Валя приехала на похороны в чёрном платье, которого я раньше не видела. Красивое, городское, с белым воротничком. И туфли на каблуке — в нашу деревенскую слякоть. Я тогда ещё подумала: чужая.
Сейчас третье утро после прощания. Я стою у колодца, кручу ворот. Скрип на втором обороте, провисание верёвки на третьем, удар ведра о сруб на четвёртом. Знаю этот колодец, как свои руки. Мама так же крутила — ровно, без рывков. Теперь её нет, а руки помнят.
Черёмуха у забора ещё держит цвет. Лепестки падают на воду. Май выдался тёплый. Мама говорила: к хорошему лету.
Поставила ведро на край сруба, посмотрела на дом. Валя уже встала. Ходит по комнатам, трогает мамины вещи, открывает ящики. Со вчерашнего дня всё открывает и смотрит. Будто ищет что-то.
Подняла ведро. Тяжёлое, полное. Понесла к крыльцу. Ступенька третья — качается. Папа чинил её каждую весну. Потом папы не стало, и я починила. Криво, но держится.
***
В сенях пахло сыростью и старым деревом. Поставила ведро у печи. На подоконнике — мамина рассада в консервных банках. Помидоры, перцы, два кустика баклажанов. Земля была сухой. Полила.
У двери на гвозде висел мамин фартук. Синий, с белыми горошинами. Пятно на кармане — от свёклы, кажется. Она снимала его только к обеду. «Негоже за столом в рабочем», — говорила. А потом снова надевала и шла во двор.
Я не трогала фартук. Пусть висит.
Валя спустилась, когда я домывала пол. Появилась в дверях — причёсанная, аккуратная, в том же чёрном платье. Будто не в деревне ночевала, а в городской гостинице.
— Доброе утро.
Я кивнула. Отжала тряпку.
— Ты рано встала, — сказала Валя и села к столу.
— Привыкла.
— Да, мама говорила — ты в неё.
Мама много чего говорила...
Я достала из печи чугунок с кашей, поставила на стол. Сестра взяла ложку, но не ела. Смотрела в окно. Там двор, колодец, забор, соседская крыша. Всё как всегда.
— Настя, — сказала она, не поворачиваясь. — Нужно решить, как быть с домом.
Я налила себе чаю в мамину чашку — ту, с отколотым краем.
— Что решать-то.
— Ну… кто здесь будет жить. Что делать с хозяйством. — Валя помолчала. — Мама хотела, чтобы всё было по-хорошему. Без ссор.
Я отпила чай. Горячий, с привкусом железа из колодезной воды.
— Ты ведь понимаешь, — продолжала Валя, всё так же глядя в окно, — она мне доверяла.
Я поставила чашку на стол. Громче, чем собиралась.
— Понимаю.
Валя наконец повернулась. Глаза у неё светлые, как у мамы. Только взгляд другой — мягкий и скользкий, как мыло в бане.
— Я не хочу ссориться, Настюш.
— Я тоже.
Это правда. Ссориться я не умею. Не умею кричать и доказывать. Только молчать и делать. Всю жизнь так.
Валя вздохнула. У неё этот вздох с детства — показать, как ей тяжело, как она всё несёт на плечах.
— После завтрака разберём мамины вещи, — сказала она. — Нельзя откладывать.
***
Мамина комната пахла ею — лавандой и чем-то ещё, тёплым, знакомым. На кровати то же покрывало. На тумбочке — очки и книга. «Анна Каренина».
На стене фотография: мама молодая, папа молодой, мы с Валей маленькие. Папа держит Валю на руках. Я стою рядом, вцепившись в мамину юбку. Мне там лет пять, наверное.
— Документы должны быть в комоде, — сказала сестра и открыла верхний ящик.
Там мама хранила письма, квитанции, справки. Всё в стопках, перевязано бечёвкой. Она любила порядок.
Валя взяла одну стопку, развязала, начала перебирать. Я смотрела, как её пальцы касаются маминых бумаг. Ухоженные, с коротко стриженными ногтями. Не той, кто носит воду, копает огород, чистит сарай.
— Вот, — сказала Валя.
Она вытащила листок. Обычный тетрадный, в клетку. Исписанный маминым почерком — крупным, немного косым, с завитками на буквах «д» и «у».
Сестра прочитала вслух. Голос ровный, почти без выражения:
— «Я, Марфа Игнатьевна Тихонова, находясь в здравом уме, завещаю дом с участком по адресу село Берёзовка, улица Колхозная, дом четырнадцать, моей старшей дочери Валентине Павловне Тихоновой. Писано при свидетелях, Елене Петровне Зуевой и Фёдоре Михайловиче Бугрове. Подпись, число».
Она положила листок на кровать.
— Мама написала это в апреле. За три недели до…
Я молчала, и так поняла. Дом — Вале. Что тут скажешь? Мама решила. Она всегда знала, что делает. Только почему?
Валя уехала в райцентр двадцать лет назад. Вышла замуж за городского. Приезжала на праздники, иногда на выходные. Привозила конфеты в коробках, чай в красивых банках. Мама радовалась, суетилась, накрывала стол.
А я была здесь. Каждый день. Носила воду, топила печь, копала огород, чинила забор, возила маму к врачу. Двадцать лет. Просто жила рядом.
Это, видно, ничего для неё не значило...
— Ты понимаешь, — сказала Валя, — мама хотела, чтобы дом остался в семье. Чтобы кто-то следил.
— Я и слежу. Двадцать лет слежу.
Сестра не ответила. Сложила листок, убрала в стопку.
— Это её воля, Насть. Мы должны уважать.
Я вышла из комнаты. Не потому что обиделась. Просто не могла больше стоять там...
***
Во дворе стало легче. Здесь привычно. Здесь руки знают, что делать.
Взяла тяпку, пошла в огород. Грядки я вскопала неделю назад, когда мама ещё лежала в больнице. Думала: выйдет — порадуется. Посадим вместе. Она будет сидеть на лавке, командовать, а я буду делать.
Тяпка входила в землю легко. Земля мягкая, унавоженная с осени. Работала, не думая. Когда руки заняты, голова молчит.
Но голова не молчала.
Мама оставила дом Вале. Старшей. Той, что уехала. Той, что приезжала в гости. Той, у которой муж пьёт, денег нет, работа тяжёлая — так она говорила. А у тебя, Настенька, всё хорошо. Ты сильная.
Сильная. Может, мама думала, что я никуда не денусь? Что дом и так мой — куда я пойду? Может, хотела дать Вале то, чего у той нет — корни, землю, связь с деревней?
Может, жалела её. Мама всегда жалела Валю. А меня не жалела. Меня можно было не жалеть. Я же сильная.
Остановилась. Спина гудела, руки ныли. Посмотрела на грядки — половину сделала. Вечером закончу.
На крыльце стояла сестра. Смотрела на меня.
— Тебе помочь? — спросила она.
— Не надо.
Валя кивнула, вернулась в дом. Туфли её так и стояли у порога — городские, на каблучке. В нашу землю не пойдёшь. Теперь она хозяйка. По бумагам.
***
К полудню пришла соседка. Принесла банку молока и полбуханки хлеба.
— На вот, — сказала с порога. — Свой небось не пекли, не до того.
— Спасибо, тётя Лен.
Елена Петровна — мамина ровесница. Живёт через два дома. Вдовеет уже лет пятнадцать, держит козу и кур, сама со всем управляется. Крепкая женщина. Слова лишнего не скажет, но если скажет — в точку.
Она вошла в сени, поставила банку на лавку. Посмотрела на меня. Глаза тёмные, внимательные, с глубокими морщинами по углам.
— Держишься?
— Держусь.
— Хорошо. Марфа бы порадовалась.
