Константин терпеть не мог это место с первого раза, как сюда попал. И дело даже не в запахе, что пропитывает одежду насквозь и держится потом еще долго, а в той давящей безысходности, которая висела в воздухе гуще любого аммиака.
Палата на десять коек, все стены непонятного цвета, с облупившейся краской у батарей, окна зарешечены, и даже в солнечный день свет сюда пробивается какой-то серый, больничный, будто сквозь грязную марлю.
Раиса Павловна, бывшая завуч школы номер четырнадцать, когда-то гонявшая Костика в седьмом классе за курение в туалете и почти родственница, потому что дружила с его матерью сорок лет, теперь лежала на третьей от входа койке и смотрела в потолок.
Вернее, не совсем смотрела, взгляд уходил куда-то внутрь, в собственный лабиринт, из которого она уже почти не выбиралась.
Константин приезжал раз в месяц, каждый раз с чувством вины, которое он заливал крепким кофе из термоса по дороге обратно, а потом заглушал работой, телевизором, делами. Но сегодня было особенно мерзко на душе. Пасха, колокола по радио, а он сидит на шатком стуле между койками и пытается скормить Раисе Павловне кусок кулича, который она не жуёт, а просто держит за щекой, как хомяк.
— Раиса Павловна, ну давай, глотай. Христос воскрес, — говорит он, пододвигая ложку с размоченной крошкой. — Ну помнишь меня? Костик?
Женщина молчит. Вообще никакой реакции, только дыхание хриплое, из груди какой-то булькающий звук вырывается. Она похудела страшно, руки как палки, кожа желтоватая, пятнистая, волосы седые, жидкие, собраны в жалкий пучок на затылке. Ещё полгода назад она иногда улыбалась, когда он привозил мандарины, пыталась что-то сказать. А теперь пустота в глазах.
— Да брось ты, не мучай её, — с соседней койки скрипучим голосом выдаёт баба Клава, которая сохранила ясность ума, но ноги у неё отказали окончательно. — Она уже ни бе ни ме, никакого кулича. Ты лучше сестре сунь что-нибудь, чтоб памперсы почаще меняли, а то у неё уже пролежни, смотреть страшно.
— Пробовал, Клавдия Ивановна. Им вообще всё равно. Говорят, зарплату не платят, памперсов мыло.
— А ты бы, мил человек, погромче сказал. Может, до начальства дойдёт.
— До начальства? — Константин горько усмехнулся, вытирая руки влажной салфеткой. — Я в прошлый раз к главврачу записывался, так меня секретарша продержала два часа, а потом сказала, что Илья Владимирович на совещании. А он в окно курил, я видел.
Баба Клава хрюкнула что-то одобрительное и отвернулась к стене.
Константин оглядел палату. Десять коек, на каждой — живой труп, по-другому не скажешь. Кто-то бормочет, кто-то стонет, одна бабка в углу раскачивается вперёд-назад и повторяет «мамочка, мамочка» монотонно, как заведённая. Медсестра Зинаида, грузная женщина с лицом человека, которой ничего хорошего уже не ждёт от жизни, раз в три часа проходит по коридору. Заглянет на секунду и дальше. Уколы ставят всем по расписанию, какое-то успокоительное. Людей просто отрубают, чтобы не бегали, не кричали, не создавали проблем.
На соседней койке справа от Раисы Павловны лежал свёрток — скомканное казённое одеяло, из-под которого торчал угол подушки и не видно ни рук, ни лица. Константин помнил, что в прошлый раз, месяца три назад, этот свёрток уже был. Он тогда случайно чуть не сел на него. Присел на край, а одеяло вдруг выдохнуло, и он подскочил, как ошпаренный. Оказалось, там бабка — маленькая, сухонькая, вся скрюченная, лежит лицом в подушку, руки под себя поджаты. Медсестра тогда равнодушно бросила: «А, это Анфиса Тихоновна. У неё деменция в последней стадии, уже года два никакой реакции, даже не ест сама, кормим через зонд. Родственников нет, с улицы привезли лет десять назад, так и лежит. Вы не обращайте внимания».
Никто не обращал. Анфиса Тихоновна была как мебель — вот койка, вот тумбочка, вот тёмный комок под одеялом. Иногда санитарки переворачивали её, чтобы пролежни не загноились, меняли памперс — и снова заворачивали, как куклу. Она никогда не подавала голоса, не шевелилась, не открывала глаз. Баба Клава говорила, что это уже не человек, а «овощ», и крестилась при этом мелко-мелко.
Константину стало тошно. Он встал, поправил одеяло на Раисе Павловне, которая даже не заметила, убрал кулич в пакетик и вышел в коридор. Там было не лучше — кафельная плитка на стенах, жёлтый свет, запах лекарств. На лавке сидит дед в пижаме с завязанными рукавами, чтобы себя не душил, как объяснила санитарка. Дед глядит в одну точку и плачет беззвучно.
В машине Константин хлопнул дверью, посидел, глядя на грязное крыльцо интерната. Двухэтажное здание из силикатного кирпича, сетка на окнах, табличка «Государственное бюджетное учреждение социального обслуживания „Светлое“» — издевательское название. Достал телефон, нашёл контакт «отец Николай».
— Батюшка, здравствуйте.
— Здравствуй, Костя. С праздником. Что стряслось?
— Да стряслось, батюшка. У меня знакомая одна, Раиса Павловна, в интернате. Совсем плоха, не говорит, не двигается. Я хотел её причастить, понимаете? Ну, человек она глубоко верующий, в церковь ходила. А сейчас умирает, по сути. Может, Господь примет…
— Тяжёлый случай, — голос у отца Николая был спокойный, вдумчивый. — Если не говорит, по правилам можно разрешительную молитву прочитать. Но я должен видеть. Когда хочешь?
— Да хоть завтра. Или сегодня? Пасха ведь, может…
— Сегодня не выйдет, Костя. У меня служба. Давай завтра утром, часов в десять. Заеду, Дары заготовлю. Вышли адрес и предупреди персонал, чтобы пустили.
— Предупрежу. Спасибо, батюшка.
— Бог простит. Христос воскресе.
— Воистину воскрес.
Константин положил трубку, завёл мотор и поехал к себе в город. Час езды по разбитой трассе, мимо полей и деревень с покосившимися домами. Всю дорогу думал о том, как люди докатились до такого — сдавать стариков в эти богадельни. У Раисы Павловны были сын и дочь. Сын, Владик, укатил в Питер лет десять назад, отзванивается раз в полгода, денег не шлёт. Дочь, Света, живёт в соседнем районе, приезжала ровно один раз, подписать бумаги при оформлении, и всё.
«Мама стала слишком тяжёлой, — сказала она Константину по телефону, когда он попытался её пристыдить. — У меня дети, работа, я не могу за ней ухаживать. Там профессионалы».
Профессионалы, бля.дь. Константин даже матюгнулся вслух в машине. Какие профессионалы — санитарки с перегаром, которые ставят седатики, чтобы бабки не орали, а начальство ворует памперсы и продаёт на сторону.
На следующий день он приехал к девяти. С собой — коробка конфет, бутылка коньяка для медсестры и пасхальный гостинец для Раисы Павловны, хотя она всё равно не ела. Встретил в коридоре Зинаиду, ту самую медсестру с лицом недовольной лошади.
— Зинаида Степановна, доброе утро. Сюда священник приедет, батюшка, через час. Можно? Раису Павловну причастить.
Зинаида скривилась, будто лимон съела.
— А на кой? Она всё равно не понимает ничего. И вообще, у нас порядок — посторонние только по разрешению заведующей. А её сегодня нет.
— Так вы же здесь старшая, Зинаида Степановна. Я вас прошу. Я вчера уже говорил.
— Говорили, слышала. — Она вздохнула тяжело, как паровоз. Забрала пакет с конфетами и коньяком. — Ладно, только быстро. И чтоб без шума.
— Спасибо, спасибо большое.
Константин прошёл в палату. Настроение было паршивое. Он на дух не переносил эту Зинаиду, но приходилось улыбаться и кланяться, потому что иначе его бы вообще сюда не пустили. Раиса Павловна лежала всё так же, как вчера, даже поза не изменилась. Рядом тёмный комок Анфисы Тихоновны под одеялом. Баба Клава сегодня молчала, видимо, дали двойную дозу, глаза закрыты, рот приоткрыт.
Ровно в десять в коридоре послышались шаги, и на пороге появился отец Николай — мужчина лет пятидесяти, с бородой, в чёрной рясе, с большой сумкой через плечо. За ним топталась Зинаида, которая явно хотела проконтролировать процесс.
— Здравствуйте, православные, — сказал батюшка негромко. — Вот она, болящая?
— Да, отец Николай. Раиса Павловна.
Священник подошёл к койке, наклонился. Женщина не шевелилась, только веки чуть-чуть подрагивали. Он пощупал пульс на запястье — тонкая, холодная кожа, да кости.
— Не говорит совсем? — спросил тихо, чтобы не слышала Зинаида, которая стояла у двери, скрестив руки на груди.
— Ни слова. Иногда мычит, но это не осознанное.
— Понятно. Ну что ж, попробуем. Ты, Костя, выйди пока, я исповедь попробую провести, хотя бы формально.
Константин отошёл к окну, отец Николай наклонился к самому уху Раисы Павловны и начал говорить тихо, внятно:
— Раба Божия Раиса, каешься ли ты в грехах своих? Призываешь ли Господа на помощь? Желаешь ли причаститься Святых Христовых Таин во оставление грехов и в жизнь вечную?
Женщина молчала. Только дыхание — хрип-вдох, хрип-выдох.
— Ну, Господь видит сердце, — вздохнул батюшка. — Прочитаем разрешительную молитву.
Он достал из сумки требник, надел епитрахиль (Зинаида на это фыркнула, но ничего не сказала), и начал читать:
— «Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо…»
И вот тут случилось то, от чего у Константина сердце ухнуло куда-то в пятки.
С соседней койки — та, где тёмный комок под одеялом — раздался шорох. Скомканное казённое одеяло вдруг дёрнулось, потом ещё раз, и из-под него показалась маленькая сухонькая рука с узловатыми пальцами. Рука ухватилась за край койки, подтянулась. Одеяло сползло, и все увидели лицо — сморщенное, жёлтое, с глубоко запавшими глазами, но глаза эти горели. Не тусклым старческим огоньком, а ясным, осмысленным взглядом.
Бабка села. Она села сама, без чьей-либо помощи, и повернула голову в сторону священника. Из-под платочка выбилась седая прядка, но лицо было живое, собранное.
— Господи! — сказала она голосом хриплым, но отчётливым, и Константин услышал в этом голосе что-то такое, отчего волосы на затылке зашевелились. — Господи, я не буду больше грешить! Господи, прости меня, окаянную! Я не буду больше, не буду, Господи!
И начала креститься. Быстро, мелко, не попадая пальцами в лоб и плечи — как бабушки в деревнях крестятся, когда панический страх или великая радость накатывают.
Зинаида, которая до этого стояла с кислой миной, сделала шаг назад и прислонилась к дверному косяку. Лицо у неё вытянулось, рот приоткрылся. Константин никогда не видел у этой женщины такого выражения — смесь ужаса, удивления и чего-то ещё, похожего на стыд.
Отец Николай опешил. Это было видно. Даже священник, который за двадцать лет службы повидал и клинические смерти, и бесноватых, и чудеса, отступил на полшага и переспросил:
— Ты… ты меня слышишь, матушка?
— Слышу, батюшка, слышу! — бабка закивала, и слёзы покатились по её щекам. — Всё слышу! Я грешница великая, ох, грешница! Я тридцать лет не исповедовалась, думала, Господь меня забыл. А он не забыл! Он меня через тебя нашёл, батюшка!
— Как звать-то тебя?
— Анфиса. Анфиса Тихоновна я. Из-под Рязани родом, там и жила, пока сын не привёз сюда… Ой, батюшка, исповедай меня, грешную! Всё расскажу, ничего не утаю!
— Ну… ну давай, — отец Николай быстро перестроился, махнул Константину, чтобы тот отошёл подальше, и начал исповедь. Зинаида так и застыла в дверях, не в силах уйти или закрыть рот.
Константин слышал не всё, что говорила Анфиса Тихоновна, но отдельные фразы долетали. Про мужа, который пил горькую, и она его проклинала. Про сына, которого растила без отца, а он вырос вороватый, в тюрьму сел. Про то, как аборт сделала в молодости, а потом всю жизнь молилась за убиенного младенца. Про злобу, про зависть, про то, как старую соседку ненавидела из-за забора. Всё это говорилось быстро, сбивчиво, со слезами и всхлипами, но каждое слово было живым. Не бессмысленное бормотание, а настоящая исповедь человека, который только что очнулся от многолетнего сна.
Отец Николай слушал, не перебивая, иногда кивал, иногда задавал уточняющие вопросы. Когда она замолчала, вытерла лицо уголком одеяла, он накрыл её голову епитрахилью и прочитал разрешительную молитву. Потом достал Дары — ковчежец с частицами, освящёнными на Пасху, — и причастил её.
— Причащается раба Божия Анфиса… — начал было, но она сама открыла рот, сложила руки на груди и приняла с благоговением.
Потом священник вернулся к Раисе Павловне и тоже причастил её, уже без исповеди. Женщина не шелохнулась, но губы у неё дрогнули, и Константин мог бы поклясться, что она сглотнула.
— Ну всё, — отец Николай вытер пот со лба платком. — Совершилось.
Анфиса Тихоновна, которая сидела на койке прямо, с прямой спиной, не горбясь, не скрючившись, как все последние годы, вдруг улыбнулась. Улыбка была светлая, без единой морщинки горечи. Она легла на подушку, положила руки поверх одеяла, поправила платочек и закрыла глаза.
— Спасибо, — сказала тихо. — Теперь можно и помирать.
Зинаида, наконец, очнулась. Она шагнула в палату, подошла к койке Анфисы Тихоновны.
— Это невозможно, — сказала медсестра не своим голосом. — У неё полная деменция. Она не реагировала ни на что, даже на боль. Мы зонд ставили, она молчала. А тут…
— Таинство, Зинаида Степановна, — спокойно сказал отец Николай, убирая требник. — Таинство Покаяния и Причащения. Не всё измеряется вашими медицинскими показателями.
— Я… я доложить должна, — пробормотала Зинаида и вышла.
Константин подошёл к Анфисе Тихоновне. Она уже не спала, просто лежала с закрытыми глазами, но на губах всё ещё играла светлая улыбка.
— Анфиса Тихоновна, — позвал он тихо.
Она открыла глаза — ясные, спокойные.
— Сынок? — спросила. — Ты не мой сын, мой в тюрьме сгинул. Но хороший ты человек. Спасибо, что батюшку привёз. Заждалась я его. Очень заждалась.
— Вы знали, что я привезу?
— Знала. Не умом, а душой. Тяжело мне было, ох, тяжело. Как в колодце тёмном. А тут свет увидела. Спасибо тебе.
Она снова закрыла глаза и отвернулась к стене. Константин постоял, потом отошёл к Раисе Павловне. Та, как ни странно, тоже чуть изменилась. Не лежала истуканом, а повернула голову в его сторону, и в глазах мелькнуло что-то похожее на узнавание. Или ему показалось?
— Раиса Павловна, — сказал он, садясь на край кровати. — Знаешь что? Я тебя отсюда заберу. На хрен этот интернат. Заберу, и всё.
Она не ответила. Но, кажется, улыбнулась. Чуть-чуть.
Уехал Константин оттуда только к обеду. Отец Николай укатил раньше, у него были ещё дела. На прощание батюшка сказал:
— Раба Божья Анфиса сегодня отойдёт. Ты не переживай. А за свою знакомую борись.
Константин вернулся через три дня. Зашёл в палату и увидел, что койка Анфисы Тихоновны пуста, только матрас голый, без простыни, и тумбочка пустая.
— Умерла, — равнодушно сказала санитарка, поправляя подушку у другой пациентки. — В ту же ночь. Тихо, во сне. Мы и не заметили сразу, только утром увидели, а она холодная уже. Отмучилась.
— А лицо у неё какое было? — спросил Константин.
— Лицо? — санитарка пожала плечами. — Обычное. Спокойное. Даже улыбалась вроде. Я таких покойников много видела, кто с муками уходит, а кто как заснул. Эта, как заснула.
Константин подошёл к Раисе Павловне. Она лежала на боку, смотрела в стену, но когда он взял её за руку сжала пальцы. Слабо, едва заметно, но сжала.
— Всё, Раиса Павловна, — сказал он, сглатывая комок в горле. — Я документы оформляю. Ты ко мне переезжаешь. У меня трёшка, комната свободная. Сиделку найму. Будешь у окна сидеть, воробьёв считать. Хочешь?
Она не ответила, но руку не отпустила.
Оформить всё оказалось тем ещё квестом. Заведующая интернатом, тётка с голосом прокурора, сначала отказывалась:
— У вас нет права опекунства, нет родственных связей, куда вы её заберёте? Это государственное учреждение, мы отвечаем за пациентов.
— Она не пациент, она человек! — рявкнул Константин. — Вы тут из неё овощ сделали за три года! У нее пролежни. Я к главврачу пойду, в прокуратуру, в министерство! Я всё это сфотографировал, понятно?
Кирпичное лицо заведующей чуть-чуть поплыло.
— Нужно решение суда о недееспособности и назначении опекуна, — сухо сказала она. — Или хотя бы договор о патронаже.
— Так сделаем. Найму юриста, всё сделаем. А пока я пишу заявление, что забираю её под личную ответственность. Вы мне отдаёте, и никаких претензий. Если что, я крайний.
К вечеру он вывез Раису Павловну. Погрузил на заднее сиденье своей «Ауди», санитарки помогли, с удивлением и перешёптываниями. Зинаида стояла в дверях, смотрела, но ничего не сказала. Может, даже уважение какое-то мелькнуло в её глазах.
Дома Константин обустроил бывшую мамину комнату. Кровать, тумбочка, телевизор, на окно повесил занавески с цветочками, которые мама когда-то шила. Пришла сиделка — тётя Люда, бывшая медсестра из поликлиники, пенсионерка, согласилась за умеренную плату приходить на полдня.
Первые недели были тяжёлые. Раиса Павловна кричала по ночам, не понимала, где находится, пыталась встать с кровати и падала. Тётя Люда научила Константина, как её успокаивать, какие лекарства давать (настоящие, прописанные неврологом, а не седативную дрянь из интерната). Постепенно женщина успокоилась. Через месяц она начала узнавать Константина — не всегда, но иногда. Через два сказала: «Костя». Просто имя, но он чуть не заплакал.
Через полгода она уже сидела в кресле у окна и смотрела на улицу. Не всегда понимала, что видит, но иногда поворачивалась к тёте Люде и говорила вполне осмысленно: «А дождь-то какой, Люда. Осень пришла». Тётя Люда рассказывала Константину по вечерам, и он улыбался.
— Ты знаешь, — сказал он как-то раз тёте Люде. — Я ведь до сих пор ту бабку вспоминаю, Анфису. Как она тогда из-под одеяла поднялась. Словно воскресла. Словно ей сигнал подали: пора, мол, Анфиса, просыпайся, Господь зовёт.
— Чудо, — кивнула тётя Люда. — Я за сорок лет в медицине такого не видела. Но верю. Потому что иначе, зачем всё это?
Константин заглянул в комнату к Раисе Павловне. Она спала, голова набок, руки поверх одеяла — точь-в-точь как Анфиса в последний раз. И лицо спокойное, без мучений.
— Спи, Раиса Павловна, — сказал он тихо. — Завтра Пасха, я тебя в церковь свожу. На коляске провезу, постоим. Батюшка Николай обещал причастить.
Она не ответила. Но утром, когда Константин пришёл её будить, она открыла глаза и сказала отчётливо:
— Христос воскресе, Костя.
— Воистину воскресе, — ответил он.