Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
На завалинке

Оранжевое одеяло

— Усыпишь собаку? — спрашивает администратор Лида, которая знает, как я ненавижу эвтаназию, и говорит об этом таким тоном, будто извиняется. Мы работаем вместе уже несколько лет, и она успела изучить меня досконально: мои привычки, мои слабости, мои профессиональные идиосинкразии. Она знает, что после каждого такого случая я долго молчу, пью остывший чай и смотрю в одну точку. — Что с ней? — устало спрашиваю я, откладывая в сторону историю болезни очередного пациента. — Старость… — отвечает Лида, разводя руками. — Старость, — продолжаю я нашу расхожую фразу, которую мы повторяем уже сотни раз, — это не диагноз! Лида сутулится, заламывает пальцы и виновато добавляет: — Диабет ещё. Синдром Кушинга. Хозяйка… рыдает. Синдром Кушинга. Эндокринное заболевание, вызванное опухолью в надпочечнике или гипофизе. Я закрываю глаза и мысленно перебираю все возможные варианты. Лечится недёшево, непросто и небезопасно. Нудно, долго, пожизненно. Плюс параллельные диагнозы и куча денег на их постановку.

— Усыпишь собаку? — спрашивает администратор Лида, которая знает, как я ненавижу эвтаназию, и говорит об этом таким тоном, будто извиняется. Мы работаем вместе уже несколько лет, и она успела изучить меня досконально: мои привычки, мои слабости, мои профессиональные идиосинкразии. Она знает, что после каждого такого случая я долго молчу, пью остывший чай и смотрю в одну точку.

— Что с ней? — устало спрашиваю я, откладывая в сторону историю болезни очередного пациента.

— Старость… — отвечает Лида, разводя руками.

— Старость, — продолжаю я нашу расхожую фразу, которую мы повторяем уже сотни раз, — это не диагноз!

Лида сутулится, заламывает пальцы и виновато добавляет:

— Диабет ещё. Синдром Кушинга. Хозяйка… рыдает.

Синдром Кушинга. Эндокринное заболевание, вызванное опухолью в надпочечнике или гипофизе. Я закрываю глаза и мысленно перебираю все возможные варианты. Лечится недёшево, непросто и небезопасно. Нудно, долго, пожизненно. Плюс параллельные диагнозы и куча денег на их постановку. И самое противное, что даже после выяснения всего этого назначить адекватное лечение получается не всегда. Одно дело — прооперировать и удалить надпочечник, поражённый опухолью, и всю жизнь колоть собаке гормонозамещающие препараты. Другое — если опухоль находится в мозге: тогда удаляют оба надпочечника, и нужно покупать дорогое лекарство за границей, которое тоже колют пожизненно. А если метастазы? Диабет ещё этот, чтоб его… как осложнение синдрома.

— Диагноз на Кушинга точный? — мурыжу я Лиду, хотя уже знаю ответ.

— Предварительный, — отвечает она предсказуемо и протягивает мне старое, замусоленное назначение. На бланке записаны показания измерения глюкозы и дозы инсулина, как документация по лечению диабета, который уже сам по себе является серьёзным испытанием для хозяев. Я верчу бумажку в руках, читаю цифры, вздыхаю.

Ну, если что, дексаметазоновые пробы, тест на гормон гипофиза, УЗИ надпочечников и повторные анализы крови — вот что можно озвучить хозяйке в виде альтернативы усыплению. Если она спросит. Если она захочет бороться. Если у неё есть деньги, время, силы и вера в чудо.

Лида приглашает женщину войти, и та ведёт за собой чёрного, истощённого болезнью коккер-спаниеля. Собака еле плетётся — лапы разъезжаются на гладком полу, голова опущена, бока впалые, но при этом живот огромный, растянутый, как у бочки. Обширные залысины на боках, на спине, на шее — там, где когда-то росла густая, блестящая шерсть. Женщина громко всхлипывает, уткнувшись лицом в мокрый носовой платок, который уже не впитывает слёзы, а только размазывает их по щекам. Её расстроенный вид вместе со зрелищем старой, измученной собаки оказываются решающими. Я молчу. Никаких альтернатив я не предлагаю. Потому что знаю: иногда усыпление — это милосердие. Иногда — единственный выход.

— Можно только… — говорит женщина сквозь слёзы, комкая платок в пальцах. — Усыпить не на столе?

— На полу? — удивлённо переспрашиваю я. За двенадцать лет работы мне ни разу не задавали такого вопроса. Обычно просят наоборот — повыше, подальше, чтобы не видеть.

Она кивает, достаёт из большой сумки байковое белое одеяло — новое, чистое, пахнущее домом и стиральным порошком. Протягивает его мне со словами: «Вот, постелите». А на стул кладёт аккуратно сложенное оранжевое второе:

— Вот, возьмите. Может, пригодится кому, — и снова всхлипывает.

Я смотрю на это оранжевое одеяло — яркое, солнечное, такое неуместное здесь, в этом кабинете, где пахнет лекарствами и смертью. И чувствую, как что-то сжимается в груди.

Ладно. Видимо, поднятие на стол для собаки — уже стресс. Я чувствую себя человеком, которому объявлено последнее желание умирающего. Избыточный кортизол, циркулирующий в крови, по иронии является самим гормоном стресса, и добавлять его я, конечно, не собираюсь. На полу — так на полу.

Заношу формальности в журнал, говорю стандартное про действие применяемых препаратов, набираю шприцы.

— Присутствовать не обязательно, — предупреждаю женщину. Некоторые не выдерживают. Некоторые падают в обморок. Некоторые потом жалеют, что видели. Я всегда даю им шанс уйти.

— Я останусь, — отвечает она твёрдо.

О, господи. Святой человек.

Кладём собаку на белое одеяло. Лида пережимает ей вену, я выстригаю шерсть. На полу темно, вену не видно, приходится работать почти наощупь. В памяти всплывают другие случаи — выездные усыпления, когда приходилось работать на улице, на холоде, в жиже, в вонючем тёмном сарае, где единственный источник света — фонарик на телефоне. Всё это приходилось наблюдать, когда я волей случая оказывалась сопровождающей. Тогда я думала: «Никогда. Никогда не привыкну». И не привыкла.

Коккер уходит легко, будто давно уже был готов. Я слушаю стетоскопом сердце. Тишина. Ни одного удара. Заворачиваем собаку в белое одеяло — аккуратно, бережно, как заворачивают младенца. Женщина оставляет её на кремацию и, продолжая плакать, уходит. У порога останавливается, смотрит на нас долгим, благодарным взглядом и исчезает за дверью. Забывает свои перчатки — тонкие, чёрные, кожаные. Лида подбирает их, кладёт на край стола.

**Смерть. Избавление от страданий.**

Сейчас я лояльнее отношусь к ней, если понимаю, что процесс выздоровления будет долгим и с сильной болью, или если всё безнадёжно. Недавно две сердобольные женщины принесли бездомного кота с оторванной гниющей нижней челюстью, сломанной в трёх местах. Под скальпированной кожей кишели опарыши, и сам кот был после кровопотери в сильнейшем болевом и токсическом шоке. Видимо, машина сбила его несколько дней назад, а увидели и принесли только сейчас. Может, он и не сразу дался, пока полностью не ослаб.

Я обеими руками за жизнь. Но когда вижу подобное, эти самые руки не дрожат, и пациенты потом не снятся. Из двух зол выбирают меньшее, и смерть может стать избавлением от мучительной жизни. Жизнь вообще неотделима от боли, похоже. И чем больше я работаю, тем лучше это понимаю.

**Но есть другая смерть.**

По иронии судьбы следующим на приём заходит мужчина со вполне здоровым молодым цвергшнауцером. Окраска собаки называется «перец с солью» — серебристо-серая шерсть с тёмными вкраплениями. Это я запомнила, потому что, когда мы были студентками, моей подруге очень захотелось шнауцера именно такого окраса. Ей продали рыжего щенка, сказав, что цвет с возрастом всенепременно изменится на нужный, и волноваться не надо. Тем не менее щенок не только не вырастал в шнауцера, оказавшись простой коротконогой дворнягой, но и оставил за собой рыжий цвет, вызывая у нас бурное веселье. Мы так его и звали, смеясь: «Ну что, перец с солью?» В итоге собака осталась у подруги и стала горячо любимой. Дожила до глубокой старости и умерла своей смертью, на подушке, в окружении любящих людей.

Я улыбаюсь этому воспоминанию, но улыбка тут же гаснет.

— А мне бы собаку усыпить, — с ходу вырывает меня из забавных воспоминаний мужчина.

Простите?

Контраст столь велик, что эта фраза опускается мне на голову тяжёлым обухом. Я перевожу взгляд с мужчины на молодую, добродушную, здоровую собаку и обратно.

— Эту?

Вы что, издеваетесь? Я смотрю на шнауцера — он сидит ровно, уши торчат, глаза живые, умные, хвост весело стучит по полу. Никаких признаков болезни, никакой боли, никакой старости. Просто молодая, здоровая, красивая собака.

— Да, — как ни в чём не бывало, отвечает мужчина уверенным голосом. Он не смотрит на собаку. Он смотрит на меня — спокойно, деловито, будто обсуждает замену масла в двигателе. И предупреждает дальнейшие расспросы: — Мы недавно овчарку усыпили. Ну, он соседку напугал. Вот, взяли шнауцера теперь. Зря взяли. Усыпите?

Я не могу дышать. Я смотрю на него и не верю своим ушам. Что? Меня начинает ощутимо колотить — сначала пальцы, потом руки, потом всё тело. Что? У меня нет подходящих слов, и я просто стою и смотрю на него, как на нечто нелогичное, уродливое и несуразное. Он так уверен в себе и в том, что пришёл по адресу! В ушах нарастает шум — сначала тихий, потом всё громче, и я отчётливо понимаю, что сейчас задушу этого гада прямо в кабинете. Просто обниму его за шею, но очень сильно. Со всепоглощающей, чёртовой любовью.

— Иди, я поговорю, — выручает меня Лида, с силой выталкивая меня за дверь. Я с клацаньями ногтей отрываюсь от стола, в который вцепилась пальцами. — Иди, иди… Чаю попей.

«Чаю попей», — раздаётся в голове эхом. Чаю… Попей…

Я иду наверх, в нашу маленькую подсобку, где стоит старый электрический чайник и пластиковые чашки. Наливаю воды, включаю, жду. Руки всё ещё трясутся. Достаю с полки заныканную когда-то шоколадную конфету — разворачиваю, кладу в рот, жую без вкуса.

— Мы усыпляем только безнадёжно больных животных, — слышится Лидин голос из монитора камеры, пока я на деревянных ногах пью остывший чай, в который превратился кипяток, пока стоял в ожидании. Она говорит что-то ещё, и я молю бога, чтобы мужчина не начал орать что-нибудь вроде: «И что мне теперь, камень ему на шею и в реке утопить?» — или что они там орут в таких случаях, когда врачи не оправдывают ожиданий.

Наблюдаю в камеру, как мужчина со шнауцером выходит в холл и стоит там, будто на что-то решаясь. Он смотрит на собаку, потом на дверь, потом снова на собаку. Лида что-то говорит ему — я не слышу, но вижу, как она жестикулирует, как указывает на дверь, как разводит руками. Мужчина кивает, поворачивается и уходит. Один.

— Что. Это. Было? — спрашиваю я поднявшуюся наверх Лиду, когда она, раскрасневшаяся и злая, плюхается на стул напротив.

— Да забей, — пожимает она плечами и протягивает мне ещё одну конфету. — Держи.

Беру. Разворачиваю. Жую.

Лида оборачивается к монитору, где видно крыльцо клиники и кусок дороги, проходящей рядом. Смотрит секунду, потом вскрикивает:

— Твою ж мать!

Мужчина, ничтоже сумняшеся, привязывает шнауцера к перилам крыльца на длинный поводок. А у нас там дорога идёт без тротуара — прямо у крыльца. Машины проносятся в двух метрах. Подняв воротник, мужчина торопливо уходит, не оглядываясь. Собака тянется за ним, выходит на проезжую часть, лает, машет хвостом. Какой-то таксист притормаживает, объезжает её, сигналит. Мужчина исчезает из виду.

Лида, сорвавшись, сбегает вниз, запинаясь о пороги и чуть не срывая двери. Я вижу в мониторе, как она вылетает на крыльцо, как кричит что-то вслед ушедшему. Стоит, мёрзнет на ветру в своей тонкой кофте. Потом наклоняется, отвязывает собаку, заводит внутрь. Та нехотя слушается, волочится на поводке, но идёт.

Привязываем её в дальнем углу кабинета — больше некуда. Лида стелет на пол оранжевое одеяло, оставшееся от женщины с коккером, ставит рядом миску с водой. Собака ложится, кладёт морду на лапы и смотрит на нас благодарными глазами. Как только нимб над головой Лиды не царапает потолок, а крылья — дверные косяки, непонятно. Я смотрю на неё и думаю: «Вот бы таких людей побольше».

А вечером случается чудо.

Та самая женщина, которая приводила на усыпление спаниеля, заглядывает в кабинет. Она уже без платка, глаза красные, но спокойные. Видно, что выплакалась, но держится.

— Вы меня извините... Я у вас перчатки не забыла?

— Да-да, я сейчас принесу! — отвечает Лида и уходит на ресепшн, оставляя нас вдвоём.

Взгляд женщины падает на шнауцера, который за день пролил воду, сбил в комок оставленное ею оранжевое одеяло — так каждый раз он тянул поводок, когда дверь в кабинет открывалась. Потянулся и в этот раз. Он смотрит на женщину, виляет хвостом, привстаёт.

— Кто это? — спрашивает женщина, наклоняя голову.

— На усыпление, — пожимаю плечами я.

— Что? — недоумённо смотрит она то на меня, то на него.

— «Надоел», — цитирую я бывшего владельца собаки, и голос мой дрожит от едва сдерживаемой злости. — Приходил сегодня. Сказал, что овчарку уже усыпили, потому что она соседку напугала. А этого зря взяли. Вот, привёл усыплять. Мы отказались. Он привязал его к крыльцу и ушёл.

Женщина молчит. Смотрит на шнауцера. Тот смотрит на неё.

— Вы меня извините, конечно, — продолжаю я, не совсем понимая, зачем говорю это. — Я понимаю, что ваш пёс сегодня… Но… Может быть, вы заберёте эту собаку себе? Нам её, правда, некуда. Если нет — то нет, мы поймём, но мало ли. Вдруг вы бы смогли…

— Вот перчатки, — влетает в кабинет Лида, протягивая чёрные кожаные перчатки.

— Тс-с! — шикаю на неё, показывая глазами на женщину.

— А как зовут? — спрашивает между тем женщина, не глядя на нас. Она смотрит на шнауцера.

— Да как назовёте, — отвечаю я.

Она молча проходит к собаке, присаживается сначала на корточки, потом опускается на колени прямо на холодный пол. Шнауцер тянется к ней, облизывает её покрасневшие с улицы пальцы, мотает хвостом — всем телом, от удовольствия. Добрый малый. Добрый, ласковый, преданный малый, которого чуть не убили за то, что он просто был.

Женщина оборачивается к нам. Кивает — без слов. На глазах у неё слёзы — снова, но теперь другие. Светлые.

Лида отвязывает поводок, вкладывает его в руку женщины.

— Спасибо вам, — говорит женщина. — Спасибо, что не усыпили. Спасибо, что сохранили.

Она выходит на улицу, ведя шнауцера за собой. Он идёт рядом, не натягивая поводок, иногда поглядывает на неё снизу вверх. Она что-то говорит ему — тихо, ласково. Я слышу только обрывки: «Ничего, малыш, теперь у тебя есть дом. Теперь у тебя есть я».

Мы с Лидой стоим у окна и смотрим им вслед, пока они не скрываются за поворотом. На улице уже темно, горят фонари, и оранжевый свет падает на асфальт, делая его похожим на то самое одеяло — тёплое, уютное, спасительное.

— Ты веришь в чудеса? — спрашивает Лида.

— Теперь — да, — отвечаю я.

***

В этот день я увидела две смерти и одно рождение. Первая смерть была милосердной — старая, больная собака ушла легко, избавившись от страданий. Вторая смерть была отвратительной — человек, который должен был заботиться о живом существе, выбросил его на улицу, как ненужную вещь. А рождение — это была та самая женщина, которая потеряла одного друга, но обрела другого. Которая, ещё не просохли слёзы на глазах, открыла своё сердце для нового горя и новой любви.

Я часто думаю о том, что делает человека человеком. Не ум, не образование, не деньги. А способность к состраданию. Способность видеть чужую боль и не проходить мимо. Женщина со спаниелем пришла в клинику, чтобы облегчить страдания своего старого друга. Она плакала, но сделала то, что было нужно. А через несколько часов она взяла на себя ответственность за другую жизнь — чужую, никому не нужную, брошенную. Она сказала «да», когда могла сказать «нет». И это — поступок. Это — подвиг. Маленький, незаметный, но настоящий.

Мужчина со шнауцером — антипод. Он не способен на сострадание. Для него собака — вещь. Которую можно купить, а потом выбросить, если надоела. Он не понимает, что живое существо — не игрушка. Что у него есть чувства, привязанность, страх. Что, привязывая собаку к крыльцу и уходя, он обрекает её на смерть под колёсами машин. И ему всё равно. Ему никогда не будет стыдно. Он просто купит другую собаку. А потом ещё одну. Пока кто-нибудь не остановит его.

Я верю, что таких, как женщина со спаниелем, больше. Что доброта и милосердие не перевелись на этой земле. Что оранжевое одеяло, оставленное ею, стало символом — тёплым, спасительным пристанищем для той, кому повезло меньше. Она не знала, что делает. Она просто оставила одеяло. Просто сказала: «Может, пригодится». И оно пригодилось.

В этом и есть смысл — не в великих делах, не в героических поступках, а в маленьких, незаметных жестах доброты. В лишней конфете, протянутой уставшей подруге. В оранжевом одеяле, оставленном на стуле. В возможности сказать «да», когда проще сказать «нет». Мы не знаем, куда приведёт нас жизнь. Не знаем, кому и когда понадобится наша помощь. Но мы можем быть готовы. Можем держать дверь открытой. Можем не проходить мимо.

Шнауцер ушёл с новой хозяйкой. Он будет жить в тепле и заботе. Забудет того, кто его бросил. Полюбит ту, кто его спас. А женщина — она будет вспоминать своего чёрного спаниеля, который прожил с ней долгую жизнь и ушёл, не дожив до глубокой старости. И будет радоваться новому другу, который заполнит пустоту в её сердце.

А мы с Лидой остались в клинике. Допили чай, доели конфеты. Разобрали истории болезни. Закрыли кабинет. Выходя, я увидела на стуле оранжевое одеяло — второе, которое женщина оставила нам. Я взяла его, сложила и положила на полку. На память. О том, что даже в самый тяжёлый день случаются чудеса. Надо только уметь их замечать.

-2