Часть 7. Свет и потемки.
Шло время. Как вода сквозь пальцы — не удержишь, не воротишь. Илья привыкал к своей слепоте. Не сразу, конечно. Первое время лбом о косяки бился, за порог цеплялся, руки вперёд выставлял — будто в тёмном погребе жил. А потом пообвык. Пальцы научились видеть. Ноги — помнить каждую половицу, каждый порожек на крыльце.
В тот день. когда случилось это горе Марфа побежала к соседям, закричала: «Лошадь запрягайте! Везём к лекарю в город!» А Илья сидел на лавке, белый как полотно, и сказал тихо, но так, что все услышали:
— Не надо, мам. Никуда не поедем.
— Как не надо?! — закричала Марфа. — Ты же слепой, сынок! Навек!
— Значит, так надо, — ответил Илья. — И к лекарю не проси. И к ведунам не бегай. Запрещаю.
Марфа упала на колени перед ним:
— Илюшенька, да хоть к знахарке в соседнее село! Говорят, она заговором сводит...
— Не надо, — отрезал Илья. — Не гневи Бога. Я сам виноват. Гордыню мою Бог ослепил, чтобы я наконец людей увидел. А лекарями да ведунами — только хуже сделаешь. Оставь.
Мать не посмела перечить. Но тайком, когда Илья заснул, сбегала к лекарю в уезд. Тот приехал, старый, в очках, послушал, посмотрел глаза свечой, вздохнул и сказал:
— Не глаза у Ильи болят. Душа. От души и слепота приходит, коли не выплачешь.
Илья лежал на печи, делал вид, что спит. Но слышал каждое слово. И когда лекарь уехал, сказал матери:
— Видишь? Я же говорил. Не глаза — душа. А душу лечить нечем. Только временем. Или смертью.
Марфа заплакала, уткнулась в подол. А Илья отвернулся к стене и замолчал. И не проронил ни слезинки. Ни тогда. Ни потом. Слёзы застряли где-то глубоко, в самой середине груди, и душили его по ночам, но наружу не выходили.
И так и жил - с сухими глазами и мокрой душой.
Мать водила его по двору сначала за руку, как дитятко малое. Илья не сопротивлялся — гордыня ушла вместе со светом. Осталась только тишина да слух острый, как нож.
Он не плакал. Ни разу. Только однажды, в первый месяц, спросил у матери:
— Мам, а луна сегодня есть?
— Есть, сынок. Полная, светлая.
— Хорошо, — сказал и отвернулся к стене.
А потом нашёл себе дело. Попросил принести ему Евангелие — ту самую книгу в кожаном переплёте, что от бабки досталась. Мать подала, Илья раскрыл, поводил пальцами по страницам — шершавым, пахнущим воском и временем. И сказал:
— Научи меня читать без глаз.
Мать удивилась, но перечить не стала. Водила его пальцем по буквам, называла каждую. Илья запоминал. Через месяц уже сам водил — медленно, сосредоточенно, шевеля губами. Читал по складкам, как мальчишка в церковноприходской школе.
Особенно часто перечитывал одну страницу. Про слепого, которому Господь открыл глаза. Про то, как шёл Иисус мимо, увидел человека, слепого от рождения, плюнул на землю, смочил пальцы слюной и землей, помазал очи — и прозрел тот.
Илья закрывал книгу и долго сидел молча.
— Мам, — сказал однажды, — а он прозрел. Тот, из Евангелия.
— Прозрел, сынок.
— А я — нет. И не прозрею. Значит, Господь другую волю обо мне имеет.
— Какую, Илья?
— Не знаю. Может, чтобы видел не глазами, а сердцем. Может, чтобы людей не по лицу судил, а по голосу. Может, чтобы гордыню мою до конца сломать.
Мать заплакала тихонько. А Илья погладил её по голове — впервые в жизни.
— Не плачь, мам. Светло мне. Не так, как раньше, а по-другому. Я теперь такие книги читаю, что зрячим и не снились.
И верно. К Илье снова потянулись люди. За советом. За правдой. За рассудом. Кто землю не поделил, кто бабу обидел, кто сам обиделся — все шли к слепому Илье. И он рассуждал. Сидя на крыльце, щуря невидящие глаза, поглаживая черёмуху у перил.
— Илья, — спрашивали мужики, — ты ж не видишь, как же ты судишь?
— А я слышу, — отвечал. — Голос не врёт. Глаза — врут. А голос — никогда.
И люди верили ему больше, чем зрячим судьям.
А черёмуха у избы тем временем окрепла. Весной, когда снег только сошёл, выпустила почки. Илья почувствовал запах — острый, сладкий, пьянящий. Спросил у матери:
— Цветёт?
— Цветёт, сынок. Белым-бела. Как фата невестина.
Илья вышел на крыльцо, протянул руку, нашёл ветку, поднёс к лицу. Вдохнул. И улыбнулся — впервые за долгое время. Тихо, по - детски
- Значит жива и я живу.
Мать смотрела из окна и крестилась. Белые лепестки падали на плечи сыну, на его седые виски, на слепые глаза. И было в этом что то такое...святое, что-ли. Будто сама Богородица укрываьа его легким покрывалом...
Лето в тот год пришло грозное, грозовое. Черные тучи набегали внезапно, гремело так, что стекла дребезжали, молнии били в землю, одна за другой. Мужики крестились, бабы прятали детей. Говорили такое лето - к беде. И вот однажды пришли с дальних деревень вести. За болотами, много верст отсюда, на сенокосе убило молнией бабу, молодую ещё. Вместе с мужиками стога метала - не успела от грозы схорониться. Ударило прямо в стог, на котором она стояла. Нашли её после грозы уже остывшую. Рядом грабли да платок, прожженный насквозь.
- Царствие Небесное, - вздыхали бабы и мужики...А скоро и забыли. Чужая беда - не своя.
Но через недели две случилось вот что...
( продолжение следует)