Часть 6. Мешок соли.
Осенью пришло письмо. Писала Аксинья из далёкого города — не Илье, дьякону. Дьякон вынес на крыльцо, прочитал вслух при Илье. Читал медленно, по слогам — грамота ему тяжело давалась, но тут старался.
«Дяденька, я замуж вышла. За инженера. Живём при фабрике. Детей пока нет. Передайте Илье книги — пусть простит меня, коли что не так. И книг побольше читает. Только не умных. Добрых».
Илья выслушал, не моргнув. Только скулы заходили — стиснул зубы. Взял шапку, поклонился дьякону в пояс — мол, спасибо, что не утаил. Пошёл в поле. Вернулся под вечер — усталый.
Мать подала ужин. Он поел молча, ложку за ложкой, машинально. Потом полез на печь, лёг на спину, уставился в потолок. Глаза сухие, а в груди — ходуном.
— Мам, — сказал в темноте. Голос чужой, будто не его. — А ведь она счастлива без меня.
А на дворе стоял октябрь. Дни короткие, серые, по утрам иней на тени серебрится. Приближался Покров день — праздник великий на деревне, больше иного воскресенья. В тот день девки спозаранку бежали в церковь. Ставили свечи перед иконой Богородицы, дышали на замёрзшие пальцы и шептали заветное:
— Покров-батюшка, покрой землю снежком, а мою голову — фатой. Пошли жениха хорошего, чтоб не пил, не бил, жалел да любил.
А те, кому уж срок пришёл, играли на Покров свадьбы. Считалось: кого Покров повенчает — того Бог вовек не разлучает. Хоть три года врозь проживут, а всё равно сойдутся. Такая примета была.
Но главное в их деревне творилось не в церкви, а на улице, на широкой поляне за околицей. Мужики сходились на гулянье — силу да удаль показывать, чтобы бабы ахали, а молодые парни завистливо вздыхали. Было там всякое: брёвна на плечах носили, гири подбрасывали выше головы, подковы гнули в бараний рог. А самые отчаянные — сани через избы кидали. Разбегутся, ухватят сани за оглобли, жилы на руках вздуются — и швырнут через крышу. Кто перекинет — того почёт до следующего года. Кто не перекинет — тот сам же и смеётся, и пиво ставит.
Собрался народ на поляне. Солнце уже низкое, холодное, висит как медный пятак, а мужики разогрелись — в одних рубахах стоят, пар валит. Кричат, спорят, бьют по рукам, девки визжат с краю.
Илья тоже пришёл. Хмурый, плечистый, глаза запавшие — не спал ночами, всё думал о своём. Стоял в сторонке, ни с кем не заговаривал. Но мужики обступили:
— Илья, покажи силу! Ты у нас первый силач! Кому ж ещё, как не тебе?
— Что ставить будете? — спросил глухо. Без охоты спросил, больше для порядку.
Кузьма выступил вперёд, усмехается, руки в боки:
— А я ставлю мешок соли. Не подымешь — моя. Подымешь — твоя. Только не руками. Зубами.
Замолчали все. Соль — тяжесть страшная, пудовый мешок, а то и пуда три. Зубами такое поднимать — либо корни вырвет, либо глаза на лоб полезут. Никто до Ильи такого не делывал. Да и не всякий сумасшедший найдётся.
— Илья, не надо, — шепнул кто-то сзади. — Поостынь. Побойся Бога.
А Илья усмехнулся — впервые за год. Криво усмехнулся, недобро.
— Бога? — переспросил. — Бог меня забыл. Или я Его. Не помню уже. Давно не разговаривали.
Наклонился, ухватил мешок за угол крепкими зубами — скрипнули зубы, заскрежетали, будто жернова. Скрипнул челюстями — и потянул. Жилы на шее вздулись, как верёвки мокрые, лицо налилось кровью, багровым стало, глаза выкатились, побелели, кровью налились. Мешок пополз вверх — сначала медленно, дюйм за дюймом, потом быстрее. Поднял! Над землёй держит, как собака кость, трясётся весь, но держит.
Народ ахнул, захлопал. Кузьма побелел — соли жалко стало.
А потом Илья отпустил мешок — грохнулся мешок в снежную пыль, соль посыпалась сквозь дратву. Илья выпрямился — и пошатнулся. Сделал шаг, другой — ноги не слушаются.
— Илюха! — закричал Кузьма. — Ты чего, Илюха?
Илья повернулся на голос. Глаза его — серые, острые, как ножи мужицкие — глядели в пустоту. Сквозь людей. Сквозь избы. Сквозь солнце низкое. И не моргали.
— Мам, — сказал он тихо, будто ребёнок. — А чего темно так? Лучина, что ли, погасла?
Мать, которая стояла в толпе, закричала дурным голосом — так кричат только над покойником или над пропавшим. Бросилась к нему, обхватила, заглянула в глаза:
— Илья! Солнце ж! Светло же! Что ты, сынок?!
Илья постоял, поморгал — ресницы дрожат. Потом медленно поднёс руку к глазам, потрогал веки пальцами, провёл по бровям.
— Нет, — сказал спокойно. Совсем спокойно, будто не о себе. — Не вижу. Совсем.
Никто не засмеялся. Даже Кузьма, который спорил и соли жалел, побледнел как полотно, снял шапку, скомкал её в руках.
— Илья... я ж не со зла... дурак я, прости Христа ради...
— Молчи, — сказал Илья. Голос твёрдый, командирский. — Не твоя вина. Моя. Я хотел силу показать. А показал — немощь. Так и надо. Гордыню — в соль, соль — в землю, землю — на глаза. Чтоб не глядел по сторонам, не высматривал то, чего нет.
Повернулся и пошёл. Не шатаясь. Ровно. Прямо к церкви — чутьём, как старый пёс.
В церкви шла служба. Ладаном пахло, свечи потрескивали. Девки в белых платках стояли, Покрова просили — кто жениха, кто счастья, кто чтоб свекровь не ругала. Илья вошёл, наощупь добрался до иконы Богородицы — руками нашёл, по углам, по теплу от лампады. Упал на колени — гулко ударились колени о каменный пол. Слепые глаза смотрели в потолок, туда, где на куполе Спас нерукотворный, а он шептал, раскачиваясь:
— Матерь Божья, Покров-батюшка... Покрой меня. не светом — тьмой. Не снегом — тишиной. Я сам себя ослепил. Не за то прошу тебя. Не заслужил прощенья. Но чтобы не забыть — дай мне помнить. Помнить её. Глаза унёс — память оставь. А больше ничего не надо. Ни соли, ни силы, ни гордости.
Сзади подошли девки — те, что в белых платках. Заплакали, закрыли рты руками, чтобы не мешать. Одна — молодая, с косичкой, та самая, что на Покров платок венчальный готовила — сняла с себя платок, белый, с каймой, ещё не ношеный. Подошла тихонько, накрыла Илье голову, как фатой, как пеленой.
— Господи, — сказала сквозь слёзы, — хоть так. Пусть будет Покров. Над ним — самый главный. Потому что таких, как он, ни одна фата не укроет. Только Твоя рука.
А на улице в это время другие свадьбы играли. Гармошка плакала на три ряда, бабы плясали, трясли платками, мужики подковы гнули и сани через избы кидали — не зная, что в церкви слепой силач стоит на коленях и просит не света, а забвенья.
И платок тот — белый, венчальный — так и остался у Ильи. Мать потом домой уводила, а платок не сняла. Носил его потом вместо шапки, до самой старости. И когда его спрашивали: «Илья, зачем тебе бабий плат?» — он отвечал:
— Это не плат. Это Покров. Мне больше ничего не надо.
А черёмуха под окном ждала свой покров - снежный. стояла голая, корявая, как судьба человеческая.
( пиодолжение следует)