Ракурс первый: Алина
— Где мой сын?
Я сказала это тихо. Даже не крикнула. Просто вошла на кухню, где Дмитрий стоял над чайником, и сказала — тихо, как говорят люди, у которых внутри уже всё отгорело и осталась одна голая проволока.
Он обернулся. Пауза — секунды три, не больше. Потом:
— Алин, сядь.
— Я не буду садиться. Где Матвей?
Чайник щёлкнул. Пар пошёл вверх. Дмитрий поставил кружку на стол — медленно, аккуратно, как будто важнее всего на свете было не пролить. И сказал то, от чего у меня до сих пор мутнеет перед глазами:
— Его больше нет.
Вот и всё. «Его больше нет». Без слёз, без дрожи в голосе. Спокойно — как сообщают прогноз погоды.
Я простояла, наверное, минуту. Потом развернулась и пошла в детскую. Кроватка — пустая. Матрасик с жёлтыми уточками — пустой. Мобиль с облачками висит, крутится чуть-чуть от сквозняка. Пелёнки сложены стопкой на пеленальном столике. Ровно, аккуратно.
Он даже пелёнки сложил.
Я потрогала матрасик рукой. Холодный. Совсем холодный — как будто здесь никого не было давно. Не три часа, не пять. Давно.
***
Мне двадцать шесть лет. Матвею было три недели и два дня, когда я обнаружила пустую кроватку. Я говорю «было» — и сама себя поправляю каждый раз. Он жив. Я в это верю. Я обязана в это верить, потому что иначе я просто лягу на этот пол с жёлтыми уточками и не встану.
Дмитрий говорит, что Матвей умер ночью. Тихо, во сне. Говорит, что вызвал скорую, что они приехали и увезли. Говорит, что не смог меня разбудить — я была «в таком состоянии», что он не решился.
Я спрашиваю: какое состояние?
Я спала. Нормально спала, первый раз за тринадцать дней нормально, потому что Матвей наконец поел около полуночи и успокоился. Я помню это — как легла, как почти сразу провалилась. Это было хорошее, нормальное засыпание. Не бред, не кошмары. Просто сон.
Он говорит: ты кричала во сне.
Может. Я не помню.
Но я помню другое. Я помню, как проснулась в половину третьего от звука. Тихого. Такого, который слышат только матери — не ушами, а чем-то другим, что появляется вместе с молоком и страхом. Плач. Очень тихий, почти беззвучный — как будто издалека, как будто сквозь стены.
Я встала. Пошла в детскую. Кроватка была пустая.
И плач прекратился.
Это было в половину третьего ночи. Дмитрий говорит, что скорая приехала в час. Значит, в половину третьего моего сына уже час как не было в квартире. Но я его слышала.
Объясните мне это.
***
Я не сумасшедшая.
Я знаю, что вы сейчас думаете. Молодая мать, роды с осложнениями, недосып, стресс. Послеродовое что-нибудь — мало ли. Слышит то, чего нет. Видит пустое там, где пусто и без неё.
Но послушайте про четыре минуты в роддоме. Четыре минуты — это то, что случилось с Матвеем при рождении. Он не дышал. Четыре минуты они возились с трубкой, пока аппарат не завёлся, пока я лежала и смотрела на потолок и считала секунды. Через четыре минуты он закричал.
После этого мне сказали: «Всё хорошо, мамочка, всё обошлось». И я поехала домой с живым сыном. И я кормила его, и не спала, и меняла подгузники, и слушала, как он дышит — каждые двадцать минут вставала и слушала, как он дышит.
Это не называется сумасшествие. Это называется «я его чуть не потеряла в роддоме и теперь боюсь снова».
Дмитрий говорит другое. Дмитрий говорит, что после роддома я «была уже не та». Что смотрела сквозь Матвея — не на него, а куда-то дальше. Что однажды нашёл меня стоящей над кроваткой с закрытыми глазами — я не спала, просто стояла. Что шесть ночей подряд не ложился, потому что боялся оставить нас вдвоём.
