Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Лана Лёсина | Рассказы

Решают не слова, а поступки

Не родись красивой 194 Начало Весна тянулась долго, неохотно, будто и сама не верила, что задержится здесь окончательно. Солнце держалось выше, грело настойчиво, по-дневному, но снег не сдавался. Он лежал тяжёлый, серый, напитанный водой, расползался под ногами, превращая землю в вязкую, холодную жижу. Ссыльные шли по ней, утопая по щиколотку, вытаскивая с усилием ноги, будто их тянуло вниз что-то живое, цепкое. Работы на лесоповале не прекращались. Народ гнали на разработку каждый день. Лица у осужденных были землистые, потухшие. Они двигались медленно, как сонные мухи, будто не до конца проснувшиеся. Голод делал их тихими, слабость — покорными. Кашель не смолкал — глухой, надсадный, раздавался то тут, то там, будто сам воздух в колонне был больным. Слабых подталкивали, отстающих окликали, и всё это тянулось день за днём, без передышки. У Кольки были кирзовые сапоги, выданные по службе, крепкие, добротные. Были тёплые портянки, шинель, плотная, тяжёлая. Всё это защищало его лучше, че

Не родись красивой 194

Начало

Весна тянулась долго, неохотно, будто и сама не верила, что задержится здесь окончательно. Солнце держалось выше, грело настойчиво, по-дневному, но снег не сдавался. Он лежал тяжёлый, серый, напитанный водой, расползался под ногами, превращая землю в вязкую, холодную жижу. Ссыльные шли по ней, утопая по щиколотку, вытаскивая с усилием ноги, будто их тянуло вниз что-то живое, цепкое.

Работы на лесоповале не прекращались.

Народ гнали на разработку каждый день. Лица у осужденных были землистые, потухшие. Они двигались медленно, как сонные мухи, будто не до конца проснувшиеся. Голод делал их тихими, слабость — покорными. Кашель не смолкал — глухой, надсадный, раздавался то тут, то там, будто сам воздух в колонне был больным.

Слабых подталкивали, отстающих окликали, и всё это тянулось день за днём, без передышки.

У Кольки были кирзовые сапоги, выданные по службе, крепкие, добротные. Были тёплые портянки, шинель, плотная, тяжёлая. Всё это защищало его лучше, чем тех, кого он вёл. И всё же ноги мёрзли. Холод пробирался внутрь, въедался, не отпускал даже к вечеру. Шинель, намокая, тяжело висела на плечах и уже не грела так, как должна была.

Колька старался смотреть на всё происходящее, как на службу. Как на порядок, к которому нужно привыкнуть. Но привыкнуть не получалось. Ни через день, ни через неделю. Всё оставалось таким же тяжёлым, как в первый раз. На душе было тяжело.

Он не говорил об этом. Ни с кем. Казалось, что можно сойти с ума. Единственное, что удерживало его от полного внутреннего холода, — мысли об Ольге.

Они приходили к нему сами, чаще всего вечером, когда стихал день, когда можно было сесть, снять сапоги, вытянуть ноги и остаться наедине с собой. Он доставал её письма — аккуратно, бережно, как что-то живое, — и перечитывал. Медленно, вникая в каждую строку.

Он писал ей сам.

Писал сдержанно, осторожно, выбирая слова. Не позволял себе лишнего. Знал: здесь за этим могут смотреть. Не следовало привлекать к себе внимание. Не должно было быть так, чтобы письма приходили к нему чаще, чем к другим. Поэтому он писал редко. И Ольгу просил сдерживаться.

Он читал её строки и словно на время выходил из этого вязкого, холодного мира, где всё держалось на команде и счёте. В её словах, было другое — тёплое, живое, человеческое. Ему казалось, что и сам он остаётся таким же — не до конца потерянным в этой бесконечной, мокрой, холодной весне.

Николай знал: за зиму Ольга поправилась.

Она всё чаще писала о работе. Нужно было куда-то устраиваться. Надо что-то делать. Зарабатывать.

Он понимал её. Он мало чем мог помочь. Служивые получали деньги небольшие. Николай не тратил ни копейки, если только по большой нужде. Держался на казённом довольствии. Ел и носил то, что давали.

Коля всей душой рвался к Ольге. Мысль о встрече жила в нём постоянно, не давала покоя. Но между ними лежала дорога, служба, расстояние.

Ольга снилась ему. Часто. Во сне она звала его. Он видел её впереди, светлую, будто стоящую на солнце, и шёл к ней. Сначала быстро, потом всё быстрее, почти бежал. Ему казалось — вот ещё немного, ещё шаг, и он дойдёт.

Но расстояние не сокращалось.

Он бежал, спотыкаясь, задыхаясь, уже не чувствуя ног, а она оставалась там же, чуть впереди, недосягаемая. И от этого становилось тяжело, больно.

Он просыпался резко, в темноте, с тем же ощущением недосказанности, недостижимости.

И долго лежал, не двигаясь, вслушиваясь в тишину, в тяжёлое дыхание вокруг, в редкие звуки за стенами барака.

Николай с трудом сдерживал себя.

Желание снова просить отпуск поднималось в нём всё чаще, всё настойчивее, не давало покоя ни днём, ни ночью. Оно жило где-то глубоко, но всякий раз, стоило ему на минуту остаться одному, выходило наружу — ясное, прямое, не терпящее отсрочки. Ему хотелось поехать. Сейчас, сию секунду.

Он знал - его не отпустят.

Знал это так же твёрдо, как знал цену любому неосторожному слову. Здесь лишние просьбы не оставались незамеченными. Любая настойчивость, любое выбивание из общего ряда — и на тебя уже смотрят иначе. А привлекать к себе внимание не следовало. Он это понимал и потому молчал.

Ждать становилось невыносимо.

Служба не становилась легче — наоборот, в эту пору требовала ещё большей выносливости. Часовые менялись чаще, люди уставали быстрее, и потому служивого народа нужно было больше.

Когда прошёл слух, что к началу лета пришлют новых красноармейцев, Николай зацепился за это сразу. Появлялся шанс. К тому же, в нем родилось решение

подступиться к этому животрепещущему вопросу иначе. Не через просьбу — через человека. Начальник охраны, Павел Еварестович, был мужик непростой: с норовом, с тяжёлым характером, часто резкий, придирчивый. Но в нём чувствовалась твёрдость, и за этой твёрдостью — своя, понятная мера справедливости. С ним можно было иметь дело, если знать, как держаться.

Колька понял это быстро.

И стал искать случая быть рядом.

Он не лез вперёд нарочно, не бросался в глаза, но всякий раз, когда появлялась возможность, оказывался там, где мог быть полезен. Подать, принести, сходить, сделать — без лишних слов, без ожидания благодарности. Просто делал.

После работы колонны возвращались в лагерь, караул сдавал смену, конвойные спешили в барак — снять сапоги, вытянуть ноги, согреться у печки. В эти минуты даже самые крепкие люди думали только об одном: скорее бы лечь, хоть немного отдохнуть.

Колька не пошёл.

Он постоял у ворот, будто решая, куда ему теперь, потом повернул к сараю, что стоял на отшибе. В нем хранились дрова. Николай тут же взял тележку, загрузил её поленьями. Тележка скрипнула, когда он тронул её с места.

У дома начальства он свалил поленья у стены, стал складывать — аккуратно, в ряд, чтобы не расползались. Руки работали сами, привычно. Сырость въедалась в пальцы, но он не обращал внимания.

Дверь за спиной скрипнула.

— Ты чего здесь? — раздался голос.

Николай обернулся.

Павел Еварестович стоял на крыльце, без шинели, в одной гимнастёрке, но будто и не чувствовал холода. Лицо у него было жёсткое, недовольное — как всегда.

— Дрова привёз, — спокойно ответил Николай.

Тот прищурился.

— А тебя кто посылал?

— Никто.

Павел Еварестович шагнул вниз, подошёл ближе. Остановился, оглядел сложенные поленья, потом перевёл взгляд на Николая.

— Сам, значит.

Николай не стал оправдываться. Только кивнул.

— Сам.

Пауза повисла короткая, но плотная.

— В барак не тянет? — спросил начальник, чуть скривив губы.

— Успею, — ответил Коля.

Павел Еварестович хмыкнул. Не зло — скорее с любопытством.

— Ну, гляди.

Он уже хотел повернуться, но вдруг бросил через плечо:

— Раз уж тут… зайди. Печь дохнет.

Коля молча прошёл за ним.

Внутри было теплее, чем в бараке, но не жарко —поленья тлели слабо, огонь не держался.

Коля присел на корточки, быстро подложил щепу, дунул. Огонь сначала нехотя, потом ровнее взялся. В печке зашуршало, пламя заплясало сначала слабо, потом уверенно.

Павел Еварестович стоял у стола, наблюдал.

— Умеешь, — сказал он.

— Приходилось, — ответил Коля, не оборачиваясь.

Тот помолчал.

— Из деревни?

— Да.

— Видно.

Сказано было без насмешки.

Огонь разгорелся. Коля поднялся, отряхнул руки.

— Всё, — сказал он.

Павел Еварестович кивнул.

— Вижу.

Он сел за стол, налил из кружки, отпил, потом вдруг спросил:

— Как служба?

Вопрос был простой, но Коля понял: отвечать нужно так же просто.

— Служба как служба.

— Не ноешь?

— Нет.

Павел Еварестович посмотрел на него внимательнее.

— Другие ноют.

Коля пожал плечом.

— Их дело.

Снова повисла пауза. Уже не такая напряжённая.

— Ладно, — сказал наконец начальник. — Ступай.

Коля кивнул и пошёл к двери.

— Эй, — окликнул его Павел Еварестович.

Он остановился.

— Дрова завтра тоже привезёшь?

Коля посмотрел прямо.

— Привезу.

Павел Еварестович кивнул, будто отметил про себя что-то важное.

— Вот и привози.

Коля вышел на холод. Воздух ударил в лицо, но он уже не чувствовал его так, как прежде. Внутри было спокойно, ровно.

Ничего особенного не произошло.

Ни слов лишних, ни обещаний.

Но что-то сдвинулось.

И Николай это понял.

Иногда его отправляли с поручениями — в контору, в административные здания. Он шёл и туда, не задавая лишних вопросов. Брал письма, относил конверты, возвращался обратно, всё делал так, чтобы не пришлось переделывать.

Он входил в эти помещения осторожно, но уже без прежней неловкости. Здесь было суше, теплее, чище. Пахло бумагой, чернилами, печным теплом. И это тоже он запоминал — не как чужое, а как что-то, к чему можно приблизиться.

Павел Еварестович замечал.

Не сразу, не открыто, но замечал. Колька видел это по коротким взглядам, по тому, что всё чаще с поручениями посылали именно его, а не другого.

Его не выделяли, не хвалили, не подзывали лишний раз — просто знали, что если нужно что-то сделать быстро и без лишнего шума, Миронов окажется рядом. Он не напрашивался, не лез вперёд, но всегда был под рукой — так, будто заранее чувствовал, где потребуется.

Привыкли к нему не сразу.

Сначала — с настороженностью, с холодной проверкой. Не схалтурит ли, не забудет ли, не начнёт ли выспрашивать лишнего. Миронов не выспрашивал. Брал — и делал.

Постепенно это перестало быть заметным.

Он просто стал частью привычного порядка: дрова у дома — Миронов привёз; печь горит ровно — значит, он затопил; нужно сбегать в контору — отправляют его, не задумываясь. Не потому что он напрашивался, а потому что так было проще — с ним не приходилось проверять.

Однажды вечером, когда слякоть уже окончательно развезла двор, а люди возвращались с работы усталые и раздражённые, у склада застряла подвода с продуктами. Колёса увязли в грязи, лошадь билась, скользила, не могла вытянуть. Двое солдат топтались рядом, ругались, пробовали подтолкнуть — без толку. Начальство уже начинало сердиться: нужно было разгрузить, а дело стояло.

— Чего встали? —возмущался завхоз.

— Да не идёт, —солдаты жали плечами.

Николай подошёл молча. Посмотрел, как стоит телега, как провалились колёса, как тянет лошадь. Не сказал ни слова — только снял шинель, бросил на борт, сбоку постарался поднять телегу.

— Тяни, — бросил коротко.

Лошадь дёрнула. Колесо не сразу, но пошло. Грязь хлюпнула, поддалась. Ещё раз — и подвода вылезла из ямы.

Николай отступил, вытер рукавом лицо, взял шинель.

— Дальше сами, — сказал спокойно.

Он уже собирался уходить, но с крыльца за ним наблюдали.

Павел Еварестович стоял, не вмешиваясь. Посмотрел, как тот работает — без суеты, без лишних слов, как человек, который не ждёт, что его будут за это отмечать.

— Миронов, — окликнул он.

Николай обернулся.

— Да.

— Завтра с утра в контору зайдёшь.

— Понял.

На этом всё.

Никакой благодарности, никаких лишних слов.

Он стал своим — не в дружбе, не в разговоре, а в деле.

Остальные сослуживцы смотрели на это косо.

Он чувствовал их взгляды, слышал за спиной негромкие слова, понимал, как его называют — подлизой, прилипалой. И не спорил. Не оправдывался. Ему было всё равно.

Он знал, ради чего это делает.

Николай выжидал.

Время тянулось медленно, но он не торопил его. Делал своё, как делал прежде. В июне, как и говорили, пришло пополнение — несколько человек, ещё не обтёртых, растерянных, с тем взглядом, который бывает у тех, кто только что попал в эту жизнь и ещё не понял её до конца.

Тогда он и решился.

Выбрал момент. Подошёл к Павлу Еварестовичу, когда тот стоял невдалеке, перебирая бумаги.

— Разрешите обратиться.

Тот даже не сразу поднял голову.

— Обращайся.

Колька сказал коротко, без лишнего:

— Павел Еварестович, мне бы отпуск очень нужен, … если возможно.

Павел Еварестович поднял на него глаза. Взгляд у него был тяжёлый, внимательный.

— Куда?

— В Пермь.

Начальник нахмурился. Секунду смотрел молча, будто прикидывал что-то про себя.

— В Пермь, значит…

Сказал это негромко, почти вполголоса, и снова опустил взгляд на бумаги.

Больше ничего не добавил.

Николай понял: зря. Не время. Не стоило. Постоял ещё секунду, кивнул сам себе и отошёл. Больше к этому разговору не возвращался. Не напоминал, не просил. Только делал своё дело, так же, как и прежде. Даже старательнее.

Прошло несколько дней.

Ничего не менялось. Служба шла своим чередом. Утро, перекличка, работа, вечер, барак. И уже казалось, что тот короткий разговор так и останется без ответа.

В тот день Колька принес почту в дом начальства. Газеты и конверты положил на тумбочку, что стояла у двери. Уже собирался уходить, когда за спиной раздался голос:

— Миронов.

Он обернулся.

Павел Еварестович смотрел прямо на него.

— Погоди.

Колька остановился.

Начальник немного помолчал, словно не спешил со словами. Потом сказал, спокойно, почти буднично:

— Ну что, Миронов… теперь ты мой должник.

Колька не сразу понял.

— Товарищ начальник?..

— Отпуск тебе выхлопотал.

Сказано было просто. Без лишнего. Как будто речь шла о чём-то обычном.

Но для Кольки в этот момент всё внутри перевернулось.

— Неужто правда… — только и выговорил он, не находя больше слов.

Павел Еварестович кивнул.

—Две недели. Возвратиться должен точно к сроку. Смотри, не опоздай. Понял?

— Понял.

— И чтоб без глупостей.

— Есть.

Начальник уже отворачивался, но бросил напоследок:

— Свободен.

Колька вышел, не чувствуя под ногами земли. Всё происходило слишком просто, слишком неожиданно. Он ещё не до конца верил, что это действительно случилось. Боялся, что все может перемениться. Но на другой день получил соответствующую бумагу. Конвойным стал известен сей редкий факт.

— Ну что, — Гришка хлопнул его по плечу, широко ухмыляясь, — к зазнобе своей поедешь? Знаю я, куда ты рвёшься.

Колька резко повернулся к нему:

— Откуда знаешь?

— Да ладно тебе, — усмехнулся Гришка, подмигнул. — Не боись, никому не скажу. Да и что тут такого? Девок тискать не противозаконно. Ты гляди только — милку-то свою тяжёлую не оставь, а то придётся жениться.

Колька ничего не ответил. Только отвёл взгляд.

Жениться он был не против. Мечтал, чтобы Ольга стала его женой. Чтобы всё, что между ними было — недосказанное, оборванное, недожитое — наконец обрело форму, стало настоящим, крепким, не зависящим ни от чьей воли.

Но об этом он молчал.

Продолжение.