РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Разговор с мальчишками Митрий устроил на другой же день.
Собрал он их после обеда, когда вся детвора собиралась у колодца — кататься на ледянках с горки, играть в снежки, дразнить друг друга. Пришёл без шапки, в расстёгнутом тулупе, и вид у него был такой, что самые бойкие сразу притихли.
— Подойдите-ка сюда, — сказал он негромко, но так, что услышали все.
Мальчишки переглянулись, но подошли.
Санька Горелов — рыжий, конопатый, с вечно нахальным взглядом — стоял впереди, набычившись. Ванька Косых прятался за его спиной.
— Я слышал, вы тут моего Илью обижаете, — сказал Митрий, глядя прямо на Саньку. — Дразнитесь. Обзываетесь. Правду говорите?
Санька дёрнул плечом.
— А что такого? Мы правду говорим. Он тебе не родной сын. Ты ему чужой.
— Чужой, — согласился Митрий. — А ты своему отцу родной?
— Родной, — Санька нахмурился.
— А отец твой тебя любит?
— Любит.
— И я Илью люблю, — сказал Митрий спокойно. — Хоть он мне и не родной по крови. Но по духу — родной. Я за него горой стоять буду. Понял?
Санька молчал.
— Я тебя, Санька, не трогаю, — продолжал Митрий.
— И ты Илью не тронь. А то мне придётся с твоим отцом поговорить. А он, знаешь, какой у тебя строгий?
Санька побледнел.
Его отец, Горелов Петр, был мужик крутой — за любое баловство сына порол нещадно.
— Понял, — буркнул Санька.
— Не тронем мы его.
— То-то. — Митрий обвёл взглядом всех мальчишек.
— И вы поняли? Илья теперь под моей защитой. Кто его тронет — со мной будет дело иметь.
А я, сами знаете, не из пугливых.
Мальчишки закивали, забормотали что-то успокоительное и начали потихоньку расходиться.
Илья стоял в стороне, слушал, и глаза у него блестели — то ли от мороза, то ли от слёз.
Митрий подошёл к нему, положил руку на плечо.
— Ну что, сын, — сказал.
— Больше не тронут.
— Спасибо, — тихо сказал Илья. — Ты… ты правда за меня горой стоять будешь?
— Правда. — Митрий усмехнулся. — Ты теперь мой сын.
Хочешь ты этого или нет. А я своих не даю в обиду.
Илья молчал.
Потом вдруг шагнул вперёд и обнял Митрия за пояс — порывисто, по-детски, уткнувшись лицом в тулуп.
— Тятя, — сказал он глухо.
Митрий замер.
Потом медленно, неуверенно обнял мальчика в ответ.
— Сын, — ответил он.
И больше ничего не сказали. Но и не надо было.
****
Декабрь пролетел быстро, в заботах и хлопотах.
Аксинья привыкала к новой жизни. Потихоньку, день за днём. Научилась вставать под Митриеву руку — ни свет ни заря, когда он ещё только ворочался на лавке. Научилась готовить его любимые щи — с кислой капустой, наваристые, густые. Научилась молчать с ним рядом — не натужно, а спокойно, как молчат старые супруги, которым не нужны слова.
И Митрий менялся. Стал разговорчивее, мягче. Иногда, вечером, когда дети засыпали, он садился рядом с Аксиньей, брал её за руку и рассказывал о своей жизни. Как отец его умер от чахотки, когда Митрию было десять. Как мать одна поднимала его, работала за двоих. Как она тоже сгорела за три года до этого — от тоски, от одиночества, от непосильной работы.
— Я тогда один остался, — говорил он, глядя в огонь лучины. — Совсем один. Изба пустая, двор пустой. Думал — хоть волком вой. А потом увидел тебя у колодца, и понял: надо жить. Для кого-то жить.
— Для меня? — тихо спросила Аксинья.
— Для тебя. И для детей твоих. — Он повернулся к ней. — Аксинья, я тебя не тороплю. Я знаю, что ты меня ещё не любишь. Но ты уже привыкла. Это много.
— Много, — согласилась она. — Я не знала, что привычка — это тоже любовь. Маленькая, тихая, но любовь.
Митрий улыбнулся — редко, но так тепло, что у Аксиньи защемило сердце.
— Пусть маленькая, — сказал он. — Главное, что есть.
****
В январе начались крещенские морозы.
Дни стояли ясные, солнечные, но холод лютовал такой, что птицы на лету замерзали. В избе топили с утра до вечера, но всё равно было зябко. Аксинья ходила в двух шерстяных платках, грела руки у печи, и её всё время тошнило.
Сначала она думала — простудилась. Выпила отвар из малины, попарилась в бане — не помогло. Тошнота возвращалась каждое утро, особенно когда она бралась за стряпню.
— Мам, — сказал как-то Илья, глядя, как она побелела и схватилась за стол. — Ты чего?
— Ничего, сынок. Пройдёт.
Но не проходило.
А через неделю Аксинья поняла. Поняла всем телом — тем особенным, глубинным чутьём, которое ошибается редко.
Она была беременна.
Не поверила сначала. Пересчитала недели, вспомнила дни. Нет, всё правильно. Она носила под сердцем ребёнка — Митриева ребёнка.
Вечером, когда дети уснули, она подошла к Митрию, который сидел за столом и чинил хомут, положила руку ему на плечо.
— Митрий, — сказала она.
— У меня будет ребёнок.
Он не сразу понял. Поднял голову, посмотрел на неё пустым взглядом, потом глаза его расширились, и хомут выпал из рук.
— Что? — переспросил он.
— Ребёнок, — повторила Аксинья. — Твой. Я беременна.
Митрий медленно поднялся. Смотрел на неё, открыв рот, и лицо его менялось на глазах — из сурового, застывшего становилось живым, светящимся, почти детским.
— Правда? — спросил он шёпотом. — Не врёшь?
— Не вру.
Он шагнул к ней, взял её лицо в свои ладони — грубые, шершавые, но такие бережные, будто она была из стекла.
Посмотрел в глаза.
— Аксинья, — сказал он. — Ты даже не знаешь, что ты мне сейчас сказала.
— Знаю, — ответила она. — Я тебе сказала, что ты будешь отцом. Настоящим.
Не отчимом — отцом.
Митрий всхлипнул. Всхлипнул — взрослый, крепкий мужик, который не плакал даже на похоронах матери. Обнял её, прижал к себе, уткнулся лицом в её волосы.
— Спасибо, — бормотал он. — Спасибо тебе, Господи. Спасибо, Аксинья.
Она стояла, обнимала его, гладила по спине и чувствовала, как дрожит его большое тело. И в этот момент она поняла, что любит его.
Не так, как Гришку — жарко, безумно, до потери сознания. А по-другому — глубоко, крепко, навсегда.
— Митрий, — сказала она тихо. — Я тебя люблю.
Он замер. Отстранился, посмотрел на неё покрасневшими глазами.
— Сейчас? Или ты так, чтобы меня успокоить?
— Сейчас. И давно уже. Я просто боялась себе признаться. А теперь — не боюсь. Ты мой муж. Ты отец моего ребёнка. Ты — моя семья.
Митрий долго молчал. Потом снова обнял её — крепко-крепко, так, что затрещали кости.
— Я тебя больше жизни люблю, — сказал он в её волосы. — Ты только не уходи. Никогда.
— Не уйду, — ответила Аксинья. — Куда я от тебя денусь?
*****
Радость в доме была такая, что стены, казалось, звенели.
Илья узнал первым. Аксинья позвала его на кухню, посадила рядом, взяла за руку.
— У тебя будет братик или сестричка, — сказала она.
Илья посмотрел на неё серьёзно, потом на Митрия, который стоял в дверях и мял в руках шапку.
— Настоящий братик? — спросил он.
— Настоящий.
— И у него будет тятька Митрий?
— И у него.
Илья подумал. Потом кивнул.
— Хорошо. Я буду помогать. Пеленать, гулять, качать. Как ты меня учила.
— Ты у меня молодец, — Аксинья обняла его. — Самый лучший помощник.
Матюшка, когда узнал, запрыгал на одной ноге и закричал:
— А я хочу сестричку! Красивую! С бантиками!
— Будет сестричка, — пообещал Митрий. — Или братик. Главное, чтобы здоровый.
— А назовём как? — спросил Матюшка.
— Назовём, когда родится, — сказала Аксинья. — А пока радуйтесь.
И они радовались. Всей семьёй — новой, ещё не до конца склеенной, но уже крепкой, как молодой лёд на Оке.
****
Родители Аксиньи пришли в гости на другой же день, как узнали.
Серафима принесла гостинцев — сушёных грибов, варенья, пирогов с капустой. Прокопий пришёл с кисетом и новой ложкой — вырезал собственноручно, для будущего внука.
— А ну-ка, покажи, — сказал он, глядя на Аксинью. — Бледная ты какая-то. Ешь хорошо?
— Ем, тятя. Всё, что дают.
— А ты давай больше, — повернулся он к Митрию. — Жена беременная — не экономь. Мясо, молоко, яйца. Всё, что есть.
— Будет, — кивнул Митрий. — Я теперь работать буду за двоих. Лишь бы она здоровая была.
Серафима обняла дочь, заплакала тихонько.
— Дождалась, — сказала она. — Дождалась ты своего счастья, доченька.
— Дождалась, мам, — Аксинья тоже вытерла слезу. — Только теперь я сама мать. И этого ребёнка я уже люблю. Ещё до рождения.
— Это правильно, — кивнула Серафима. — Это по-Божьи.
Они сидели за столом, пили чай с пирогами, говорили о будущем. Прокопий предлагал назвать мальчика Иваном, если родится мальчик. Серафима хотела девочку — Анастасию. Митрий молчал и улыбался.
— А ты что думаешь? — спросила его Аксинья.
— Я думаю, — сказал он, — что какое бы имя ни было — я буду его любить. Потому что это наш ребёнок. Мой и твой.
****
Весна пришла ранняя, дружная.
Снег сошёл в марте, зацвели подснежники, набухли почки на берёзах. Аксинья ходила тяжелая, но лёгкая — живот рос, и вместе с ним росла её любовь к Митрию. Она теперь не могла представить жизни без него. Без его молчаливого присутствия, без его надёжных рук, без его редких, но таких тёплых улыбок.
— Митрий, — сказала она как-то вечером, когда они сидели на крыльце и смотрели на закат. — А ты боишься?
— Чего?
— Родов. Вдруг что-то не так?
— Боюсь, — честно сказал Митрий. — Но ты не бойся. Я рядом буду. И бабка-повитуха будет. И Бог поможет.
— Ты в Бога веришь?
— А как же? — Митрий удивился. — Без Бога — ни до порога. Ты сама меня вере научила. Как стала моей женой — я каждый день молюсь. За тебя, за детей, за этого малыша.
— Не знала, — тихо сказала Аксинья. — Ты никогда не говорил.
— Я много чего не говорю, — усмехнулся Митрий. — Но я чувствую. И думаю. И люблю. Просто молча.
— А ты говори, — попросила Аксинья. — Я хочу слышать.
— Хорошо, — пообещал он. — Буду говорить.
И он говорил. Немного, неловко, но от всего сердца. И Аксинья слушала, и у неё теплело внутри. Не только от ребёнка — от любви. Которая наконец-то пришла. Не как пожар — как ровный, тёплый огонь в печи, который греет долго и не гаснет.
****
В мае, когда зацвели яблони и воздух стал сладким, как мёд, Аксинья сидела на завалинке и шила распашонки. Илья и Матюшка бегали по двору, гоняли курицу, строили из палок шалаш. Митрий возился в кузнице — ковал гвозди для новой люльки.
— Мам! — крикнул вдруг Илья. — А когда родится?
— В июле, сынок. Скоро.
— А как мы его назовём?
— Ещё не решили.
— А давай Митрием? Как тятю?
Аксинья улыбнулась.
— А ты не против, если ещё один Митрий в доме будет?
— Не против, — серьёзно сказал Илья. — Пусть будет. Я брата буду защищать. И сестру тоже. Если сестра.
— Молодец, — Аксинья погладила его по голове. — Растёшь ты у меня быстро. Совсем взрослый стал.
— Мне уже восемь, — напомнил Илья. — Взрослый почти.
— Почти, — согласилась Аксинья. — Ещё чуть-чуть — и совсем.
Она смотрела на сыновей, на мужа, который вышел из кузницы и вытирал пот со лба, на цветущий сад, на синее-синее небо, и думала о том, как странно устроена жизнь. Ещё год назад она была одна — с двумя детьми на руках, с разбитым сердцем, с пустотой внутри. А теперь у неё есть муж, который любит, есть дом, который стал родным, есть ребёнок под сердцем — маленький, ещё не рождённый, но уже такой желанный.
— Господи, — прошептала она. — Спасибо Тебе. За всё. За горе — оно научило меня ценить радость. За одиночество — оно научило меня ценить семью. За боль — она научила меня любить. По-настоящему. Не на словах.
Она перекрестилась, взяла в руки шитьё и продолжила работу. А в голове уже рождались имена — для сына и для дочери. И казалось, что всё будет хорошо. Потому что не может быть плохо, когда в доме так много любви.
****
В июне, за месяц до родов, Аксинья почти не выходила из дома — тяжело было, ноги отекали, спина болела. Но она не жаловалась. Сидела у окна, смотрела, как Митрий работает в огороде, как Илья таскает воду, как Матюшка возится с котёнком.
— Аксинья, — сказал как-то Митрий, зайдя в избу и увидев её с вышивкой в руках. — Ты бы отдохнула.
— Я отдыхаю, — улыбнулась она. — Я счастлива. Отдыхать лучше некуда.
— Тогда я с тобой посижу.
Он сел рядом, взял её за руку, положил другую руку на её живот.
— Шевелится, — сказал он, почувствовав толчок. — Сильный будет.
— Как отец, — ответила Аксинья. — Такой же сильный и молчаливый.
— А ты хочешь, чтобы он говорил больше? — спросил Митрий.
— Хочу, — Аксинья посмотрела на него. — Чтобы ты его научил. Словам. Нежности. Любви.
— Научу, — пообещал Митрий. — Обязательно научу.
Они сидели, смотрели в окно, где цвели яблони и летали белые бабочки, и молчали. Но молчание их было не пустым — оно было наполнено тем, что важнее слов. Тем, что называется семьёй. Тем, что называется счастьем. Тем, что называется жизнью — трудной, но прекрасной.
А впереди было лето. И роды. И новый человек, который должен был появиться на свет, чтобы продолжить эту жизнь. Чтобы в ней было ещё больше любви, ещё больше надежды, ещё больше света.
Июль стоял на пороге. И с ним — новое начало.
****
В начале июля, когда травы стояли по пояс и воздух дрожал от зноя, в деревне зашумели. Сначала шепотком, потом в голос — объявился Гришка. Не пришёл пешком, приехал на телеге, запряжённой сытой лошадёнкой, и не один, а с молодой бабой.
Баба была видная — румяная, круглолицая, с чёрными бровями вразлёт и нахальными, смеющимися глазами.
Остановились у дома его покойной матери — изба стояла заколоченная, заросшая крапивой.
Гришка вылез первым, огляделся, почесал затылок. Постарел он.
Лицо осунулось, глаза впали, на лбу обозначились глубокие морщины — не по годам.
Одет был по-городскому, в пиджак и картуз, но вид имел растерянный, будто вернулся в мир мёртвых и не знал, как себя вести.
— Чего смотрите? — крикнул он зевакам.
— Своих не узнали?
Узнали. Но молчали. Потому что все знали: три года он пропадал, не писал, не слал весточки, бросил жену с двумя детьми на руках. А теперь явился — и с бабой.
— А это кто? — спросила Ульяна, кивнув на девушку.
— Жена, — сказал Гришка. — Клавой зовут. Обвенчались мы в городе. Теперь вот в деревню вернулись.
— А Аксинья? — спросил кто-то из толпы.
Гришка поморщился.
— Аксинья — бывшая. Я с ней не венчался. Как уехал — так и разошлись.
В толпе зароптали.
Бывшая, значит. А детей куда? А три года молчания? А что ж раньше не приехал, не сказал?
— Молчите, бабы, — сказала Ульяна громко. — Не ваше дело. Бог им судья.
Но сама тут же побежала к Аксинье — предупредить.
****
Аксинья сидела на крыльце, перебирала горох. Живот уже был большим, до родов оставалось недели две. Митрий ушёл в поле, Илья с Матюшкой возились у реки. День стоял жаркий, пахло мятой и разогретой смолой.
— Аксинья! — запыхавшись, подбежала Ульяна. — Ты сиди, не вставай. Я тебе плохое скажу.
— Говори, — Аксинья побледнела, чувствуя недоброе.
— Гришка вернулся. С женой. В городе обвенчался. Живёт в материной избе.
У Аксиньи выпала из рук миска. Горох рассыпался по ступенькам, запрыгал, как мелкий бисер.
— Живой? — спросила она одними губами.
— Живой, — Ульяна вздохнула. — И женился. Ты, главное, не убивайся. У тебя теперь своя семья. И муж хороший. И ребёнок скоро.
— Живой, — повторила Аксинья. — Я три года молилась за упокой. Свечки ставила. Панихиды заказывала. А он — живой.
Она закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали, но слёз не было. Выплакала уже всё, что можно. Осталась только сухая, горькая обида — как привкус полыни во рту.
— Не ходи к нему, — посоветовала Ульяна. — Не надо. Только хуже будет.
— Не пойду, — сказала Аксинья. — Не за чем.
Она поднялась, собрала горох, ушла в избу. Заперла дверь. Села на лавку, положила руки на живот и долго сидела так, глядя в одну точку. Внутри шевелился ребёнок — толкался, напоминал о себе. О том, что жизнь продолжается. Что не всё ещё потеряно.
«Гришка, Гришка, — думала она. — Зачем ты вернулся? Зачем растравляешь душу? Уходил бы насовсем. Или мёртвым был бы. Так легче».
Но Гришка не ушёл. Он остался в деревне — в материной избе, заросшей крапивой, с молодой женой Клавой, которая оказалась бойкой, шумной, на все руки мастерицей. Говорили, что она из города, из мещан, что родители её торговали в лавке, что Гришка у них работал приказчиком и увел дочку из-под венца. Может, и правда. Может, нет. Кому какое дело?
***
Митрий узнал о возвращении Гришки от Ильи. Мальчик прибежал с реки бледный, взволнованный, с глазами полными слёз.
— Тятя! — крикнул он, влетев в кузницу. — Тятя, там… там тятька мой настоящий приехал! С бабой!
Митрий выпрямился, положил молот. Лицо его стало каменным.
— Живой?
— Живой! В избе материной живёт. И мамку нашу бросил! — Илья всхлипнул. — Он плохой, да?
— Не знаю, сынок, — Митрий погладил его по голове. — Может, и не плохой. Но чужой теперь. Для вас и для мамки — чужой.
— А ты?
— А я — свой. — Митрий вздохнул. — Пойдём домой. Надо с мамкой поговорить.
****
Аксинья сидела на лавке, бледная, но спокойная. Увидела Митрия — улыбнулась. Тонко, через силу.
— Знаешь уже? — спросила.
— Знаю, — Митрий сел рядом. — Ты как?
— Спокойно. Странно, да? Должна бы кричать, плакать, рвать на себе волосы. А мне всё равно. Как будто про чужого человека говорят.
— Это хорошо, — Митрий взял её за руку. — Значит, отпустила.
— Отпустила, — кивнула Аксинья. — Только обида осталась. Не на него даже — на себя. Что я дура была, что верила, что ждала, что хоронила. А он, оказывается, живой и счастливый.
— Счастливый ли? — Митрий покачал головой. — Поглядим.
— Мне всё равно, — Аксинья посмотрела ему в глаза. — У меня теперь ты. И дети. И этот, — она положила руку на живот. — А Гришка — прошлое. Мёртвое прошлое. Пусть живёт как хочет.
— Пусть, — согласился Митрий. — Ты только не волнуйся. Роды скоро. Волнение тебе ни к чему.
— Не буду, — пообещала Аксинья. — Теперь не буду.
****
Гришка пришёл на пятый день.
Стоял у калитки, мял в руках картуз, не решаясь войти. Аксинья увидела его в окно, и сердце её ёкнуло — всё-таки ёкнуло, как ни крепилась. Но она взяла себя в руки, вышла на крыльцо, скрестила руки на груди.
— Здравствуй, Григорий, — сказала холодно.
— Здравствуй, Аксюта, — ответил он. — Ты не изменилась.
— Изменилась, — сказала она. — Я стала старше. И умнее.
Чего пришёл?
— Повидаться. Детей увидеть. — Он посмотрел на её живот. — А ты, я гляжу… замуж вышла?
— Вышла. За Митрия. Ты его знаешь.
— Знаю. Хороший мужик, — Гришка помолчал. — Аксинья, ты прости меня. Я был дурак. Я не должен был уходить.
— Не должен был, — согласилась она. — Но ты ушёл. И не писал. И не давал о себе знать. Я три года тебя ждала, Гриша. Три года. Свечи ставила за упокой. А ты, оказывается, жив, здоров и женат.
— Я потом всё расскажу, — начал он.
— Не надо, — перебила Аксинья. — Не надо рассказывать. Мне всё равно. Живи как хочешь. С Клавой своей. А меня не трогай. И детей не трогай. Они теперь Митриевы. Он их отец. Настоящий.
— А я? — Гришка побледнел.
— А ты — чужой. Сам выбрал.
Она повернулась и ушла в избу, не оглядываясь. Гришка постоял ещё немного, потом надел картуз и ушёл. Больше он к ним не приходил.
****
Дочка родилась в ночь на Ильин день.
Аксинья мучилась долго — с вечера до самого утра. Митрий метался по избе, не находя себе места, то зажигал лампады перед иконами, то выходил на крыльцо курить, то возвращался и садился у двери, сжимая голову руками.
— Господи, помоги, — шептал он. — Господи, спаси её.
Повитуха, бабка Матрёна, не выгоняла его — знала, что не уйдёт. Только прикрикнула:
— Не мешайся под ногами. Лучше воды согрей.
Митрий грел воду, рвал простыни, подавал полотенца, и руки у него тряслись так, что он едва удерживал всё.
Аксинья кричала. Кричала так, что стены дрожали. Илья с Матюшкой сидели в соседней комнате, прижавшись друг к другу, и молились — так, как их научила мать.
— Господи, спаси мамку, — шептал Илья. — Не дай ей умереть. Мы без неё не сможем.
Матюшка плакал тихонько, уткнувшись носом в братнино плечо.
Под утро крик стих. И в тишине раздался новый звук — тонкий, требовательный, звонкий. Детский плач.
— Девочка! — крикнула бабка Матрёна. — Здоровая девочка!
Митрий рухнул на колени перед иконами и заплакал. Плакал и крестился, и благодарил Бога, и просил прощения за всё — за то, что сомневался, за то, что боялся, за то, что не умел любить так, как надо.
— Сынок, — позвала его бабка Матрёна. — Иди сюда. Жена тебя зовёт.
Он вошёл. Аксинья лежала на кровати, бледная, мокрая, обессиленная, но счастливая. Рядом с ней, завёрнутая в чистую пелёнку, лежала маленькая девочка — красная, сморщенная, с тёмным пушком на голове.
— Смотри, Митрий, — прошептала Аксинья. — Это твоя дочь.
Митрий подошёл, наклонился, осторожно, боясь дышать, взял девочку на руки. Она была лёгкая, как пёрышко, и тёплая, и пахла чем-то неземным — мёдом, молоком, райскими яблоками.
— Здравствуй, дочка, — сказал он тихо. — Я — твой отец. Я буду тебя любить. Всегда.
Девочка открыла глаза — мутные, синие-синие, как у Митрия. Посмотрела на него и вдруг перестала плакать.
— Она тебя узнала, — улыбнулась Аксинья. — Видишь? Узнала.
— Узнала, — Митрий всхлипнул. — Спасибо, Аксинья. Спасибо тебе за дочку.
— А как назовём? — спросила она.
— Назовём… — Митрий подумал. — Назовём Анной. В честь моей матери. Хорошо?
— Хорошо, — Аксинья кивнула. — Анна. Анечка. Красивое имя.
Она взяла дочку обратно, прижала к груди. Девочка причмокнула, успокоилась, закрыла глаза.
— Спи, Анечка, — прошептала Аксинья. — Спи, родная. Ты теперь наша. Навсегда.
****
Через час прибежали Илья с Матюшкой. Илья шёл впереди, важно, как взрослый, вёл брата за руку.
— Можно? — спросил он у порога.
— Можно, — позвала Аксинья. — Идите сюда. Смотрите, кто у нас есть.
Мальчишки подошли на цыпочках, заглянули в свёрток. Матюшка ахнул:
— Какая маленькая! А глаза у неё как у тятьки!
— Как у меня? — удивился Митрий.
— Как у тебя, — подтвердил Илья. — Синие. Только ты не сердись, тятя. Она хорошая.
— Она самая лучшая, — сказал Митрий и обнял сразу всех — жену, дочку, пасынков.
Илья прижался к нему, замер. Потом сказал:
— Тятя, а ты теперь наш навсегда?
— Навсегда, сынок, — ответил Митрий. — Навсегда.
***
В деревне новость разнеслась быстро. Приходили соседи, поздравляли, приносили гостинцы — кто яиц, кто творогу, кто кусок холста на пелёнки. Пришла и Серафима с Прокопием. Серафима обняла дочь, заплакала от радости. Прокопий посмотрел на внучку, покачал головой.
— Вылитая Митриева мать, — сказал он. — Такие же глаза были. И нос такой же.
— Ты её знал? — удивился Митрий.
— Знал. Хорошая женщина была. Царствие ей Небесное. — Прокопий перекрестился. — Ты в неё, Анечка, уродилась. Дай Бог тебе быть такой же доброй да работящей.
— Дай Бог, — повторила Серафима и тоже перекрестилась.
Пришла и Ульяна — с большим куском пирога, с громкими поздравлениями и неизбежными советами.
— Главное, — сказала она, — корми грудью, не экономь. И пелёнки меняй почаще. И не слушай бабских сказок, что ребёнка растить трудно. Растить — легко. Трудно — любить. Но вы, я гляжу, умеете.
— Умеем, — ответил Митрий. — Научились.
***
А Гришка не пришёл.
Он стоял у своей калитки, смотрел в сторону Митриевой избы, откуда доносились голоса и смех, и молчал. Клава вышла на крыльцо, положила руку ему на плечо.
— Пойдём в избу, Гриша. Холодает.
— Сейчас, — ответил он. — Посмотрю ещё.
— На что?
— На свою жизнь. Которая могла быть, да не случилась.
Клава вздохнула, покачала головой.
— Ты сам выбрал, Гриша. Никто тебя не гнал.
— Сам, — согласился он. — Сам и дурак.
Он повернулся, пошёл в избу, закрыл за собой дверь. И больше не смотрел.
***
Прошло лето. Наступила осень — золотая, щедрая, с бабьим летом и первыми холодами. Анечка росла не по дням, а по часам — уже улыбалась, уже гулила, уже хватала Митрия за бороду и тащила в рот.
Митрий души в ней не чаял. Носил на руках, пел ей грубые, неласковые песни, качал в люльке по ночам, чтобы Аксинья могла выспаться. Илья помогал — менял пелёнки, приносил воду, смотрел за Матюшкой, чтобы тот не шалил. Матюшка гордо называл себя дядькой и требовал, чтобы Анечка его слушалась.
Аксинья смотрела на свою семью — на мужа, на сыновей, на дочку, — и у неё щемило сердце. Не от боли — от счастья. Оттого, что всё наконец-то встало на свои места.
Однажды вечером, когда Митрий вернулся с работы, Аксинья сидела на крыльце с Анечкой на руках. Солнце садилось, окрашивая небо в багрянец и золото. Где-то вдали кричали журавли, собираясь в тёплые края.
— Митрий, — сказала она. — Ты счастлив?
Он сел рядом, обнял её за плечи.
— Счастлив, — ответил. — А ты?
— Очень, — сказала Аксинья. — Я думала, что счастья не бывает после такого горя. А оно — бывает. Оказывается, бывает.
— Бывает, — согласился Митрий. — Если рядом те, кто тебя любит.
Они замолчали. Смотрели на закат, на улетающих птиц, на деревню, которая медленно погружалась в сумерки. Где-то залаяла собака, замычала корова, запел петух — спросонья, перепутав день с ночью.
— Митрий, — сказала Аксинья. — А ты не жалеешь, что женился на мне? С двумя детьми, с тяжелым прошлым?
— Ни разу, — ответил Митрий. — Я каждый день благодарю Бога, что ты согласилась. Ты — моя жизнь, Аксинья. Моя душа. Моё всё.
Она прижалась к нему, положила голову на плечо. Анечка завозилась, закряхтела, открыла глаза — синие-синие, как небо над ними.
— Мама, — сказала она вдруг чётко, по-своему, по-младенчески: — Ма-ма.
Аксинья замерла.
— Ты слышал? — спросила она Митрия.
— Слышал, — ответил он. — Первое слово. Она тебя назвала.
— А тебя назовёт, — пообещала Аксинья. — Скоро. Па-па.
— Подожду, — улыбнулся Митрий. — Я умею ждать.
Они сидели так до темноты, пока не высыпали звёзды и месяц не поднялся над лесом — молодой, тонкий, как серп. И в этом тихом, спокойном вечере было всё: и боль прошлого, и радость настоящего, и надежда на будущее. То будущее, которое они строили вместе — по кирпичику, по зёрнышку, по слову.
И где-то в другой избе, на другом конце деревни, Гришка сидел у окна и смотрел на тот же месяц. Клава спала на лавке, укрывшись тулупом. Он сидел один, курил трубку и думал о том, как глупо всё устроил. Как променял семью на городскую суету, как потерял то, что уже не вернуть.
«Эх, Гришка, Гришка, — думал он. — И зачем ты только уехал? Сидел бы дома, растил детей, любил жену — глядишь, и жизнь бы удалась. А теперь — что? Чужая жена, чужие дети, чужая жизнь».
Он вздохнул, затушил трубку, лёг на лавку. Но сон не шёл. Всё думал о том, как Аксинья стояла на крыльце — гордая, красивая, с большим животом, и смотрела на него чужими глазами. И как сказала: «Ты чужой. Сам выбрал».
И ведь правда. Сам выбрал.
***
А наутро Аксинья проснулась от того, что Анечка тянула её за косы. Митрий уже ушёл в кузницу, Илья нянчил Матюшку, а на столе стоял горячий самовар и пахло свежим хлебом.
Она встала, подошла к окну. За окном начинался новый день — серый, осенний, но не холодный. По двору бродили куры, где-то лаяла собака, и дым из труб тянулся прямо в небо, растворяясь в нём.
«Господи, — подумала Аксинья. — Спасибо Тебе за всё. За Митрия. За детей. За Анечку. За то, что я жива. За то, что я люблю и любима. За то, что моя доля — она, оказывается, не горькая. Она разная. И сладкая тоже бывает. Если уметь ждать и верить».
Она перекрестилась на образа, взяла дочку на руки и пошла завтракать. И в этом простом, будничном движении было столько мира и покоя, сколько не бывает у тех, кто ищет счастья на стороне. Потому что счастье — оно не за горами. Оно дома. В любви. В семье. В каждом прожитом дне — тяжёлом, но своём.
. Конец.