Шесть ночей, говорит он. Не спал шесть ночей.
Я спрашиваю: почему не вызвал врача, если так боялся? Почему не позвонил моей маме, его маме, кому угодно? Почему молчал шесть ночей — и при этом боялся?
Он молчит.
Вот именно.
Потому что никакого «страха» не было. Было желание избавиться — тихо, без скандала, так чтобы потом сказать: я старался, я переживал, я не спал. А потом — «его больше нет» — и свобода.
Я понимаю, что это звучит страшно. Но я живу с этим человеком четыре года. Я знаю, как он молчит, когда виноват. Вот так — спокойно, без лишних слов, с кружкой чая.
***
На третий день после того, как я обнаружила пустую кроватку, я нашла Галину.
Галина живёт этажом выше — пятьдесят два года, работает в аптеке, встаёт в шесть утра, по ночам плохо спит из-за давления. Я поднялась к ней, позвонила в дверь и спросила напрямую: вы ничего не слышали той ночью? Ничего не видели?
Галина помолчала. Смотрела на меня внимательно — не жалея, просто внимательно. Потом сказала:
— Я смотрела в окно. Около половины третьего. Ваш муж выходил из подъезда. Быстро шёл. С чем-то на руках — я ещё подумала: свёрток, что ли, несёт.
Свёрток.
Свёрток в половину третьего ночи.
Я поблагодарила её и вернулась домой. Зашла на кухню. Дмитрий сидел с телефоном — убрал его, когда я вошла.
Я сказала: Галина тебя видела той ночью. В подъезде. Со свёртком.
Он не изменился в лице. Только сказал:
— Я выходил покурить.
— Ты не куришь три года.
— Значит, закурил снова.
— Со свёртком на руках?
Он встал. Пошёл в спальню. Закрыл дверь — тихо, без хлопка.
А я осталась в коридоре и смотрела на его руку, которую заметила ещё утром. Царапина на костяшке правой — засохшая, тёмная. Он говорит, что не помнит, откуда. Не помнит.
Муж, который помнит каждую царапину на машине — до миллиметра, до даты, — не помнит, откуда у него царапина на руке три дня назад.
В подъезде есть камера. Я написала заявление в управляющую компанию — прошу предоставить запись за ту ночь. Мне сказали: ждите. Я жду.
Матвей жив. Я знаю это так же точно, как знала его плач в половину третьего.
***
Я думала об этом три дня. Перебирала варианты. Страховка — нет, мы не оформляли. Долги — нет, с деньгами всё чисто. Другая женщина — может быть, но при чём здесь ребёнок, зачем её посвящать в это.
Потом вспомнила один разговор. Давний — ещё до беременности, мы лежали вечером и говорили ни о чём. Я сказала: хочу ребёнка. Он помолчал, потом сказал: «Ещё не время». Я спросила: когда время? Он сказал: «Ну, не сейчас».
Потом было «давай подождём» — полгода. Потом «нам нужно встать на ноги» — ещё год. Потом Матвей получился сам, без планирования, и Дмитрий принял это — не обрадовался, но принял. Ходил на УЗИ. Помогал собирать коляску. Купил мобиль с облачками сам, без подсказки.
Но всё это было — принятие. Смирение. Не радость.
Я смотрю на пустую кроватку и думаю: смирение кончается. Особенно когда перестаёшь спать.
Может, он отвёз сына в приют. Может, к своей матери — они с Марией Сергеевной всегда были близки, а меня она никогда особо не любила. Может, ещё куда-то.
Но он жив. Дмитрий его куда-то отвёз, и мой сын жив.
Я найду его. С камерой, без камеры, с Галиной в свидетелях, без неё. Найду.
Потому что я слышала его плач в половину третьего. Тихий. Едва слышный. Но это был он.
Матери не ошибаются в таких вещах. Никогда.
Алина уверена: муж избавился от сына. Но что, если правда — совсем другая?
Во второй части — голос Дмитрия. И вы не поверите, что он скажет. Читайте по ссылке ниже