Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Вечерний Автор

— Мы видим вашу покойную маму каждый вторник! — сообщили соседи спустя два года

Зоя Петровна позвонила в дверь в воскресенье вечером. Я открыла в халате, с кружкой чая, думала — соль попросит или спички. Она стояла на пороге и мяла в руках платок. Смотрела на меня так, будто не знала, с какого слова начать, и от этого мне стало не по себе ещё до того, как она открыла рот. — Маринушка, — сказала она. — Я, наверное, не то говорю. Но я видела твою маму. Кружка осталась в руке. Чай был горячий, обжигал пальцы сквозь тонкий фарфор. Я не убрала руку. — Зоя Петровна, — сказала я тихо. — Мама умерла. Два года назад. — Я знаю. — Она не ушла. Стояла и смотрела на меня виноватыми глазами. — Я знаю, Маринушка. Но я видела её у твоей двери. В среду. Она стояла и что-то искала в сумке. Я думала — показалось. Но потом она достала ключи и вошла. Я закрыла дверь. Не грубо. Просто закрыла — медленно, аккуратно, до щелчка замка. Постояла в коридоре. За спиной — вешалка, куртки, мамин старый зонт. Два года висит там. Тёмно-синий, с деревянной ручкой, немного погнутой с левой стороны

Зоя Петровна позвонила в дверь в воскресенье вечером. Я открыла в халате, с кружкой чая, думала — соль попросит или спички.

Она стояла на пороге и мяла в руках платок. Смотрела на меня так, будто не знала, с какого слова начать, и от этого мне стало не по себе ещё до того, как она открыла рот.

— Маринушка, — сказала она. — Я, наверное, не то говорю. Но я видела твою маму.

Кружка осталась в руке. Чай был горячий, обжигал пальцы сквозь тонкий фарфор. Я не убрала руку.

— Зоя Петровна, — сказала я тихо. — Мама умерла. Два года назад.

— Я знаю. — Она не ушла. Стояла и смотрела на меня виноватыми глазами. — Я знаю, Маринушка. Но я видела её у твоей двери. В среду. Она стояла и что-то искала в сумке. Я думала — показалось. Но потом она достала ключи и вошла.

Я закрыла дверь.

Не грубо. Просто закрыла — медленно, аккуратно, до щелчка замка. Постояла в коридоре. За спиной — вешалка, куртки, мамин старый зонт. Два года висит там. Тёмно-синий, с деревянной ручкой, немного погнутой с левой стороны. Она уронила его в метро когда-то, поторопилась и не заметила. Всё казалось — успею выбросить потом.

Соседка что-то перепутала. Или приснилось. Или она немолодая женщина, и голова иногда путает похожих людей. Мы все немного такие после смерти близких — вздрагиваем от знакомого силуэта в толпе, замечаем похожий профиль в очереди, оборачиваемся на чужой голос.

Мама умерла в октябре 2023-го. Сердце. Быстро, сказали в больнице. Она не мучилась — мне это говорили несколько раз, разные люди, и каждый раз я кивала, потому что так положено реагировать, хотя эта фраза ни разу не стала легче.

Я похоронила её, оформила наследство. Страховка пришла через полтора месяца — мама несколько лет платила по полису, я была единственной наследницей. Восемьсот тысяч рублей. Я смотрела на эту сумму в банковском приложении и не понимала, что с ней делать. Казалось неправильным — брать деньги за маму.

Взяла. Потратила.

Сто двадцать тысяч — похороны и поминки. Мама хотела, чтобы всё было достойно, с памятником и оградой, мы с ней как-то говорили об этом, давно. Восемьдесят тысяч — её долги перед соседями. Клава с пятого этажа одолжила тридцать пять тысяч на лечение зубов, Сергеич с третьего — сорок пять, помог с ремонтом в своё время. Я отдала всё — казалось, так правильно, раз мама не успела. Ещё сто восемьдесят тысяч ушло на мою операцию на руке: берегла деньги полтора года, откладывала, а тут появилась возможность.

Итого потрачено — триста восемьдесят тысяч. Осталось четыреста двадцать. Они лежали на вкладе. Я почти не думала о них.

Два года я жила с этой дырой в груди. Не острой болью — такой ноющей, постоянной, как больной зуб, который болит негромко, но всегда. По утрам просыпалась и каждый раз заново вспоминала, что звонить некому. Что не надо покупать её любимый творог в магазине. Что зонт давно можно вынести.

Не выносила.

На работе коллеги говорили, что я стала спокойнее. Имели в виду — тише. Это правда. Я стала тише.

***

Через три дня в подъезде меня остановил Николай Степанович со второго этажа. Пожилой, из тех, кто здоровается с каждым встречным по имени и помнит, чья машина стоит у какого столба.

— Марина, — сказал он и поднял руку, чтобы я не прошла мимо. — Странное дело. На прошлой неделе видел пожилую женщину у вашей квартиры. Стоял снизу на лестнице, смотрел — похожа на вашу маму. Один в один. Седые волосы в пучке, хромает немного на левую ногу.

У мамы была хромота. Старая травма колена — поскользнулась на льду лет двадцать назад, связки. После этого в холодную или сырую погоду шла чуть медленнее на левую, переносила вес на правую. Я знала эту особенность наизусть — знала, как она замедляется на мокром асфальте, как выбирает, куда наступить.

Это не общеизвестная деталь. Это то, что видит только тот, кто за ней наблюдал.

— Спасибо, Николай Степанович, — сказала я. Голос был ровным. До сих пор не понимаю, как получилось.

Поднялась домой. Сняла куртку. Опустилась на кухонный стул. Смотрела в стену — долго, бессмысленно, считая трещины на штукатурке. Их было три. Маленькие, от угла к окну.

Два разных человека. Три дня разницы. Одно описание: хромает на левую.

Потом открыла ноутбук.

Я не верила, что мама жива. Это было невозможно. Я была на похоронах. Видела гроб. Держала маму за руку перед тем, как закрыли крышку — рука была холодная и чужая, и от этого потом несколько недель не могла спать нормально.

Но что-то внутри уже качнулось — и не вернулось на место.

Я купила камеру. Компактную, размером с зажигалку, с ночной съёмкой и приложением на телефон. Курьер привёз на следующий день. Установила сама — угол под потолком в прихожей, направлена прямо на входную дверь. Проверила угол обзора. Настроила уведомления: при движении приходит сигнал.

Никому не сказала. Даже Светке. Что говорить — «я проверяю, не ходит ли моя умершая мать ко мне домой»?

Три дня ничего. Четыре. Пять. Утром и вечером открывала архив записей — тихо, пусто, только однажды кот с третьего попал в угол кадра на лестнице. Я уже думала: всё, закрыто, показалось людям. Бывает.

На шестой день, в четверг, в половину третьего дня — уведомление.

«Движение зафиксировано».

***

Руки задрожали раньше, чем я успела осознать, что написано на экране. Телефон чуть не выскользнул — я перехватила двумя руками, крепко, ногти побелели.

Открыла приложение. Нашла запись. Нажала воспроизведение.

Дверь открылась. Не отмычкой, не взломом. Ключом — плавно, уверенно, как открывает человек, который сделал это сотни раз. В прихожую шагнула женщина.

Я знала эту походку.

Двадцать лет знала — чуть медленнее на левую, корпус слегка вперёд, правое плечо выше левого. Знала пучок седых волос — аккуратный, с двумя шпильками, чуть наискось. Знала серую куртку с воротником-стойкой, которую купила ей три года назад на день рождения — она сначала сказала «зачем тратиться», а потом носила почти каждый день.

Мама вошла в мою квартиру.

Живая. В четверг, в половину третьего дня. На записи камеры, которую я поставила именно для того, чтобы убедиться — никого нет.

Она прошла в прихожую, сняла куртку, повесила на крючок. Не на чужой — на средний, как всегда вешала, когда приходила раньше. Потом ушла в глубь квартиры. Камера не захватывала кухню и комнаты. Двадцать три минуты. Потом вернулась. Надела куртку. Вышла. Закрыла дверь аккуратно, без шума — так закрывают, когда не хотят, чтобы услышали соседи.

Я не знаю, сколько времени сидела неподвижно. Может, десять минут. Может, час.

Потом открыла архив с самого начала.

Камера стояла шесть дней. За шесть дней мать приходила дважды — это я знала точно, с записями. Но соседи видели её ещё до установки. Зоя — в среду. Николай Степанович — «на прошлой неделе», значит раньше. Я начала считать по частоте: два визита за шесть дней — примерно раз в три дня. Три недели — семь-восемь раз минимум. Скорее всего, не меньше восьми.

Восемь раз она приходила сюда, пока меня не было.

Ключи. Я отдала ей запасной комплект четыре года назад. Сказала: вдруг что-нибудь случится. Она взяла. После её «смерти» я не вспомнила о них — зачем думать о ключах, когда человека нет?

Она думала. Сохранила.

Я пересмотрела запись трижды. Женщина с хромотой на левую, с пучком, в серой куртке. Ключ входит в замок. Средний крючок.

Мозг предлагал объяснения — случайное совпадение, похожая женщина, ошибка адресом. Но хромота — именно на левую. Именно эта куртка. Именно средний крючок.

Я не стала менять замок.

Осознанное решение. Если сменить — она больше не придёт, и я потеряю возможность убедиться лично. Мне нужно было увидеть её живой, стоящей передо мной. Не на экране.

Я смотрела дальше. Пятница, два часа дня — снова она. Значит, приходила по будням, в рабочее время. Знала моё расписание. Знала, что в два часа меня нет.

Следила.

В воскресенье вечером я вышла из квартиры демонстративно — хлопнула дверью, громко, на весь коридор, сказала вслух ни к кому: «Уезжаю на весь день, к подруге». Потом тихо спустилась на один пролёт, переждала пять минут и вернулась через запасную лестницу. Легла спать.

В понедельник взяла отгул. В половине двенадцатого вышла во двор и встала у угла дома — оттуда виден подъезд.

В четверть первого у подъезда появилась серая куртка.

Я пошла следом.

Она не оглядывалась. Шла спокойно, немного медленнее на левую, держала клетчатую хозяйственную сумку через плечо — ту самую, с которой ходила в магазин всю жизнь. Повернула направо, потом налево, вошла в соседний двор и скрылась в подъезде пятиэтажки на Лесной.

Я остановилась у дома напротив.

Лесная улица, пятиэтажка, третий подъезд. Я знала этот адрес.

Здесь жила Валентина Крюкова. Мамина подруга — они дружили с советского техникума, больше сорока лет. После маминых «похорон» я её не нашла: телефон был недоступен, приходила по адресу — никто не открывал. Решила, что она сама куда-то уехала — возраст, здоровье, не до звонков.

На третьем этаже зажёгся свет.

Я стояла во дворе и смотрела на это окно. Ветер гнал по асфальту мокрые листья. Было холодно — я не замечала.

Потом подошла к домофону и набрала номер квартиры Валентины.

***

Валентина открыла дверь и мгновенно побледнела. Такого цвета, что я испугалась — упадёт прямо здесь, в дверях.

— Марина, — сказала она. Голос почти пропал. — Ты...

— Она здесь? — спросила я.

Валентина закрыла рот. Смотрела на меня долгую секунду. За этим взглядом можно было читать вину, страх и что-то ещё — что-то похожее на облегчение, как будто ждала этого момента и рада, что он наконец наступил.

— Откройте дверь шире, — сказала я.

Она открыла.

Мама сидела на кухне. За столом, в домашнем халате — бирюзовом, который я знала с детства, с выцветшим карманом на груди. С чашкой чая. Когда я вошла, она подняла голову. И не вскрикнула. Не вскочила. Просто смотрела — долго, спокойно, как будто ждала.

— Нашла, — сказала она.

— Нашла.

Я думала, что буду плакать. Два года жила с потерей, и вдруг она живая — сидит за столом, в знакомом халате. Должно было быть что-то невыносимое, что-то, что разрывает.

Слёз не было. Вместо них — что-то тихое и тяжёлое, как вода, которая уже не входит в чашку.

Валентина ушла в комнату. Слышно было, как закрылась дверь. Умная женщина.

Я села напротив мамы. Мы смотрели друг на друга через стол. Её руки — те же, узнаваемые, с широкими ногтями, с кольцом, которое она так и не сняла после смерти отца двадцать лет назад. Живые руки.

— Объясни, — сказала я.

Она положила руки на стол. Вздохнула.

И объяснила — спокойно, чётко, как человек, который долго готовился к этому разговору. Может, и правда готовилась.

Долги. Шестьсот тысяч рублей. Брала у нескольких человек — не в банке, у частных. Одалживала по чуть-чуть, в разное время, на разное — лечение, ремонт, помочь одному, другому. И среди кредиторов оказались люди, которые не ждут. Которые приходят домой. Звонят в дверь без предупреждения. Говорят вещи, которые понятны без объяснений.

Она боялась. Не говорила мне. Не хотела тянуть.

— Почему не позвонила? — спросила я. — Почему не сказала? Мы бы что-нибудь придумали.

— Ты бы начала разбираться с ними сама, — ответила она. — Ты такая. Полезешь, и тогда уже...

— Мама.

— Я не хотела, чтобы ты туда лезла. — Голос был твёрдый. — Это мои долги. Мои.

Она нашла выход через Валентину. Та знала кого-то — врача, потом кого-то ещё. Схема сложная, долгая, с документами. Справка о смерти. Кто-то в загсе. Что именно использовали вместо тела — она не объяснила, я не спросила. Не была готова к ответу.

Документы были настоящими. Я хоронила и думала, что хороню маму. По-настоящему думала.

Страховка. Восемьсот тысяч. Она знала, что я получу — как наследница, как единственный человек в полисе. Рассчитывала: я возьму, что мне нужно, и передам остальное через Валентину. Тихо. Наличными. Думала, что я сама догадаюсь.

— Ты думала, что я сама догадаюсь, — повторила я медленно. — Что моя умершая мать жива, и ей нужны деньги.

Мама не ответила сразу.

— Я думала, ты поймёшь ситуацию.

— Я думала, что хороню тебя. — Голос у меня не дрогнул. — Это единственное, что я понимала.

Молчание.

— Восемьсот тысяч, — продолжила я. — Триста восемьдесят из них потрачено. Сто двадцать — на твои похороны. Восемьдесят — на твои долги перед Клавой и Сергеичем. Помнишь, ты им была должна? Я отдала — казалось, так правильно. Ещё сто восемьдесят — на мою операцию, я откладывала полтора года, ты знаешь.

— Знаю, — сказала она тихо.

— Осталось четыреста двадцать тысяч.

Именно эту сумму она назвала следующей фразой. Не спросила — назвала. Точно.

Значит, считала. Всё это время — когда приходила ко мне домой, когда ходила по комнатам двадцать три минуты, — считала.

— Мне нужно уехать, — сказала она. — Далеко. Документы сделать новые. Начать заново. Эти люди, которым я должна, — они не забудут. Мне нужны деньги, чтобы исчезнуть.

Я смотрела на неё. На седые волосы — те же, что на записи камеры. На кольцо на пальце. На морщины у глаз — их стало больше, чем два года назад.

— Ты приходила ко мне домой, — сказала я. — Как минимум восемь раз за три недели. У меня записи с камеры, и соседи видели тебя до того, как я её поставила. Зачем приходила?

Она чуть дрогнула. Первый раз за весь разговор.

— Хотела убедиться, что ты в порядке.

— И взяла деньги из конверта в ящике стола?

Тишина.

— Там было семь тысяч, мама. Я откладывала на новый телефон. По тысяче в неделю, семь недель.

— Я верну, — сказала она быстро. — Всё верну. Отдай четыреста двадцать — и я верну твои семь тысяч, и больше не побеспокою.

Я встала.

Медленно. Без резкости. Просто поднялась, одёрнула куртку. Мама смотрела снизу вверх.

— Два года, — сказала я. — Два года я просыпалась по утрам и каждый раз заново вспоминала, что тебя нет. Ходила на кладбище в первое воскресенье каждого месяца. Разговаривала с памятником. Полгода ходила к психологу, потому что не могла нормально работать. Носила вот это каждый день.

Я подняла запястье. Браслет — серебряный, с синей эмалью, ты подарила мне на тридцать пять лет. «Чтобы помнила, что я рядом».

— Два года я его носила. Каждый день.

Мама смотрела на браслет.

— Ты украла у меня два года жизни. — Голос оставался ровным. Я сама не понимала, как. — Денег ты не получишь. Мне не на что их тебе отдавать — ни морально, ни по-человечески.

Я вышла в коридор. Надела куртку. Валентина выглянула из комнаты — я не смотрела на неё.

Спустилась по лестнице.

На улице — сентябрь, холодный ветер, мокрые листья на асфальте. Я дошла до скамейки у детской площадки и опустилась на неё. Сидела, смотрела, как раскачивается пустая качель. Ноги не держали — только сейчас заметила. Всё время пока шла, пока говорила — держали. А как вышла — перестали.

Долго сидела. Пока не замёрзла.

Потом встала и пошла домой.

Легла в кровать прямо в куртке. Смотрела в потолок. Трещина у люстры — я знала её, смотрела в неё в первые ночи после маминой смерти. Не настоящей. Не смерти.

В полночь телефон завибрировал. Незнакомый номер. Я посмотрела и не взяла трубку.

***

На следующий день — снова незнакомый номер, утром. В обед — другой. Вечером — ещё два, с разных.

На третий день пришло сообщение: «Нам нужно поговорить».

Я не отвечала.

Думала о разном. Думала — что теперь? Куда она пойдёт, что будет делать? Думала об этих шестистах тысячах долга, о людях, которые приходили домой. Это правда или нет? Правда ли хоть что-то?

Думала — а вдруг она действительно была в опасности? Вдруг выхода не было?

Но потом вспоминала: восемь раз. Восемь раз она приходила ко мне домой. Не чтобы открыться. Не чтобы сказать — я жива, мне нужна помощь. Просто приходила, ходила по комнатам, рылась в ящиках и забирала деньги из конверта.

Если бы хотела объясниться — объяснилась бы. Не ждала бы, пока я сама найду.

Значит, не хотела.

На четвёртый день в четверть десятого телефон зазвонил снова. Незнакомый номер. Я взяла.

— Ты не понимаешь своё положение, — сказала мама.

Голос другой. Не тот, что за столом у Валентины — мягкий, объясняющий. Этот — ровный, твёрдый, как у человека, который приготовился.

— Ты получила страховую выплату. Восемьсот тысяч. Страховая выплатила их тебе на основании документов. Если следствие решит, что ты знала о поддельных документах, — тебя привлекут как соучастника. Уголовное дело, Марина. Ты это понимаешь?

— Я не знала.

— Знаю, что не знала.

Пауза. Долгая, взвешенная.

— Если ты переведёшь четыреста двадцать тысяч — никто никуда не звонит. Всё остаётся как есть. Через год-два это забудется. Я исчезну, ты будешь жить спокойно.

— А если не переведу?

— Тогда я дам показания, что ты была в курсе с самого начала. Что я тебе говорила. Что ты соглашалась. Тебе придётся это опровергать — долго, в суде, с адвокатом. Ты бухгалтер. Ты сама понимаешь, что это значит для работы, для репутации.

Я слушала. Сердце ударило несколько раз подряд — резко, неровно, слышно было.

— Неделя, Марина. Подумай хорошо.

Она отключилась.

Я сидела с телефоном. За окном серое небо, начинался дождь. Мелкий, осенний — капли ползли по стеклу, расходились, сталкивались.

Три дня молчала. Потом — угрозы. Значит, это было запланировано. Сначала попросить по-хорошему. Если не выйдет — надавить. Она всё продумала: и инсценировку, и документы, и то, что я не сменю замок. И этот разговор тоже.

Я встала. Прошла в прихожую. Зонт висел на крючке. Тёмно-синий. Деревянная ручка, погнутая слева.

Потом прошла в комнату. Открыла ящик стола. Достала браслет — сняла его ещё вечером после встречи, не смогла носить, положила сверху на квитанции. Серебряный, синяя эмаль, чуть выцветшая — два года каждый день на запястье, тёрся о рукав.

«Чтобы помнила, что я рядом».

Рядом. Два года она была рядом в том смысле, что я думала о ней каждый день. Горевала. Ходила на кладбище. А она сидела на кухне у Валентины и считала, сколько у меня осталось на вкладе.

Я положила браслет на стол. Взяла телефон. Открыла браузер.

Нашла сайт страховой компании. Нашла номер службы безопасности.

Набирала цифры медленно — каждую отдельно, как будто давая себе время остановиться. Ей шестьдесят восемь лет. Если я позвоню — будет уголовное дело. Страховое мошенничество в крупном размере — это не штраф.

Но она звонила мне этим утром. Угрожала уголовным делом. Мне. За то, чего я не делала. За то, о чём не знала.

Она выбрала это. Не я.

Нажала вызов.

— Здравствуйте, — сказала я, когда ответили. — Меня зовут Марина Соколова. Два года назад я получила страховую выплату по полису моей матери, Соколовой Нины Андреевны. Восемьсот тысяч рублей.

— Слушаю вас.

— Я хочу сообщить, что моя мать жива. Документы о смерти были поддельными. И я могу назвать адрес, где она сейчас находится.

Тишина на несколько секунд — удивлённая, почти оглушённая.

— Оставайтесь на линии, — сказала женщина. — Соединяю с отделом.

***

В страховой не поверили сразу. Попросили приехать лично — с документами, с записями. Я приехала в тот же день. Взяла телефон с записями камеры, распечатала скриншоты с временными метками — восемь дат, восемь визитов. Написала заявление от руки. Объяснила всё: как узнала, как следила, где нашла, что мама сказала при встрече, что пригрозила по телефону этим утром.

Они слушали внимательно, переспрашивали. Потом попросили подождать в коридоре.

Я сидела на пластиковом стуле у стены минут сорок. Смотрела на информационные плакаты про страховые случаи. Плакат напротив — весёлая семья и слоган про защиту близких.

Потом пригласили обратно. При мне позвонили в полицию.

Следователь пришёл на следующий день. Молодой, лет тридцати пяти, с блокнотом в клетку — старомодно, я ожидала ноутбук. Говорил негромко, без спешки. Спрашивал несколько раз одно и то же — я понимала: не рассеянность, а проверка. Отвечала каждый раз одинаково, потому что правда не меняется.

Назвала адрес Валентины. Описала куртку, хромоту, шпильки. Рассказала про угрозы по телефону — он попросил номера, я продиктовала все, которые сохранились.

Дала показания и поехала домой.

Дома сварила гречку. Поела у окна. Соседи снизу включили телевизор — слышно сквозь пол, не слова, только голоса. Я помыла тарелку, поставила на сушилку.

Прошла в комнату. Взяла браслет со стола. Подержала в руках.

Положила в ящик. Закрыла ящик.

Через два дня следователь позвонил. Коротко, официально. Нина Андреевна Соколова задержана по адресу на Лесной улице. Допрошена. Гражданка Крюкова проходит свидетелем. Меры пресечения решаются в суде.

Я сказала «спасибо». Положила трубку.

Потом позвонила в дверную мастерскую. Замок заменили к вечеру. Мастер — мужчина лет пятидесяти — поставил новый, надёжный, с двумя ключами. Один оставила себе, второй положила в ящик стола — рядом с браслетом.

***

Прошло три месяца.

Дело расследуется. Следователь иногда звонит — уточнить дату, подтвердить деталь. Я отвечаю. Коротко, точно.

Мама через адвоката передала, что я предала её. Что не простит никогда. Адвокат — молодая женщина с аккуратным хвостом — зачитывала это по бумажке, старательно сохраняя нейтральное выражение лица.

Тётя Рая, мамина сестра, не позвонила ни разу с того дня. Двоюродный брат Серёжа написал в мессенджере: «Как ты могла». Больше ничего — ни вопроса, ни объяснения. Просто четыре слова.

Я понимаю их. Для них я та, кто сдала мать. Родную мать. В полицию. То, что мать до этого два года наблюдала за тем, как я горюю, и ни разу не объявилась — это, видимо, не считается.

Зоя Петровна смотрит с жалостью, когда сталкиваемся в лифте. Николай Степанович здоровается коротко, не задерживается. Я не знаю, что им рассказали. Наверное, что-то знают.

Зонт я выбросила две недели назад. Вынесла в мусорный контейнер у подъезда. Постояла рядом секунд десять — просто постояла, ни о чём особенном не думая. Потом пошла домой.

Браслет лежит в ящике. Я его не надеваю. Но и не выбрасываю — пока не знаю почему. Может, ещё выброшу. Может, нет. Это кажется неважным.

Замок новый. Ключи только у меня. Сплю нормально — первый раз за два года по-настоящему нормально. Без тупой боли под утро. Просыпаюсь и не вспоминаю, что некому позвонить.

Теперь это по другой причине.

Правильно ли я сделала, что позвонила в страховую? Или нужно было молчать — ведь это всё-таки моя мать? Я не знаю.

Делитесь в комментариях, что вы думаете о поступке Марины.

Самые популярные статьи ниже: