Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОЙ ТЫ, ДОЛЯ- ДОЛЮШКА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Утро ударило ослепительно лучами солнца, ещё до того, как Аксинья открыла глаза.
Спина ныла со вчерашнего дня — такая глухая, тягучая боль, будто кто-то положил меж лопаток раскалённый кирпич.
Она перевернулась на бок, хотела ещё полежать, но Матюшка уже тыкал её в щёку маленьким кулачком.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро ударило ослепительно лучами солнца, ещё до того, как Аксинья открыла глаза.

Спина ныла со вчерашнего дня — такая глухая, тягучая боль, будто кто-то положил меж лопаток раскалённый кирпич.

Она перевернулась на бок, хотела ещё полежать, но Матюшка уже тыкал её в щёку маленьким кулачком.

— Мам, вставай!

Солнце высоко! Бабка кашу сварила, а ты всё спишь!

— Не сплю я, сынок, — Аксинья села, провела рукой по лицу.

— Так, отдыхаю.

— Отдыхают лошади, когда работу сделают, — проворчала из-за печи Серафима.

— А у тебя, Аксинья, её непочатый край. Вставай, в поле идти надо. Рожь сегодня дожинать.

— Тятя с Ильёй?

— Тятя с ночи ушёл, косит на низине. Илью с собой взял.

А ты со мной. Бабы наши, бабы Ульяна да Фёкла, уже собрались. Торопись.

Аксинья вздохнула, натянула на себя застиранную рубаху, подвязалась пояском, накинула платок — тот самый, что ещё Гришка ей привёз из города, синий, с белыми цветами, уже почти весь вылинявший.

Сунула ноги в старые ботинки — подшитые, растоптаные , а других нет.

Поле начиналось сразу за огородами.

Шли через выгон, мимо колодца с журавлём, мимо старой ветлы, под которой любили собираться старухи. Сегодня там никого не было — все уже в поле.

Рожь стояла стена — жёлтая, тяжёлая, колосья налитые, к земле клонятся. Хороший год выдался на хлеб.

Да только убирать этот хлеб — каторга.

Аксинья взяла серп — тот самый, что когда-то принадлежал ещё её бабке, рукоять отполирована до блеска, лезвие острое, как бритва.

Встала в ряд с другими бабами. Серафима слева, справа — Ульяна, женщина лет сорока, широкая в кости, с голосом, как медный таз. Дальше — Фёкла, молчаливая, вечно насупленная вдова, у которой шестеро по лавкам.

— Ну, с Богом, — сказала Серафима, перекрестилась, и первой вонзила серп в рожь.

Аксинья следом.

Рука привычно сжала стебли, серп скользнул под корень — раз, два, три. Горсть за горстью.

Сноп за снопом. Солнце поднималось, и вместе с ним поднималась тяжесть в теле.

Спина гудела, поясница ныла, пот заливал глаза, и соль его щипала так, что хоть криком кричи.

Но никто не кричал

. Бабы работали молча, только слышно было: всж-жик, всж-жик — серпы по ржи.

Да изредка перекликнутся: «Подай-ка верёвку», «Вязать нечем», «Воды бы глотнуть».

К полудню припекло так, что воздух над полем задрожал.

Аксинья выпрямилась, хрустнула спиной, оглянулась. Половина полосы уже скошена, снопы стоят рядами, будто маленькие бабы в жёлтых платьях.

— Отдохни, дочка, — сказала Серафима, видя, как у Аксиньи трясутся руки. — Сядь в тенёк, вон под ольхой.

— Ничего, мам. Я ещё.

— Сказала — сядь! — прикрикнула Серафима. — Не надрывайся. И так на тебе лица нет.

Аксинья покорилась.

Отошла к опушке, села на пригорок, прислонилась спиной к шершавому стволу.

Глаза закрылись сами собой. Тишина. Только кузнечики стрекочут да где-то вдалеке жавороночек заливается — высоко, тонко, будто плачет.

— Эй, Аксинья! — раздался над ухом зычный голос Ульяны.

— Не спи! Работе неволя — поешь, да и снова.

Ульяна плюхнулась рядом на траву, достала из узелка краюху хлеба, луковицу, помидор с грядки. Откусила, захрустела сочно.

— А ты, девка, подумала про мои слова? — спросила она, жуя. — Про Митрия-то?

Аксинья вздохнула. Не хотелось говорить. Устала.

Но Ульяна — баба настойчивая, как репейник.

— Подумала, Ульяна. Не пойду я за него.

— Это почему же?

— Сердце не лежит.

Ульяна хмыкнула, переглянулась с Фёклой, которая тоже подошла и села в сторонке, молча жуя хлеб.

— Сердце, говоришь? — Ульяна откусила ещё луковицы, аж слеза из глаза брызнула.

— Ах ты, милая моя. Сердце — оно баловник.

Ты на ум-то положись. Тебе сколько? Тридцать, поди?

— Двадцать девять, — тихо сказала Аксинья.

— Двадцать девять, — кивнула Ульяна.

— А Гришке твоему — царствие небесное, коли помер, — уже три года как нет.

Ты молодая ещё. Тебе бы мужика в дом. Чтобы и крыша крепкая была, и дети при отчиме.

— Детям отчим не отец, — сказала Аксинья.

— Это какой попадётся, — вмешалась Фёкла, обычно молчавшая.

— Мой второй муж — царствие ему небесное — моих ребят как родных принял.

А своих у нас не случилось.

Так он их вынянчил, выучил, в люди вывел. И меня любил.

А до него — был один, другой, третий… — она махнула рукой. — Всяко бывало.

— Вот видишь, — подхватила Ульяна. — Не всё коту масленица.

И ты, Аксинья, не гадай. Время уходит.

Ещё год-два — и кто тебя возьмёт?

С двумя-то? Только самый последний пропойца.

— Ульяна! — одёрнула Серафима, которая подошла послушать.

— Ты поосторожнее со словами. Не пужай дочку.

— Я не пужаю, я правду говорю, — Ульяна ничуть не смутилась

. — Ты сама, Серафима, подумай. Кому она нужна?

Отца с матерью в гроб загонит, детей не поднимет.

А с мужиком — оно сподручнее. И в поле вдвоём, и в доме… — она многозначительно замолчала.

— И в постели, — тихо, но отчётливо сказала Фёкла, и все замолчали.

Аксинья покраснела до корней волос. Сжала губы.

— Бабы, — сказала она глухо. — Не надо. Не надо про это.

— А что «не надо»? — Ульяна не унималась.

— Ты баба молодая, кровь играет.

А одна — она и в избе одна, и в поле одна, и в постели одна.

Я вот вдовствовала два года — на стенку лезла. А как вышла за Петра — так и ожила.

И ты оживёшь. Митрий — мужик кряжистый, работящий.

Он тебя не обидит.

— Он меня не обидит, — эхом повторила Аксинья. — А любить?

— А любить — это ты уж сама. Привыкнешь.

Бабы наше дело — терпеть. Привыкать. Любовь — она для девок.

А для бабы с детьми — надёжность нужна.

Серафима вздохнула тяжело.

Она знала, что Ульяна говорит, в общем-то, по делу.

Доля бабья — она такая. Не до нежностей, когда дети есть, когда скотина орать просит, когда крыша течёт

. Но глядя на Аксинью — бледную, с трясущимися руками, с этим вечным, застывшим горем в глазах — у неё сердце разрывалось.

— Будет, Ульяна, — сказала она твёрдо. — Не сегодня.

Дайте девке подумать.

— Думай, — кивнула Ульяна, поднимаясь с травы.

— Только долго не думай. Время — оно не ждёт. Ещё год-другой — и засидишься.

А тогда уж точно одна куковать будешь.

Дети вырастут, разлетятся — кому ты тогда нужна будешь?

Старая, одинокая, нищая.

Фёкла тоже встала, отряхнула юбку.

— Она правду говорит, Аксинья.

Я сама такая была. Думала — справлюсь. А справилась? — она горько усмехнулась.

— Справилась. Ага.

Они ушли обратно в поле. Серафима задержалась, села рядом с дочерью.

— Не слушай ты их, — сказала она тихо. — Живут люди чужим горем, как мухи на мёд.

Им бы только поучать да советовать.

— А они правы, мам, — Аксинья посмотрела на свои руки — чёрные от земли, потрескавшиеся, с мозолями на каждой ладони. — Правы.

Кому я нужна? И детей поднимать — сила нужна.

А у меня её нет.

— Есть у тебя сила. Не в руках сила, Аксинья. В духе.

— Дух — он когда сыт, тогда и крепок. А я, мам, устала. — Она закрыла лицо руками.

— Так устала, что хоть ложись и не вставай.

Серафима обняла её, прижала к себе. От матери пахло рожью, потом и старым табаком

— Прокопий курил, и она вся пропиталась этим запахом.

— Потерпи, доченька. Господь не оставит.

Он видит твою муку. И наградит.

— Чем наградит, мам?

Ещё одним ребёнком от чужого мужика? — горько спросила Аксинья.

— А вот это уж как Он решит, — Серафима перекрестила дочь. — Вставай. Поработаем.

Работа — она лучшее лекарство. За работой и боль уходит.

****

Вечером Аксинья еле доплелась до дома. Ноги гудели, спина отказывалась разгибаться, на ладонях вскрылись мозоли, и кровь смешалась с землёй.

Она села на завалинку, стащила ботинки, поставила босые ноги на прохладную траву.

Илья подбежал первым, принёс кружку холодного квасу.

— Пей, мам. Деда велел.

— Спасибо, сынок, — она выпила залпом, вытерла губы. — А ты как? Уморился?

— Немножко. Дед хвалил. Сказал, из меня толк будет.

— Будет, сынок. Будет.

Матюшка притащил ей букет полевых цветов — ромашек, васильков, колокольчиков. Весь перепачканный, счастливый.

— Мам, это тебе! Я сам нарвал! Бабка сказала, что мамка красивая, как цветок

. Вот я и нарвал.

Аксинья взяла цветы, понюхала. Пахло летом, мёдом и детством.

— Спасибо, мой хороший. Я их в воду поставлю. Пусть стоят.

Вечером, когда стемнело и в избе зажгли лучину, пришёл отец Михей. Сел на лавку, выпил кружку квасу, помолчал.

— Слышал я, Аксинья, к тебе сватаются, — сказал он негромко. — И отказываешь ты.

— Отказываю, батюшка.

— Почему?

— Потому что не люблю, — сказала Аксинья просто.

Отец Михей посмотрел на неё долгим, мудрым взглядом.

— А любовь — она разная бывает, дочка.

Одна — как огонь: жжёт ярко, да быстро гаснет.

Другая — как угли: не видно пламени, а тепло держится долго. Третья — как свеча перед образом: тихо, ровно, благодатно.

— Он помолчал.

— Ты какую ищешь?

— Я никакую не ищу, батюшка. Я свою уже нашла. И потеряла.

— А может, не потеряла?

Может, она в детях твоих живёт? В Илье да в Матюшке?

Может, ты её каждый день видишь, а не узнаёшь?

Аксинья промолчала.

— Ты не думай, что я тебя замуж толкаю, — продолжал отец Михей. — Не толкаю.

Только советую: не зарекайся. Жизнь длинная.

И Господь иногда посылает нам вторую любовь — не такую, как первая, но такую, от которой легче становится.

Не отказывайся, если придёт.

— А если не придёт?

— Тогда и одной можно жить.

Святые жёны жили. И детей поднимали. И в монастырь уходили. Только это путь тяжёлый, не для всех.

— А я сильная, — сказала Аксинья. — Меня не сломать.

Отец Михей улыбнулся, перекрестил её.

— Знаю, дочка. Знаю. Потому и говорю с тобой, как с равной.

Он ушёл.

Аксинья осталась одна на завалинке. Звёзды уже высыпали — крупные, яркие, будто кто-то рассыпал по небу горох. Тихо было. Только река шумела внизу да где-то в лесу кричала ночная птица.

«Может, и правы бабы, — подумала она. — Может, и надо? Может, и пора?»

Но тут же одёрнула себя: «Нет. Не пора. Я сама.

Я одна справлюсь. Не нужен мне никто. Только дети. И родители. И Господь».

Она встала, вошла в избу, легла рядом с Матюшкой, который уже спал, раскинув руки и ноги. Прижалась к нему, вдохнула запах детской головы — тёплый, молочный, родной.

«Вот оно, моё счастье, — подумала она. — Вот они, мои мужики. Маленькие пока. Но вырастут. И тогда — посмотрим».

Она закрыла глаза. Спина всё ещё болела, руки жгло, но на душе вдруг стало спокойно.

Потому что есть у неё сила. Не в руках — в сердце. И этой силы хватит, чтобы поднять и детей, и хлеб, и всю эту тяжёлую, неласковую, но единственно возможную жизнь.

***

А на другом конце деревни, в своей избе, сидел Митрий и пил квас, слушая Ульяну.

— Нет, — сказал он твёрдо. — Не пойду больше к ней свататься. Отказала — значит, не судьба.

— Дурак ты, Митрий, — ответила Ульяна. — Баба — она как крепость. Её брать надо терпением и лаской. А ты что?

Пришёл раз, получил от ворот поворот — и нос повесил.

— А что делать?

Силой не возьмёшь.

— Силой и не надо. Надо умом. Присмотрись к ней. Помоги по хозяйству.

С детьми подружись. Она увидит, что ты не чужой, что ты для неё стараешься — глядишь, и сердце оттает.

Митрий покачал головой, усмехнулся.

— Умная ты, Ульяна. Только я не умею так.

Я мужик простой. Мне скажи — сделаю. А эти… нежности… не моё.

— Тогда и не жди, что она к тебе на шею бросится, — пожала плечами Ульяна.

— Сиди один. Кукуй.

Она вышла, хлопнув дверью. А Митрий долго сидел, смотрел в окно на тёмное небо и думал. О том, как одиноко ему в этой избе.

О том, что сорок лет ему, а ни жены, ни детей. О том, что, может, и правда не умеет он любить

. Только работать. А одной работы — мало.

«Эх, Аксинья, Аксинья, — подумал он. — Что ж ты такая неприступная? Ведь хорошая ты баба.

И я, вроде, не злодей. Неужели не сойдёмся?»

Он вздохнул, лёг на лавку, накрылся тулупом. И долго не мог уснуть, глядя, как за окном мерцают звёзды и где-то в темноте кричит коростель.

****

Прошла ещё одна неделя. Тяжёлая, как мельничный жёрнов.

Каждый день начинался одинаково: затемно подъём, бегом на скотный двор, потом в поле, потом обед на ходу, потом снова поле до тех пор, пока звёзды не высыплют

. Аксинья валилась с ног, но держалась.

Только глаза стали ещё глубже, да скулы обозначились резче — от недосыпу и недоедания.

Серафима поглядывала на дочь с тревогой, но молчала. Прокопий хмурился всё чаще.

В субботу, после бани, Аксинья сидела на крыльце, расчёсывала волосы — длинные, русые, когда-то густые, а теперь тонкие и ломкие. Илья возился рядом, чинил удочку. Матюшка спал на лавке в избе, утомившись за день.

— Мам, — сказал вдруг Илья, не поднимая головы.

— А дядя Митрий- то хороший человек.

Аксинья замерла с гребнем в руке.

— С чего ты взял, сынок?

— Так он каждый день мимо нас ходит.

То гвоздей принесёт, то досок. Вчерась деду в кузнице помогал.

И на меня смотрит.

Не зло, а так… по-доброму. И Матюшке леденец дал намедни.

— Какой леденец? — Аксинья нахмурилась.

— Я не велела брать от чужих.

— А он не чужой, мам.

Он — Митрий. И бабка сказала, что можно.

Что от чистого сердца.

Аксинья промолчала. Действительно, Митрий в последнее время появлялся у их дома чаще обычного.

То попросит топор поточить у Прокопия, то принесёт рыбы — мол, переловил, девать некуда, возьмите, бабы.

Всякий раз делал вид, что зашёл по делу, но взгляд его — тяжёлый, пристальный — задерживался на Аксинье дольше, чем следовало.

Она не знала, что делать

. Грубить — не за что.

Сказать прямо — не поворачивается язык. А терпеть это молчаливое, упрямое внимание — тяжело.

— Илья, — сказала она твёрдо. — Ты с ним не разговаривай лишнего. Понял?

— Почему?

— Потому что я так сказала.

Илья вздохнул по-взрослому, но спорить не стал.

Только удочку отложил и уставился в небо, где уже загоралась первая звезда.

****

На следующий день случилось то, что перевернуло всё.

Аксинья с утра ушла в лес по грибы — в одиночку, потому что Серафима прихворнула, а Прокопий был в кузнице.

Илья отпросился с мальчишками на реку, Матюшку оставили с бабкой. Лес начинался сразу за деревней — сначала редкий ольшаник, потом густая берёзовая роща, а дальше — тёмный, страшноватый ельник, куда бабы ходили редко.

Грибов в тот год уродилось много. Аксинья забрела дальше обычного, увлёкшись белыми, что стояли семейками под молодыми ёлками. Корзина тяжелела, она всё шла и шла, не замечая, как солнце уходит за верхушки деревьев, а тени становятся длиннее.

Очнулась, когда поняла: вокруг тихо. Ни птиц, ни ветра.

Только её собственное дыхание и хруст валежника под ногами.

— Господи, — прошептала она, оглядываясь.

— Заблудилась.

Она попробовала идти назад — но тропинка, по которой пришла, исчезла, будто её и не было.

Кусты были одинаковые, деревья похожие, как братья.

Аксинья сделала несколько шагов в одну сторону, потом в другую.

Лес не кончался. Становилось темнее.

Сердце забилось часто, в горле пересохло. Она попыталась крикнуть — но голос сорвался на хрип. Крикнуть ещё раз — громче.

Никто не ответил.

Страх навалился липкий, тяжёлый. Вспомнились рассказы старух: как в лесу лешие водят, как бабы пропадали, как находили их потом через неделю — обессиленных, обезумевших.

Аксинья села на пенёк, закрыла лицо руками.

— Господи, спаси и сохрани, — зашептала она.

— Матерь Божья, заступница, не оставь. Дети у меня, Господи. Матюшка маленький. Илья. Родители старые.

Не дай пропасть.

Она встала, собрала волю в кулак. Вспомнила, как отец учил: если заблудился — иди на звук.

На собачий лай, на петухов, на стук топора. Прислушалась. Тишина. Только где-то далеко-далеко — не то река шумит, не то ветер.

Она пошла на этот звук.

Шла долго, продираясь сквозь кусты, царапая лицо и руки.

Ботинки промокли, ноги гудели. Корзину с грибами пришлось бросить — не до них.

Она шла и шептала молитву, как заклинание.

И вдруг услышала голос.

— Аксинья! А-а-аксинья!

Мужской. Низкий, раскатистый. Где-то совсем рядом.

— Я здесь! — закричала она что было сил.

— Здесь я!

Треск сучьев, и из-за кустов вышел Митрий.

Без шапки, в мокрой от пота рубахе, лицо красное, взъерошенный. Увидел её — и замер.

— Нашёл, — выдохнул.

— Слава Тебе, Господи.

Аксинья всхлипнула — не от страха уже, а от облегчения, от неожиданной благодарности к этому чужому мужику, который пришёл за ней в тёмный лес.

— Как ты… как ты меня нашёл? — спросила она дрожащим голосом.

— Илья прибежал.

Сказал, ты в лес ушла и не вернулась.

Я — туда.

Думал, сгинула совсем. Хорошо, ты кричала.

Я на голос шёл.

Он подошёл ближе, взял её за руку — осторожно, как хрупкую вещь.

— Пойдём. Тут недалеко до дороги.

Я знаю.

Они пошли вместе.

Митрий шёл впереди, раздвигая ветки, чтобы не хлестали её по лицу. Молчал.

Только иногда оборачивался — проверить, не отстала ли.

Аксинья смотрела на его широкую спину, на сильные руки, на заусенцы на ладонях — и вдруг подумала: «А ведь он не чужой.

Он свой. Только я этого не замечала».

****

До деревни добрались уже в полной темноте.

У околицы стояли люди — Прокопий с фонарём, Серафима в накинутом на плечи тулупе, Илья с Матюшкой на руках.

Увидели — и ахнули.

— Мамка! — закричал Илья и бросился к ней.

— Мамка, живая!

Аксинья обняла сына, прижала к себе.

Матюшка тоже потянулся, заплакал. Серафима перекрестилась, запричитала:

— Господи, спас! Митрий, спасибо тебе, кормилец!

Век Бога за тебя молить буду!

Прокопий подошёл, молча пожал Митрию руку.

Крепко так, по-мужски.

— В дом идём, — сказал. — Все. Сейчас чаю горячего.

И разговоры потом.

В избе было жарко от печи, пахло щами и ржаным хлебом.

Аксинью усадили на лавку, укутали платком, сунули в руки кружку с отваром трав.

Митрий стоял у порога, не зная, куда себя деть.

— Садись, Митрий, — сказал Прокопий. — Ты теперь не гость.

Ты спаситель.

— Да какой я спаситель, — Митрий смущённо почесал затылок.

— Пошёл бы любой на моём месте.

— Да не любой, — тихо сказала Аксинья.

— Не любой.

Их взгляды встретились

. Митрий посмотрел на неё — и вдруг улыбнулся.

Не той натужной, вежливой улыбкой, какой улыбаются чужим, а настоящей — тёплой, детской почти.

Аксинья отвела глаза.

Сердце билось где-то в горле, и она никак не могла понять: от страха ли, от благодарности или от чего-то другого, чему она боялась дать имя.

****

Ночью, когда все уснули, Аксинья сидела на крыльце одна.

Смотрела на тёмное небо, на Млечный Путь, что тянулся через всю вселенную.

— Господи, — прошептала она. — Знак Ты мне даёшь?

Или это я сама себя обманываю?

Никто не ответил.

Только звёзды мерцали — холодные, равнодушные. И где-то вдали заухал филин — раз, другой, третий.

Аксинья вздохнула, вернулась в избу. Легла рядом с детьми. Илья во сне обнял её за шею тонкой рукой и пробормотал:

— Не бойся, мам. Я с тобой.

— Знаю, сынок, — прошептала она. — Знаю.

И закрыла глаза.

****

А Митрий в эту ночь не спал.

Сидел на своей завалинке, курил трубку и смотрел на огонёк в окне Аксиньиной избы.

«Что ж ты делаешь со мной, баба? — думал он.

— Зачем в душу залезла? Не хотел я этого. Не просил. А теперь — не выкинуть».

Он вспомнил, как она шла за ним из леса — испуганная, бледная, но не сломленная.

Как смотрела на него. Как сказала: «Не любой».

— Не любой, — повторил он вслух. — Может, и правда не любой.

Он погасил трубку, лёг на лавку, накрылся тулупом. И долго ещё ворочался, прежде чем сон пришёл.

А на деревню опустилась та особенная, глубокая тишина, какая бывает только в конце лета, когда хлеба убраны, когда природа замирает перед долгой осенью и когда люди, настрадавшись за день, забываются тяжёлым, без снов, сном.

Только река шумела внизу. Только ветер шелестел листвой. Только где-то очень далеко брехала собака — и снова тишина.

. Продолжение следует.

Глава 3