Я не была здесь восемь лет. Может, девять. Точно не помню, и это само по себе говорит о том, как я относилась к даче последние годы – как к чему-то, что никуда не денется, подождёт, потерпит.
Автобус шёл от станции сорок минут, дорога разбитая, и за окном тянулись поля, которые я знала наизусть: вот столб с наклоном, вот старый сарай без крыши, вот поворот, после которого начинается запах сосен.
Запах я почувствовала раньше, чем увидела поворот. Тело помнит то, что голова уже почти забыла.
Калитка скрипнула так же, как скрипела всегда. Это было неожиданно – что хоть что-то осталось прежним. Я остановилась, не заходя, и просто смотрела на участок. Трава выросла по колено вдоль дорожки.
Грядки, которые мама разбивала каждую весну с такой серьёзностью, будто от этого зависело что-то важное, заросли так, что их контуры едва угадывались.
Краска на доме облупилась – серыми лохмотьями висела на досках. Веранда просела с одного угла. Я сделала шаг внутрь, и калитка скрипнула снова – уже за спиной, как будто закрылась крышка.
Я не знала, зачем приехала. Просто однажды утром проснулась с мыслью о даче, и мысль не ушла. Через три дня я уже стояла здесь с сумкой на плече и смотрела на то, во что превратилось место, которое когда-то казалось центром мира.
Дом открылся туго – ключ провернулся с усилием, дверь пришлось толкнуть плечом. Внутри пахло сухим деревом и чем-то закрытым, застоявшимся. Я открыла ставни – сначала в большой комнате, потом на веранде – и свет вошёл полосами, пыльными и тёплыми.
На подоконнике стояла кружка. Просто стояла, как будто кто-то поставил её перед уходом и собирался вернуться. Я взяла её в руки, повертела. Белая, с синей каёмкой, такие были на каждой даче в то время – их покупали в хозяйственном, они бились, терялись, и снова покупали точно такие же.
На веранде стоял старый стол с клеёнкой в клетку. Клеёнка растрескалась по краям, но рисунок сохранился – красные и синие клетки, выцветшие почти до белого.
За этим столом мы ели по утрам: мама – быстро, уже думая о грядках, я – медленно, глядя в окно. Чай был крепкий, с сахаром, хлеб резался толстыми ломтями. Всё было простым до прозрачности – и это, как выяснилось, и было самым важным.
***
Мама приезжала сюда не отдыхать. Она приезжала работать. Это я понимаю сейчас, а тогда, в детстве, просто видела: она встаёт раньше всех, повязывает выцветшую косынку, берёт тяпку и идёт на грядки.
Спина согнута, руки в земле, лицо сосредоточенное. Я пробегала мимо с соседскими детьми – мы неслись куда-то, по каким-то своим срочным делам, – и она даже не поднимала головы. Только иногда говорила вслед, не оборачиваясь:
– Далеко не уходите.
Мы, конечно, уходили далеко. Это было главным правилом дачного лета: уходить как можно дальше, пока взрослые заняты.
Соседские участки тогда стояли почти пустые – маленькие домики, кое-где фанерные стены, кое-где просто навес. Удобств никаких. Воду носили из колонки в конце улицы.
По вечерам мужчины жгли ботву, и дым стелился над участками горьковатым туманом. Но нас, детей, этот быт не касался. Мы были свободны совершенно, неправдоподобно свободны, и эта свобода казалась чем-то само собой разумеющимся – как воздух, как трава под ногами.
Нас было человек восемь, наверное. Точнее не скажу – состав менялся, кто-то приезжал на неделю, кто-то на всё лето.
Витька с третьего участка, он был старше на два года и поэтому всегда знал, куда идти. Маринка-младшая, она же плакала больше всех и мирилась тоже быстрее всех. Братья Сёмины – их было трое, и они всегда держались вместе, как один организм с шестью ногами.
Я не помню всех имён. Но помню ощущение: когда бежишь не одна, когда рядом топот чужих ног, когда кто-то кричит тебе – сюда, сюда! – и ты меняешь направление, не спрашивая зачем.
Это и было братство. Нас никто этому не учил. Никто не объяснял, что надо дружить, делиться, помогать.
Это возникало само, потому что мы жили бок о бок с утра до вечера, потому что забор между участками был такой низкий, что его можно было перешагнуть, потому что у всех был один и тот же запах – солнца, травы и немного дыма.
Ссорились, конечно. Витька однажды так толкнул Маринку, что она разбила колено о камень у колонки, и мы все стояли вокруг, не зная, что делать, и молчали. Но через час она уже бежала с нами снова – колено забинтовано маминым платком, лицо серьёзное. Вот и всё примирение.
***
Куст смородины стоял в дальнем углу участка, у старого штакетника. Я увидела его сразу, как только прошла по дорожке до конца. Ждала, что засох – столько лет без обрезки, без полива, без заботы. Но он не засох.
Старый ствол потемнел, растрескался, однако от корня шли молодые побеги – упрямые, живые, и на них висели гроздья, негусто, но были. Я потянула одну ягоду – она легко отошла, лопнула на языке кисловато и резко. Точно так же, как в детстве.
Мама сажала этот куст, когда мне было лет шесть. Я стояла рядом и мешала – совала лопатку не туда, спрашивала зачем. Она не раздражалась. Сказала только, пригоршней разравнивая землю вокруг корня:
– Здесь всё растёт. Посади – и будет расти.
Я тогда не поняла, что она имела в виду. Думала – про огород. Про то, что земля здесь хорошая, урожайная. Стояла, смотрела на тонкий прутик с тремя листьями и не могла себе представить, что из этого выйдет что-то настоящее.
Вышло. Без меня. Без всех нас – выросло и стоит.
Я взяла ещё несколько ягод, прямо горстью, не торопясь. Постояла. Над головой стрекотал кузнечик, где-то в кустах – другой, им вторил третий. Солнце стояло высоко, и тень от яблони не доставала до этого угла.
Тепло было настоящее, плотное, какое бывает только здесь, в июле, когда за спиной деревянный забор, а впереди – всё лето.
***
– Ирина! Ирина, это ты?
Голос я узнала раньше, чем обернулась. Наташа. Мы дружили с ней всё детство, потом переписывались в юности, потом жизнь разошлась – у неё дети, у меня переезды, работа, всё то, что кажется важным, пока не окажешься вдруг на заросшем участке с ягодой во рту.
Она стояла у забора – у того самого покосившегося штакетника, который, казалось, вот-вот упадёт, но держался уже лет тридцать. Пополнела, волосы короче, но смеялась так же – быстро, без предупреждения, будто смех у неё всегда был наготове.
– Живая, – сказала она. – Я уж думала, ты продала.
– Не продала, – сказала я. – Просто не приезжала.
– Это я вижу, – она оглядела мой участок без осуждения, просто констатируя. – Ну ничего. Трава – это не беда. Трава – это жизнь.
Мы облокотились на забор с двух сторон, как делали когда-то в детстве, – она со своей стороны, я со своей, и штакетник между нами, тёплый от солнца, занозистый.
– Кто ещё остался? – спросила я.
Наташа начала перечислять. Из тех, кого я помнила, почти никого не осталось. Ивановы продали ещё пять лет назад – дети не хотели возиться. Тётя Галя с четвёртого участка уехала к дочери в другой город.
Сёмины давно не приезжают – дом стоит закрытый, окна заколочены. Я слушала и смотрела на штакетник, на то, как краска облезла с него полосами, обнажив серое дерево.
– А новые есть? – спросила я.
– А как же, – Наташа оживилась. – Вон, через три участка, молодая семья купила в прошлом году. Двое детей, мальчишки. Шумные – страсть. – Она сказала это с таким удовольствием, что я невольно улыбнулась. – И с той стороны тоже. Девочка лет семи, с косичками. Целый день носится.
– Одна?
– Уже нет. С мальчишками сдружилась. Они теперь вместе носятся.
Я подумала о Маринке с забинтованным коленом. О том, как быстро это происходит – вот ты ещё не знаешь человека, а вот уже бежишь рядом, и кажется, что иначе никогда и не было.
– Ругаются? – спросила я.
– Ещё как, – сказала Наташа. – Утром поругались, вечером снова вместе. Родители за головы берутся, а они – ничего.
– Это правильно, – сказала я. – Это так и должно быть.
Наташа посмотрела на меня, и я почувствовала, что она понимает, о чём я. Мы обе понимали – не нужно было объяснять.
***
Мы простояли у забора долго – час, наверное, а то и больше. Наташа рассказывала про товарищество, про нового председателя, который наконец починил дорогу к колонке, про то, что в следующем году собираются поставить новые ворота на въезде.
Я слушала и думала о том, что место живёт. Не так, как раньше, – иначе. Но живёт.
– У меня внуки приедут в июле, – сказала Наташа под конец и снова засмеялась своим быстрым смехом. – Первый раз сюда. Я уже думаю, как им всё показать. Колонку, лес, малину. Они городские совсем, не знают ничего.
– Узнают, – сказала я.
– Узнают, – согласилась она. – Земля здесь такая. Сама всё объясняет.
Мы помолчали. Это было хорошее молчание, не тяжёлое – то, которое бывает между людьми, когда слов уже не нужно, потому что главное уже сказано или вовсе не нуждалось в словах.
Потом я пошла обратно – к дому, к участку, к заросшим грядкам. Надо было посмотреть, что с верандой. Надо было проветрить комнаты как следует, оставить подольше.
Надо было понять, что здесь можно починить, а что уже нет. Работы было много, это было ясно с первого взгляда, но что-то в этой мысли уже не давило – скорее, наоборот.
***
Уже в конце дня, когда солнце начало садиться и свет стал косым и медленным, я услышала их. Сначала один голос, потом второй, потом смех – высокий, захлёбывающийся, счастливый. Я стояла у смородинового куста с ветками в руках – обрезала самые нижние, которые лежали на земле, – и слушала.
Они бежали где-то за забором. Я не видела их – только слышала топот, голоса, снова смех. Кто-то крикнул: сюда, сюда! – и я остановилась. Руки с секатором замерли.
Сюда, сюда.
Я слышала это уже однажды. В другое лето, в другом детстве. Витька кричал вот так же – и мы все меняли направление, не спрашивая зачем. И бежали. И трава хлестала по ногам, и было не страшно, и не важно куда – важно, что вместе.
Топот затих где-то дальше по улице. Стало тихо – но это была другая тишина, чем утром. Утром тишина была пустой. Сейчас она была просто паузой между.
Я посмотрела на куст. Ягод на нём было ещё много – больше, чем я успею собрать сегодня. Земля под ним была тёмная, чуть влажная в тени. Корни уходили глубоко, это было видно по тому, как уверенно стоят ветки, как держат гроздья.
Посади – и будет расти. Мама знала, о чём говорила.
Дача не ждала нас. Дача не скучала и не тосковала – это я скучала, это я тосковала, приписывая свои чувства старым доскам и заросшим грядкам.
Дача просто была. Стояла, держалась, копила тишину и терпеливо существовала, пока снова не понадобится. Пока снова не появятся дети, которым нужно куда-то бежать.
И они появились. Без нас. Без нашего разрешения, без нашего участия. Пришли сами – молодые семьи с городскими детьми, которые не знают, что такое колонка и как пахнет горящая ботва.
Придут и узнают. Разберутся. Набьют колени на тех же дорожках, поссорятся и помирятся, найдут своего Витьку, который будет кричать – сюда, сюда! – и они будут бежать, не спрашивая зачем.
Я отложила секатор. Взяла ещё одну ягоду – тёмную, тяжёлую. Раздавила на языке. Кислая. Настоящая.
Я подобрала обрезанные ветки, сложила в кучу у края дорожки. Посмотрела на дом – на облупившуюся краску, на просевший угол веранды, на ставни, которые надо починить. Работы было много. Это было знакомо. И правильно.
Завтра схожу к Наташе – возьму, если даст, секатор побольше. Послезавтра займусь верандой. Через неделю, может, покрашу хотя бы одну стену – просто чтобы начать.
Я не загадывала дальше. Дача приучила к этому ещё в детстве: здесь не думают на год вперёд, здесь думают на день. Вот этот день, вот эта грядка, вот этот куст. Этого достаточно.
Солнце легло на штакетник длинными тенями. Где-то за соседними участками снова взорвался детский смех – коротко, радостно, без видимой причины. Просто потому что лето, потому что надо бежать – сюда, скорее, сюда.
***
У меня тоже есть такая дача. Такой куст смородины, такой забор, такие соседские дети, с которыми я носилась с утра до вечера. Я думала, что это просто детство. Теперь думаю – это было что-то большее.
А у вас было своё дачное братство? Расскажите в комментариях – очень хочу знать.
Если откликнулось – подпишитесь, я пишу именно такие истории. Про то, что кажется ушедшим, но на самом деле никуда не делось.
Если вам близки такие истории – здесь есть ещё: