допустить такое он не мог.

Ночью, когда все уснули, он спустился в подпол к Сереге. Тот не спал — лежал, глядя в темноту широко открытыми глазами.

«Серега, дело есть,» — зашептал Петр, наклонившись к самому уху товарища. — «Елену в Германию не угоняют, но на окопы забирают. Это верная смерть. Надо что-то делать. Ты как, оклемался? Ходить сможешь, если что?»

Серега помолчал, потом кивнул.

«Смогу. Худо-бедно, а ноги держат. Только куда нам податься? Кругом немцы. Да и зима на носу — в степи не перезимуем.»

«Не о том речь. Я придумал кое-что. Только риск большой. Но если выгорит — и Лену спасем, и сами, может, до весны дотянем.»

И Петр изложил свой план. План был отчаянный, на грани безумия, но другого выхода не было.

На следующее утро, когда староста пришел составлять списки, Петр вышел во двор — впервые за все время открыто, не прячась. Он шел, сильно припадая на ногу, мыча и размахивая руками. Дарья Матвеевна, наученная заранее, заголосила на весь хутор:

«Ой, люди добрые! Зять-то мой совсем плох! Гной из ушей пошел, жар у него, помирает, видать! Куда ж его на работы-то? Он и лопату в руках не удержит!»

Староста, брезгливо поморщившись, отступил на шаг. Петр закатил глаза, пустил изо рта струйку слюны с подмешанной в нее свекольным соком — для пущего эффекта — и рухнул на землю, забившись в притворных судорогах. Елена с криком бросилась к нему, начала трясти за плечи, причитая. Соседки, сбежавшиеся на шум, заохали, закрестились. Кто-то шепнул: «Порченый он, не иначе. Еще до войны с ним такое бывало.»

Федот Игнатьевич, растерявшись, побежал к немцам. Те явились через полчаса — уже знакомый обер-лейтенант с переводчиком и на этот раз с санитаром. Санитар, пожилой немец с усталыми глазами, осмотрел Петра, который продолжал изображать припадочного, посветил в глаза фонариком, пощупал пульс, пожал плечами и что-то сказал офицеру.

«Господин фельдшер говорит, что у больного, возможно, эпилепсия и осложнение после контузии,» — перевел переводчик. — «К работам не годен. Но и в хате держать такого опасно. Может буйствовать.»

«Куда ж мы его денем?» — взвыла Дарья Матвеевна. — «Он же нам родной! Мы за ним ухаживать будем, запирать на ночь станем! Не губите, господа хорошие!»

Обер-лейтенант, которому явно надоела эта возня, махнул рукой и что-то отрывисто бросил. Переводчик пояснил:

«Оставить. Но если будет замечен в буйстве или попытке нападения — расстрелять на месте. А женщина пусть идет на работы. Приказ есть приказ.»

Елена выступила вперед. Лицо у нее было бледное, но голос не дрожал.

«Я пойду. Только дозвольте мне сначала мужа в чувство привести. А то как бы он без меня вовсе не помер. День-два отсрочки — и соберусь.»

Немцы переглянулись. Обер-лейтенант кивнул.

«Два дня. Потом — в обоз. И без глупостей.»

Они ушли. Петра затащили в хату. Как только дверь закрылась, он открыл глаза и улыбнулся — впервые за долгое время по-настоящему, открыто.

«Пронесло,» — выдохнул он, садясь на лавке.

Дарья Матвеевна всплеснула руками.

«Господи, Петька, да ты артист! Я уж думала — и впрямь помираешь! А Ленка-то, Ленка... Что ж ты удумал, скажи на милость? Два дня отсрочки — это не спасение.»

Петр переглянулся с Еленой. Та опустила глаза, теребя край платка.

«Мама,» — сказала она тихо. — «Я на работы не пойду. Мы уйдем. Все вместе. Петр знает дорогу к партизанам. Они в плавнях стоят, под Ростовом. Если доберемся — живы будем. А здесь — верная смерть.»

Дарья Матвеевна охнула, опустилась на лавку. В хате повисла тяжелая тишина. Потом старая женщина медленно перекрестилась на икону.

«Видно, судьба наша такая — скитаться. Собирайтесь. Только Мишутку как? Дитя малое, дорогу не выдержит.»

«Выдержит,» — твердо сказала Елена. — «Я его на закорках понесу. Серега уже ходит понемногу, сам доберется. А ты, мама, с нами?»

«А куда ж я без вас?» — Дарья Матвеевна всхлипнула, но тут же взяла себя в руки. — «Старая я, да не настолько, чтобы от своих отставать. Когда уходим?»

«Завтра ночью. Луна как раз на ущерб пойдет — темно будет,» — ответил Петр.

Он уже все продумал. Дорога предстояла опасная, почти безнадежная — сорок верст по открытой степи, с ребенком, раненым и пожилой женщиной, рискуя нарваться на патрули или наткнуться на засаду. Но другого выхода не было. Оставаться в Сосновке означало рано или поздно погибнуть — либо от немецкой пули, либо от голода, либо от предательства вездесущих доносчиков.

Весь следующий день прошел в лихорадочных сборах. Дарья Матвеевна пекла лепешки из последней муки, увязывала в узлы теплые вещи, совала за пазуху узелок с солью и спичками — самое ценное, что было в доме. Елена собирала нехитрые пожитки, плакала украдкой, обнимала сына. Мишутка, не понимая, что происходит, радовался предстоящему «путешествию» и все просился к «папке» на руки. Петр возился с Серегой, проверял, надежно ли затянуты повязки, учил его правильно ставить ногу, чтобы не тревожить рану.

А когда стемнело и над хутором повисла густая, вязкая тишина, они вышли из хаты — в последний раз, навсегда. Петр нес на руках сонного Мишутку, за спиной у него висел вещмешок с едой и патронами к трофейному «вальтеру», который он раздобыл у убитого немца еще в день бомбежки. Елена шла рядом, поддерживая под руку мать. Серега, стиснув зубы от боли, ковылял позади, опираясь на самодельный костыль.

Ночь была темная, беззвездная. Луна, как и обещал Петр, скрылась за тучами, и это было им на руку. Они крались вдоль плетней, мимо спящих хат, туда, где за околицей начиналась бескрайняя донская степь. Где-то вдалеке, у здания комендатуры, горел тусклый фонарь да перекликались часовые. Собаки молчали — видно, чуяли в воздухе что-то неладное и предпочитали не высовываться.

У крайнего стога, того самого, где две недели назад Петр впервые увидел Елену, он остановился и оглянулся. Хата, ставшая ему почти родной, темнела неясным силуэтом. Там, в подполе, еще остались кадушки с соленьями и пустые мешки из-под картошки. Там, на печной лежанке, спал по ночам Мишутка, а Елена сидела у окна и шила, и в ее волосах запутывался лунный свет. Все это теперь уходило в прошлое, становилось воспоминанием.

«Не оглядывайся,» — шепнула Елена, коснувшись его руки. — «Дурная примета.»

Петр кивнул, поправил на плече лямку вещмешка и первым шагнул в темноту. Степь приняла их — глухая, безмолвная, пахнущая полынью и близкой зимой. Где-то впереди, за много верст, лежал Ростов, а за ним — неведомый Кавказ, о котором Петр столько рассказывал долгими вечерами. Туда, к теплому морю и высоким горам, он мечтал увезти Елену после войны. Но до войны нужно было еще дожить.

Они шли всю ночь, останавливаясь лишь затем, чтобы перевести дух и дать отдохнуть Сереге. К утру, когда на востоке заалела узкая полоска зари, впереди показалась темная полоса плавней — зарослей камыша и вербы вдоль одного из донских гирл. Там, по слухам, базировался небольшой партизанский отряд. Петр надеялся, что слухи не врут.

И они не врали. На рассвете, когда беглецы, выбившись из сил, уже готовы были упасть в мокрую траву, из камышей бесшумно вынырнули двое — в ватниках, с автоматами наперевес. Один из них, коренастый мужик с окладистой бородой, пристально оглядел путников и вдруг ухмыльнулся.

«Никак пополнение? Ну, проходите, коли свои. Только тихо — немцы рядом рыщут.»

Их провели в глубь плавней, в лагерь, скрытый от посторонних глаз густыми зарослями. Там, в землянках, жили такие же, как они, — беглые красноармейцы, окруженцы, местные жители, не пожелавшие мириться с оккупацией. Петра и Серегу встретили как родных, определили в один из отрядов. Женщинам и ребенку выделили отдельную землянку, потеснив старую санитарку.

Так началась новая глава их жизни — партизанская. Петр уходил на задания, минировал дороги, пускал под откос эшелоны, возвращался усталый, пропахший порохом и гарью. Елена ждала его, молилась, штопала гимнастерки, помогала на кухне. Они почти не разговаривали — слова были не нужны. Все самое главное говорили глаза.

А потом пришла весна, а с ней — наступление Красной Армии. В один из апрельских дней, когда над плавнями стоял гул советских бомбардировщиков, а горизонт на западе полыхал заревом, Петр пришел к Елене и сказал то, что давно уже вертелось на языке.

«Лена. Наши под Ростовом фронт прорвали. Я ухожу с отрядом на соединение с регулярными частями. Дальше — на запад, гнать фрица до самого Берлина. Но я вернусь. Слышишь? Обязательно вернусь. И тогда увезу тебя и Мишутку на Кавказ, к морю. Будем жить, как люди, в своем доме, ни от кого не прячась. Ты только дождись.»

Она ничего не ответила. Только прижалась к нему всем телом, вцепилась в плечи, словно боялась, что он исчезнет прямо сейчас, растворится в этом горьком весеннем воздухе. А потом отстранилась, вытерла слезы и сказала твердо:

«Я дождусь. А ты — вернись. Слышишь, Петр Васильевич? Вернись живым. Потому что без тебя мне и Кавказ не нужен.»

На том и расстались. Петр ушел с отрядом на рассвете, даже не оглянувшись — боялся, что не выдержит. Елена смотрела ему вслед, пока фигура в выцветшей гимнастерке не растворилась в утреннем тумане. Она не знала тогда, сколько лет пройдет, прежде чем они снова увидятся, и какие испытания приготовила им судьба. Не знала она и того, что в далеком горном ауле, куда так мечтал увезти ее Петр, ее уже ждали — с ненавистью, с проклятиями и со старой, как эти горы, темной тайной.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: