Конверт был тоньше, чем вчера. Ольга пересчитала дважды — сорок пять. Было сорок восемь. Она стояла на табуретке, держала жестяную коробку из-под датского печенья, и пальцы уже знали ответ, а голова ещё не хотела.
Три тысячи. Три бумажки по тысяче. Их нет.
Слезла, поставила коробку на стол. Из комнаты — Полина бубнит таблицу умножения. Шесть на семь — сорок два. Шесть на восемь — сорок восемь. Вот именно. Сорок восемь. А стало сорок пять.
Ключи от квартиры были у двух человек. У Ольги. И у матери.
Валентина Петровна появилась в жизни Ольги заново примерно с осени. Раньше звонила раз в неделю, по воскресеньям, коротко: как Полина, что в школе, давление скачет. А тут стала заезжать. Привозила то банку варенья, то колготки Полине из Fix Price, то пакет яблок — мелких, кислых, с дачи какой-то знакомой. Заходила, садилась на кухне, пила чай. Ольга первое время радовалась. Мать одна, в однушке в Заречном, после смерти отца — семь лет почти ни с кем. Пусть ездит. Пусть сидит. Пусть.
Потом начались странности. Мать стала спрашивать про деньги. Не в лоб. Как бы мимо.
— Оль, а ты сколько получаешь сейчас? Тридцать восемь? Или подняли?
— Тридцать восемь с копейками. С переработками бывает больше.
— Ну вот. А на море, говоришь, хочешь. На тридцать восемь — на море.
Ольга пропускала. Мать есть мать. Она всегда так — сначала спросит, потом хмыкнет. Привычка.
А в декабре попросила ключ. Сказала — на всякий случай. Мало ли, Полину из школы забрать, если Ольга на смене. Ольга отдала. Ну а что — мать же.
И вот теперь — март, конверт на антресоли, и в нём дыра в три тысячи.
Она не стала звонить сразу. Доработала смену — с двух до десяти, — всю дорогу на кассе прокручивая в голове. Может, сама переложила. Может, достала и забыла. Может, на продукты вытащила и не записала.
Она вела тетрадку. Обычную, в клетку, на обложке — таблица Менделеева. Каждую сумму записывала. Последняя запись — «14 марта, аванс, +3000, итого 48 000». Всё. После четырнадцатого она конверт не открывала. Сегодня двадцать второе.
Восьмого марта приезжала мать. Привозила Полине шоколадку и открытку. Сидела два часа. Ольга была дома, но выходила в аптеку — минут на двадцать, может, на полчаса.
Хватило бы.
Позвонила на следующий день. Утром, перед работой, пока Полина собиралась в школу.
— Мам, я тебя спрошу прямо. Ты брала деньги из коробки?
Тишина. Секунды две. Потом:
— Какие деньги, Оль?
— Из коробки на антресоли. Три тысячи.
— Ты чего, с ума сошла? Я что, воровка?
— Я не говорю, что воровка. Я спрашиваю — брала или нет.
— Нет! И вообще — что за допрос с утра? У меня давление.
Ольга прижала телефон плечом, намазала Полине бутерброд с маслом и сыром. Полина стояла в коридоре с рюкзаком и слушала. Дети всегда слушают.
— Ладно, мам. Извини.
Положила трубку и подумала: три тысячи — это шесть смен по переработке. Шесть вечеров без Полины. Шесть раз по «мам, а ты когда придёшь?»
Ольга копила больше года. С прошлой весны. Откладывала по три-четыре тысячи с каждой зарплаты, иногда две — как получится. Цель была одна: свозить Полину на море. Полина ни разу не видела моря. Ольга показывала ей фотографии Анапы в телефоне — пляж, набережная, ларёк с варёной кукурузой. Полина водила пальцем по экрану и спрашивала: «Мам, а вода правда солёная?» Ольга говорила — правда, Полин, солёная, и тёплая, и камушки на дне гладкие.
Полина нарисовала море синим карандашом на листе из тетрадки. Два человечка — один большой, один маленький. И солнце, огромное, на полстраницы. Повесила на холодильник магнитом из Краснодара, который Ольга купила за двадцать рублей на барахолке.
— Чтоб не забыть, — сказала Полина.
И Ольга каждый раз, открывая холодильник, видела этот рисунок. И каждый раз думала: ещё чуть-чуть, ещё пару зарплат, ещё потерпеть.
В апреле мать позвонила снова. Голос был не воскресный — лёгкий, подвижный, будто помолодевший.
— Оль, я тебе хочу сказать. Я встретила человека. Зовут Геннадий. Из Заволжья, на пенсии, бывший водитель. Мы хотим на майские поехать в Кисловодск. Вдвоём.
Ольга стояла на кассе. Лента ехала. Молоко, батон, пакет гречки, туалетная бумага — двенадцать рулонов. Сканер пикал. Покупательница в бежевой куртке смотрела выжидающе.
— Пакет нужен? — спросила Ольга.
— Большой.
— Семь рублей.
Пробила пакет, а телефон продолжал говорить из кармана фартука.
— Оль, ты слышишь? Алло?
— Слышу, мам. Давай вечером.
Нажала отбой. Молоко, батон, гречка, бумага, пакет — семьсот четырнадцать рублей. Следующий. Молоко, батон, курица, пакет. Следующий.
Отец умер семь лет назад. Перед этим — двенадцать лет после инсульта. Мать ходила за ним как за ребёнком: кормила, мыла, переворачивала, меняла бельё. Когда хоронили, Валентина Петровна стояла у гроба сухая, прямая и сказала: «Всё. Больше никогда. Никаких мужиков. Хватит».
Ольга тогда подумала: ну правильно. Какие мужики в шестьдесят с лишним.
А теперь — Геннадий. Кисловодск. Майские.
В воскресенье Ольга приехала к матери. Автобус до Заречного — сорок минут с пересадкой. Полину взяла с собой.
Валентина Петровна накрыла стол. Блины с творогом, чай с чабрецом, вазочка с карамелью. На спинке стула висело новое платье — голубое, с белыми пуговицами, приталенное. С рынка, видно сразу, но аккуратное, выглаженное.
— Нравится? — мать кивнула на платье. — Тысячу двести отдала. Зато хорошее, не мнётся.
— Красивое, мам.
— Для Кисловодска. Там же люди ходят, культура. Не в халате же ехать.
Ольга ела блины. Полина ела блины. Блины были вкусные, с ванилином в тесте, как мать всегда делала. Но Ольга жевала и считала. Тысяча двести — платье. Кисловодск — билеты на поезд, плюс жильё, плюс еда. Тысяч тридцать–сорок минимум на двоих. У матери пенсия — двадцать пять. Откуда?
Не спросила. Пока не спросила.
— А Геннадий твой — он кто? — подлила себе чаю.
— Я же сказала. Водитель бывший. На пенсии. Хороший мужик, спокойный. В шахматы играет.
— Давно вы?
— С января.
С января. Мать знакомится с мужчиной в январе — и молчит до апреля. Ольга приезжала в феврале, привозила продукты, сидела на этой кухне, мыла матери пол, потому что у той «спина не даёт», — и мать молчала. Три месяца.
— А чего раньше не сказала?
— А чего говорить? Ты бы начала.
— Что начала?
— Ну вот это. Допрос.
Полина возила блин по тарелке и смотрела на бабушку. Валентина Петровна погладила её по голове.
— Полин, хочешь мультик? Там в комнате планшет, я заряжала.
Полина ушла. Ольга отодвинула тарелку.
— Мам, на какие деньги вы едете?
— На мои. На пенсию.
— У тебя пенсия — двадцать пять. Из них коммуналка — шесть. Еда. Лекарства. Какой Кисловодск?
— Я откладывала.
— Откуда? Ты мне в ноябре говорила, что на поминки папины скинуться не можешь.
Валентина Петровна убрала со стола вазочку с карамелью. Поставила в шкаф. Протёрла стол тряпкой — медленно, по кругу.
— Оль, поминки — это одно. А жизнь — это другое.
— В смысле?
— В прямом. На поминки я не хотела тратить. А на себя — хочу. Имею право.
Ольга сидела и пыталась не сказать того, что уже стояло в горле. Про поминки отца, на которые она сама скидывала семь тысяч. Про то, что мать тогда сказала: «У меня нет, Оль, ты же знаешь». Про то, что «нет» — было, а на Кисловодск с чужим мужиком — нашлось.
— А три тысячи из коробки — это тоже на Кисловодск?
Не хотела это говорить. Но сказала.
Валентина Петровна перестала тереть стол.
— Ты опять?
— Мам, я пересчитала трижды. Было сорок восемь. Стало сорок пять. Ключи — у тебя.
— Знаешь что, Ольга. Ты мне мать или я тебе мать?
— Это не ответ.
— Это ответ. Я тебе тридцать восемь лет — мать. Я тебя родила, вырастила, ночей не спала. А ты мне — «три тысячи из коробки». Тебе не стыдно?
Из комнаты — мультик. Полина смеялась.
Валентина Петровна села, сложила руки на столе. Выглядела обиженной — по-настоящему, со сжатыми губами, прямой спиной. Как человек, которого незаслуженно оскорбили. Она это умела.
— Я брала, — сказала она вдруг. Спокойно, как будто речь шла о соли. — На лекарства. Мне надо было срочно. Я хотела вернуть с пенсии.
— Почему не сказала?
— А зачем? Ты бы дала?
— Не знаю. Может быть. Если бы спросила.
— Вот именно — «может быть». А мне надо было точно.
Так. Значит, взяла. Без спросу. Из конверта, в котором лежали деньги на море для Полины. Мать знала, зачем этот конверт, — Ольга ей сама рассказывала, ещё в декабре, на этой же кухне, за этим же столом. Мать тогда кивнула: «Ну, дело хорошее, ребёнку надо». Кивнула — и запомнила, где лежит.
— А вернуть когда думала?
— С пенсии. Девятого.
— Мам, мне билеты надо брать. Раннее бронирование. Я каждый день мониторю. Анапа на август — если сейчас не взять, потом вдвое дороже.
— Ну подождёшь неделю. Не развалишься.
Ольга встала. Убрала чашку в мойку. Открыла воду, закрыла. Постояла.
— Мам, а когда я в Питер хотела — помнишь?
— Господи, опять.
— Помнишь или нет?
— Помню. И что?
— Ты сказала — нельзя. Кто за отцом будет смотреть. Кто тебе поможет. Мне было семнадцать.
— Ну и правильно сказала. Кто бы помог-то?
— А сейчас ты едешь в Кисловодск. С мужиком. На деньги, которые у меня забрала. На деньги, которые «на поминки нету». На деньги, которые ты «откладывала», пока я тебе продукты возила и полы мыла.
Валентина Петровна встала тоже. Она была ниже Ольги на полголовы, но смотрела так, как будто это она — большая, а Ольга — маленькая. Всегда так смотрела.
— Мне шестьдесят три года, Оля. Я двенадцать лет за твоим отцом ходила после инсульта. Двенадцать. Ты хоть понимаешь, что это? Я ни одного дня не жила для себя. Ни одного.
— А я, по-твоему, живу?
— Ты молодая ещё. У тебя всё впереди.
— Мне тридцать восемь. Я кассир. У меня дочь, съёмная квартира и конверт на антресоли, из которого ты взяла деньги.
В дверях стояла Полина. Планшет в руках, мультик бубнит. Она смотрела на маму и на бабушку, и лицо у неё было такое — дети ещё слов не понимают, а всё остальное уже понимают.
— Мам, — сказала Полина. — А мы поедем на море?
— Поедем, Полин.
— Точно?
— Точно.
Полина постояла секунду и ушла. Мультик стал громче.
Ольга уехала в тот же вечер. В автобусе Полина заснула у неё на плече. За стеклом — Заречный: панельки, гаражи, вывеска «Красное и Белое», остановка с погнутым козырьком.
Не про три тысячи она думала. Три тысячи — ерунда. Мать вернёт. Или не вернёт. Не в этом дело.
Она думала про то, что мать ни разу за тридцать восемь лет не сказала ей «спасибо». Ни за подарки, ни за помощь, ни за продукты, ни за то, что Ольга осталась вместо Питера. Мать говорила: «Ну и правильно», «А кто бы помог», «Так и надо». Как будто всё, что Ольга делала, — не выбор, а норма. Как воду из крана открыть. Как свет включить.
А теперь — Геннадий. Кисловодск. Плацкарт на двоих. Голубое платье за тысячу двести. И ни грамма вины.
Через три дня позвонил Геннадий. Незнакомый номер, мужской голос, хрипловатый.
— Оля, здравствуйте. Это Геннадий. Мы с вашей мамой... ну, вы в курсе.
— В курсе.
— Оля, я вот чего звоню. Валентина Петровна переживает. Второй день не ест нормально. Плачет.
— Мы не ругались.
— Ну, разговор был. Она расстроилась. Я к чему. Мы с Валей — взрослые люди. Она заслужила отдохнуть. Вы же не против?
Ольга сидела на кухне. Телефон на столе, на громкой связи. Полина в школе.
— Геннадий, а вы мне зачем звоните?
— Ну как. Вы дочь. Валя хочет, чтобы всё было хорошо.
— Всё хорошо. Пускай едет.
— Вот и ладно. И ещё, Оля. Насчёт денег. Валя сказала, вы из-за каких-то трёх тысяч... Ну, это несерьёзно. Между матерью и дочерью считать копейки — нехорошо.
Ольга взяла телефон в руку. Выключила громкую связь. Поднесла к уху.
— Геннадий. Вы меня не знаете. Я вас не знаю. Я с вами не обсуждаю свои деньги. До свидания.
Нажала отбой. Положила телефон экраном вниз.
Значит, мать рассказала Геннадию. Про конверт, про три тысячи, про Ольгину «жадность». Чтобы тот позвонил и объяснил дочери, что она неправа. Чужой мужик звонит и говорит, что считать деньги — «нехорошо». Деньги, которые она копила больше года. Для ребёнка.
Вечером достала из шкафа папку. Верхняя полка, за стопкой постельного белья, в прозрачном файле. Распечатки расписаний поездов Самара — Петербург, 2005 год. Буклет Санкт-Петербургского института культуры с загнутым уголком. Список документов для поступления — написанный от руки, круглым семнадцатилетним почерком. Ручка фиолетовая, гелевая, такими тогда все писали.
Она хранила это двадцать один год. Зачем — непонятно. Каждый переезд — а их было три — перекладывала из сумки в сумку. Ни разу не открывала, но и выбросить не могла. Её Питер, которого не случилось. Её семнадцать лет, когда она ещё верила, что можно по-другому.
Между расписаниями лежала фотография. Она, Ольга, у вагона. Рюкзак, кеды, джинсовая куртка. Школьная поездка, три дня, девятый класс. Улыбается. Широко, открыто, как человек, у которого есть будущее.
Прикрепила фотографию на холодильник, рядом с Полининым рисунком моря. Два листка. Синее море с человечками. И девочка у поезда, которая ещё не знает.
На следующий день мать позвонила сама. Голос — деловой, собранный.
— Оль, я чего звоню. У Гены знакомая в Анапе, сдаёт комнаты. Хорошая женщина, чистая квартира, до моря десять минут. Я договорилась — она вам с Полиной на август придержит. Полторы тысячи в сутки. Нормально?
Ольга молчала.
— Оль? Алло?
— Мам, я не просила тебя ничего искать.
— Ну а я нашла. Через Гену. Он же водителем работал, по всему югу ездил. У него связи.
— Мам. Я. Не просила.
— Да что ты заладила. Я же помочь хочу. Тебе на «Авито» — две тысячи минимум. А тут — полторы. Экономия.
— Мам, послушай. Я сама найду жильё. Сама куплю билеты. Сама решу, когда и куда. Без Гены и без его знакомых.
— Ну и дура, — сказала Валентина Петровна. — Тебе помощь предлагают, а ты кочевряжишься. Как отец — тот тоже ни от кого ничего не принимал.
Она сказала «как отец» — тем тоном, каким говорят о дефекте. Как «косолапит». Как «картавит». Упрямая. Неблагодарная.
— Мам, давай так, — Ольга говорила ровно, сама удивляясь, откуда это ровное. — Ты едешь в свой Кисловодск. С Геной. В голубом платье. И больше не лезешь в мои планы. Мы с Полиной — отдельно. Ты — отдельно. Хватит.
— Что значит «хватит»?
— То и значит. Мне на смену, мам.
Повесила трубку. Руки не тряслись, не холодели. Обычные руки. Красные от воды и кассы, с коротко стрижеными ногтями. Этими руками она больше года складывала тысячные в конверт.
Мать не звонила неделю. Потом пришло сообщение от Полининой учительницы: «Ольга Александровна, сегодня Полину из школы забрала бабушка. Она сказала, что вы в курсе. Всё в порядке?»
Ольга была не в курсе. Она была на смене. Выбежала из-за кассы, позвонила матери. Длинные гудки. Ещё раз. Ещё.
Ответила Полина.
— Мам, мы с бабушкой у неё дома. Она за мной приехала. Мы блины едим.
— Полин, дай бабушку.
— Она говорит, что занята.
Ольга приехала в Заречный через час. Полина сидела на диване, счастливая, в новых заколках — розовые, с бабочками. Валентина Петровна мыла посуду.
— Мам, какого чёрта.
— Ой, Оль, не начинай. Ребёнок после школы один сидит, я что, не могу забрать?
— Ребёнок не один. Ребёнок ходит на продлёнку до пяти. Я забираю в пять пятнадцать. Каждый день. Ты это знаешь.
— Ну, я пораньше забрала. Побаловать.
— Без моего согласия. Ты пришла в школу и забрала моего ребёнка без звонка.
— Ольга, я бабушка. Я имею право.
Полина перестала трогать заколки. Смотрела на мать — и в глазах было то детское, от чего Ольге стало паршиво. «Мам, ну бабушка же хорошая, зачем ты ругаешься» — она не сказала, но лицо сказало.
— Полин, собирайся. Поехали домой.
— А заколки можно оставить?
— Можно.
Валентина Петровна вытерла руки полотенцем. Стояла в дверях кухни.
— Оль, ты на меня обижена — ладно. Но ребёнка не трогай. Ребёнок ни при чём.
— Именно, мам. Ребёнок ни при чём. Поэтому не забирай его из школы без моего ведома.
— Ну ладно, ладно. Что ты, как прокурор.
В автобусе Полина спросила:
— Мам, а почему ты с бабушкой ругаешься?
— Мы не ругаемся, Полин. Мы разговариваем.
— А по голосу — ругаетесь.
Ольга промолчала. За стеклом — те же панельки, те же гаражи, та же остановка с козырьком.
В пятницу Ольга пришла домой со смены. В подъезде, у почтовых ящиков, стоял мужчина — невысокий, плотный, серая куртка, кепка. Лицо широкое, простое, немного виноватое.
— Оля? Я Геннадий. Мы по телефону говорили.
— Помню.
— Можно на минуту? Я не ругаться. Я по делу.
Она не пригласила его в квартиру. Стояли в подъезде, у батареи. Геннадий мял кепку в руках.
— Оля, Валентина Петровна очень расстроилась. Из-за всего. Ночами не спит. Плачет.
— Геннадий, мы с вами это уже обсуждали.
— Подождите. Я вот чего. Я ей предложил — давай все вместе. В Анапу. Вы с Полиной, мы с Валей. Я на машине. «Ларгус», все поместимся. Бензин — мой. Жильё — я оплачу. Вам — бесплатно. Полина — на море. Валя — при внучке. Все довольны.
Он смотрел с надеждой. Хороший мужик, наверное. Спокойный. В шахматы играет. И машина есть. И знакомая в Анапе. Всё продумал. Или мать продумала — через него.
— Геннадий, — сказала Ольга. — Я еду с дочерью вдвоём. На свои деньги. Это мой отпуск. Единственный за три года. Я не хочу ехать с людьми, которых не знаю. Не хочу быть должна. И не хочу, чтобы кто-то решал за меня — куда, когда и с кем.
— Да никто не решает...
— Вы приехали ко мне в подъезд без предупреждения. Вы звонили мне без приглашения. Моя мать забрала моего ребёнка из школы без моего ведома. Моя мать взяла мои деньги без разрешения. И всё это — «из лучших побуждений». Геннадий, до свидания.
Она поднялась по лестнице. Он сказал вслед:
— Зря вы так, Оля. Мать у вас одна.
Ольга остановилась на площадке между вторым и третьим.
— Я знаю, — сказала она вниз. — Именно поэтому.
Вечером открыла конверт. Сорок пять тысяч. Посчитала: плацкарт Самара — Анапа на двоих — четырнадцать туда и четырнадцать обратно, жильё на десять дней — двадцать, еда — десять, на мороженое и всякое — пять. Впритык. Даже в минус. Посмотрела на тетрадку с таблицей Менделеева. До августа — четыре зарплаты. Если по три откладывать — ещё двенадцать. Итого пятьдесят семь. Хватит. Если без сюрпризов.
Убрала конверт в коробку. Коробку на антресоль. Потом подумала, сняла коробку, достала конверт, положила в рюкзак, рюкзак — в шкаф, под зимние вещи. Ключ, который у матери, — надо забрать. Или замок поменять. Замок — тысячи четыре с работой. Ещё одна дыра.
Набрала мать.
— Мам, мне нужен ключ обратно.
Пауза.
— Какой ключ?
— От моей квартиры. Который я тебе давала.
— Зачем?
— Потому что это мой ключ от моей квартиры.
— Оль, ты совсем? Я — мать. Мало ли что.
— Мало ли — что?
— Ну мало ли. Случится что. Или Полине плохо.
— Если плохо — позвоню в скорую. Мам, ключ.
— Не отдам. Это на крайний случай.
— Мам, я поменяю замок.
Тишина. У матери бубнит телевизор — ток-шоу, женские голоса, аплодисменты.
— Ну меняй, — сказала Валентина Петровна. — Меняй замки от матери. Молодец, дочка. Мать — за порог. А чужого мужика в подъезд — пожалуйста, с ним стоять разговаривать. А мать — замок.
— Геннадий пришёл сам. Я его не звала.
— Он хотел как лучше!
— Мам, мне это неинтересно. Ключ заберу в воскресенье.
Повесила трубку. Села на кухне. На холодильнике — Полинино море, синее, с человечками. Рядом — фотография семнадцатилетней Ольги у вагона.
Полина вышла из комнаты в пижаме.
— Мам, а ты опять с бабушкой?
— Нет, Полин. Уже всё.
— А мы точно поедем на море?
— Точно.
— А бабушка с нами?
Ольга помолчала.
— Нет. Мы вдвоём. Только ты и я. Как на рисунке.
Полина подумала.
— Ладно. А можно я новый рисунок нарисую? С дельфином?
— Можно.
Полина ушла за карандашами. Ольга сидела на кухне. Завтра смена с восьми. Послезавтра — с двух. В воскресенье — ехать к матери за ключом. Мать будет молчать, или плакать, или говорить «я тебе всю жизнь отдала». Или всё сразу. Ольга уже это видела столько раз, что знала наперёд — и всё равно каждый раз скручивало.
Допила чай. Остыл, но допила. Вымыла кружку, вытерла, поставила в сушилку. Завтра утро. Сканер, лента, пакет, семь рублей.
Конверт лежал в рюкзаке, под зимними вещами. Сорок пять тысяч. До моря — четыре месяца. До матери — сорок минут на автобусе. До Питера, который не случился, — двадцать один год. До Полины, которая рисует дельфина в комнате, — три шага по коридору.
Ольга эти три шага не сделала. Сидела на кухне, на табуретке с «Авито» за пятьсот рублей. Локти на столе. Стол — тоже с «Авито». Квартира — съёмная. Жизнь — своя. Наконец-то своя.
Из комнаты:
— Мам, а дельфины серые или синие?
— Серые, Полин.
— А я нарисую синего. Он же в море. Пусть будет синий.
Ольга не ответила. Полина и не ждала. Она уже рисовала.