Из комнаты вышла Валя. Улыбнулась:
— Здравствуйте, тётя Лена. Спасибо, что на прощании были, помогали…
— Соседи, — коротко ответила женщина. — Как иначе.
Она посмотрела на Валю. Потом снова на меня. Взгляд задержался — на секунду дольше, чем нужно. Что-то было в этом взгляде.
— Ну, пойду, — сказала она. — Если чего надо — зовите.
Я смотрела через окно, как она идёт по тропинке. У калитки остановилась, обернулась на дом. Постояла. Пошла дальше.
Валя убрала молоко в погреб. Вернулась, села к столу.
— Хорошая женщина, — сказала она. — Всегда маме помогала.
Я не ответила.
***
После обеда сестра снова полезла в комод. Перебирала справки, квитанции, старые письма. Я сидела у окна, штопала носки. Работа простая, руки знают. Можно не думать.
Но думалось.
Двадцать лет я здесь. Двадцать лет вставала раньше всех, топила печь, носила воду. Двадцать лет копала огород, чинила забор, ходила в магазин. Двадцать лет возила маму к врачу — сначала на телеге, потом на попутках до райцентра.
А Валя приезжала в гости. Привозила конфеты. Говорила правильные слова. Мама радовалась, суетилась. Потом сестра уезжала, и мы оставались — мама и я. И снова вода, печь, огород, забор.
Мама это видела. Каждый день видела. И всё равно написала: дом — Вале.
Почему?
— Нашла, — сказала Валя.
Она держала в руках пачку писем, перевязанную розовой ленточкой. Мои письма. Я писала ей из деревни, когда она только уехала. Раз в месяц, иногда чаще. Про маму, про хозяйство, про соседей. Она не отвечала. Почти никогда.
— Ты хорошо писала, — сказала Валя. — Подробно.
— Мама просила. Чтобы ты знала, как тут.
Валя положила письма обратно. Руки у неё чуть дрогнули. Или мне показалось.
— Я буду приезжать, — сказала она. — Летом. Может, чаще. Дом нельзя оставлять без присмотра.
Без присмотра. Как будто меня тут нет.
— А ты… — она запнулась. — Ты можешь остаться, конечно. Пока. Пока не решим, что делать.
Это её пока повисло в воздухе, как муха над столом.
Я воткнула иглу в ткань и встала.
— Пойду огород докончу.
***
К вечеру я закончила с грядками. Солнце садилось, небо стало розовым, потом оранжевым. Черёмуха в закатном свете казалась золотой.
Мама любила смотреть на закат. Сидела на лавке у дома и молчала. Я пошла к колодцу — набрать воды на ночь. Опустила ведро, крутила ворот. Скрип, плеск, тяжесть. Привычно.
— Настя!
Обернулась. У калитки — Елена Петровна. Стоит, не заходит. Смотрит.
Я поставила ведро, подошла.
— Чего, тёть Лена?
Она молчала. Губы сжаты, морщины на лбу глубже обычного. Что-то хотела сказать — и не могла.
— Валентина показала тебе записку? — спросила наконец.
— Показала.
Елена Петровна кивнула. Посмотрела куда-то в сторону, на закат, на черёмуху.
— Я при том была, — сказала тихо. — Когда Марфа писала.
— Знаю. Ваша подпись там.
— Да. — Она помолчала. Долго, тяжело. — Только…
Сердце вдруг застучало громче.
— Только что?
Соседка не смотрела на меня. Смотрела на дом, на окна, где уже горел свет.
— Мать твоя не сама это решила, Настенька...
Голос глухой, надломленный. Я никогда такого у неё не слышала.
— За неделю до того был разговор. С Валентиной. Я слышала.
Я не двигалась. Не дышала.
— Какой разговор?
Елена Петровна покачала головой.
— Не моё дело лезть. Но… нехороший был разговор. Марфа после него два дня не выходила из дома. — Она наконец посмотрела мне в глаза. — А потом пришла ко мне с этой бумагой.
Молчание. Закат догорал за забором. Черёмуха роняла лепестки.
— Она плакала, Настя, — сказала тётка. — Когда писала — плакала. Я никогда не видела, чтоб Марфа плакала.
Мама — никогда. Ни когда папу хоронила, ни когда болела, ни когда соседи шептались за спиной. Никогда.
А когда писала эту бумагу — плакала.
— Тётя Лена…
Она уже отворачивалась.
— Это всё, что знаю, — сказала глухо. — Остальное не мне говорить.
И пошла к своему дому. Я стояла у калитки. В руках — мокрое ведро. Вода капала на землю, на мои ноги, на белые лепестки черёмухи.
За неделю до того. Нехороший разговор.
Я повернулась к дому. В окне горел свет. Валя ходила по комнате — спокойная, уверенная.
Что ты сказала маме, Валя? Как ты её заставила подписать бумагу?
Подняла ведро. Пошла к крыльцу. Нужно узнать.
***
Валя сидела за столом, разбирала какие-то бумаги. Увидела меня — подняла голову, улыбнулась.
— Ужинать будешь? Я кашу разогрела.
Я поставила ведро. Посмотрела на неё. Валя продолжала улыбаться — той самой мягкой улыбкой, которую я знала с детства. Улыбкой, за которой ничего не видно.
— Валя, — сказала я. — О чём вы с мамой говорили в апреле?
Улыбка дрогнула на секунду.
— В апреле? Не помню. Мало ли о чём…
— За неделю до того, как она подписала завещание.
Валя положила бумаги на стол. Медленно, аккуратно.
— Кто тебе сказал?
— Неважно. Мама после того разговора два дня не выходила из дома. А потом написала завещание и плакала.
Валя молчала. Смотрела на свои руки.
— Ты что-то путаешь, Насть, — сказала она наконец. — Мама сама решила. Я ни на что не давила.
— Мама никогда не плакала.
— Значит, тебе неправду сказали.
Она встала, взяла чайник, пошла к печи.
— Ты устала, — сказала сестра, не оборачиваясь. — День был тяжёлый. Поешь и ложись.
Я смотрела на её спину. На чёрное платье с белым воротничком.
Мама плакала и Валя знает почему. Я села к столу. Взяла ложку. Есть не хотелось, но руки делали привычное.
Валя налила чаю себе.
— Я завтра уеду, — сказала она. — Дела в городе. Вернусь через неделю, документы оформить.
— Хорошо.
— Ты пока приглядывай за домом. Как всегда.
Как всегда. Пока Валя не решит иначе... Я доела кашу. Встала, вымыла миску.
За окном совсем стемнело. Черёмухи не видно, только чёрный силуэт на фоне неба. Где-то у соседей залаяла собака. Потом стихла.
— Спокойной ночи, Настя, — сказала Валя.
— Спокойной ночи.
Она ушла в комнату. Я села у окна. Не зажигая света.
***
Ночью я не спала. Лежала на своей кровати в маленькой комнате за печкой, смотрела в потолок. Слышала, как сестра ворочается. Кровать скрипела. Потом затихло.
Я думала о том, что сказала Елена Петровна.
Мама никогда не делала того, чего не хотела. Она была упрямая, как все Тихоновы. Папа говорил: «Марфу не переспоришь, только переждать можно». И ждал. А она всё равно делала по-своему.
И вдруг — бумага. Завещание. Дом Вале. Что такого могла сказать Валя, чтобы мама это написала?
Угрожала? Нет. Валя не умеет угрожать. Валя умеет просить. Умеет объяснять. Умеет показывать, как ей тяжело, как она страдает, как ей нужна помощь. А мама жалела Валю.
Но жалость — это одно. А отдать дом одной из нас — другое. Завтра Валя уедет. Вернётся через неделю. У меня есть неделя...
Продолжение:
Как думаете, что Настя узнает в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара