Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЛЮБОВНИЦА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
В Заозерном никогда не было тихо. Здесь всегда кто-то скрипел, лаял, кашлял за стеной, гремел вёдрами у колодца.
Но в ту ночь, когда уехал Степан, деревня затихла так, что слышно было, как дышит земля.
Вера не зажигала свет.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

В Заозерном никогда не было тихо. Здесь всегда кто-то скрипел, лаял, кашлял за стеной, гремел вёдрами у колодца.

Но в ту ночь, когда уехал Степан, деревня затихла так, что слышно было, как дышит земля.

Вера не зажигала свет.

Она вошла в свою избу, закрыла дверь на засов — в первый раз за три года не боясь, что муж вернётся и выломает её вместе с косяком. Сняла ватник, повесила на гвоздь. Сняла платок, развязала его медленно, как бинт с давней раны. Волосы упали на плечи — русые, с проседью, хотя ей было всего двадцать три.

Она подошла к печи. Та остыла. Вчерашние щи застыли в чугунке белым жиром.

Вера не хотела есть. Она села на лавку, положила руки на колени и стала смотреть в темноту. Смотрела долго, не мигая, как человек, который только что вышел из подвала и щурится на солнце.

Тишина оглушала.

Никто не храпит на кровати. Никто не ворочается, не бормочет спросонья матом.

Никто не схватит за волосы посреди ночи, потому что приснилось что-то злое. Кровать стояла пустая — широкая, с горой тряпья вместо одеяла.

Вера встала, подошла к кровати, провела рукой по простыне. Простыня была холодная, не смятая.

Она вдруг поняла, что может лечь на любую сторону. Даже поперёк. И никто ей не скажет: «Подвинься, места нет».

Она легла.

Сначала на краешек, как привыкла. Потом — на середину. Раскинула руки в стороны, как крест. И заплакала.

Без звука, только плечи вздрагивали. Слёзы текли в уши, заливали подушку, и это было такое сладкое, такое долгожданное горе, что она боялась шевельнуться — вдруг всё это сон и сейчас дверь грохнет, и он войдёт.

Но дверь не грохнула

. Степан был далеко. В камере. Или в коридоре райотдела. Или уже даёт показания. Вере было всё равно. Главное — его нет здесь.

Она уснула под утро, когда за окном забрезжила серая, холодная заря. Уснула без задних ног, как спят дети после долгой болезни.

*****

Нина не спала всю ночь.

После того как Степана увезли, к ней зашли соседки — Матрёна и Клава. Они принесли настойку из калины, причитали, охкали, гладили по голове.

Нина сидела на кровати, закутанная в одеяло, и отвечала односложно. Губа у неё распухла, кровь запеклась чёрной коркой.

— Надо в больницу, девонька, — сказала Матрёна, старая, морщинистая, с руками в натруженных узлах.

— Швы наложат.

— Не надо, — ответила Нина. — Само заживёт.

Она не хотела никуда ехать.

Она хотела одного — чтобы все ушли и оставили её в покое. Но соседки не уходили.

Они сидели до полуночи, пили чай, вздыхали и рассказывали про других мужиков, которые тоже били, тоже насильничали, но кому-то повезло — посадили, кого-то просто убили в пьяной драке.

— А ты молодец, что нож взяла, — сказала Клава, бойкая баба с вечно растрёпанной косой.

— Я бы на твоём месте... — она не договорила, махнула рукой.

— Я не зарезала, — тихо ответила Нина.

— Не смогла.

— И хорошо, что не смогла, — строго сказала Матрёна.

— А то б тебя посадили, а он бы жил. Не того зверя надо жалеть.

Наконец соседки ушли, пообещав прийти утром.

Нина заперлась, подошла к зеркалу. В мутном стекле отразилась девушка с разбитым лицом и большими, слишком серьёзными глазами.

Ей было девятнадцать

. Но она чувствовала себя на сорок.

Она подошла к столу, достала лист бумаги, ручку. Написала матери: «Мама, у нас всё хорошо. Приезжай, когда сможешь. Я скучаю».

Она не написала про Степана. Не написала про нож и синяк.

Зачем? Мать и так приедет не скоро, а когда приедет — увидит, что всё кончилось.

Или только начинается.

Нина свернула письмо треугольничком, положила в ящик — завтра отправить. Потом подошла к иконе в углу. Николая Угодника. Старая, почерневшая икона, матерью купленная ещё в церкви до закрытия.

Нина не была верующей, но сейчас перекрестилась. Широко, по-бабьи, с поклоном.

— Спасибо, — сказала она вслух. Кому — не знала. Но легче стало.

Она легла в кровать, поджала ноги к животу.

В комнате пахло гарью — лампада горела перед иконой. Нина смотрела на маленький огонёк, пока тот не расплылся в золотое пятно. И уснула. Без снов. Впервые за много дней.

*****

Утром в Заозерное пришла новость. Её разнёс почтальон дядя Федя, который заезжал в райцентр за газетами. Он остановил велосипед у колодца, слез, снял кепку и сказал:

— Завьялова в изолятор посадили. Статья есть — угроза убийством и попытка изнасилования несовершеннолетней.

Бабы ахнули. Мужики переглянулись. Кто-то сказал: «Поделом». Кто-то: «Стёпка не жилец теперь». А одна старуха, самая старая, совсем глухая, спросила: «Какого Завьялова? Семёна?» Ей никто не ответил.

Вера узнала новость от соседки, тёти Паши. Тётя Паша перелезла через забор, зашла в избу без стука (дверь была незаперта — Вера забыла запереться после ночи) и зачастила:

— Слышала?

Сидит твой! Поделом

! Ох, давно пора было! Ты, Верка, теперь вздохни спокойно. Мы тебе поможем.

Может, развод оформишь?

Вера сидела за столом, пила холодный чай. Глаза у неё были красные, но лицо спокойное.

— Не надо мне развода, — сказала она тихо.

— Сама как-нибудь.

— Как это не надо? — всплеснула руками тётя Паша. — А он выйдет — опять за своё?

Ты его знаешь!

Вера помолчала. Потом сказала:

— Выйдет — не скоро. А я за это время, может, другой стану.

Тётя Паша не поняла, но спорить не стала. Вздохнула, перекрестилась на икону и ушла.

Вера осталась одна.

Допила чай, поставила кружку. Встала, подошла к окну. На улице было серое, мокрое утро. Заморосил дождь — мелкий, нудный, как раньше. Но Вере он казался другим. Чистым.

Она надела пальто, повязала новый платок — тот, который берегла на праздник, — и вышла.

Пошла не к Нине, не к колодцу, а на околицу, в поле.

Туда, где три года назад они со Степаном стояли под венцом. Невеста в белом, жених пьяный в стельку. Она тогда думала: «Потерплю. Он добрый, просто устал». А он не был добрым. Он был зверем.

Вера дошла до берёзы, на которой висела икона — кто-то прибил её давно, ещё при бабках.

Икона почернела, лик почти не виден. Вера встала на колени прямо в грязь, сложила руки.

— Господи, — сказала она шёпотом. — Я не знаю, как жить дальше. Я ничего не умею, кроме как терпеть. Научи меня не терпеть.

Или забери меня.

Всё равно.

Она постояла на коленях минуту, другую. Потом встала, отряхнулась и пошла обратно. Шла медленно, смотрела по сторонам. Поле, лес на горизонте, серое небо. Всё как всегда. Но она впервые за три года заметила, что небо не просто серое — в нём есть полоски света, розовые, нежные.

«Никогда не замечала», — подумала Вера.

****

В райцентре, в кабинете следователя, Степан Завьялов давал показания.

Сидел он на стуле, с наручниками, которые ему оставили для острастки. Перед ним лежала бумага, пачка «Беломора», кружка с остывшим чаем. Следователь, молодой парень в очках, с усиками, задавал вопросы спокойно, равнодушно.

— Значит, вы утверждаете, что Нина сама вас пригласила?

— А то, — Степан усмехнулся. — Сама. Она ко мне клеилась.

Я отказал. Она обиделась. А когда я пришёл поговорить — сама в нож бросилась.

— А ружьё зачем?

— Да так. Шёл на охоту, дай, думаю, зайду. По-соседски.

Следователь вздохнул, постучал ручкой по столу.

— Свидетельские показания — Вера Завьялова, соседи, участковый Синицын — говорят о другом.

— Вера — баба обиженная, — Степан скривился. — Она на меня зла. А Синицын — старый пёс, ему всё мерещится.

Следователь посмотрел на него поверх очков. Долго, пристально. Потом сказал:

— Завьялов, у вас на руках Нины — синяки. Дверь выбита. Ружьё заряжено солью. И двое понятых подтверждают, что вы угрожали. Вам не кажется, что сесть на два-три года — это лучший вариант?

А если добавится изнасилование — будет пять.

Степан замолчал. Потрогал скулу — там, где вчера Нина чиркнула ножом, царапина уже затянулась.

— Дайте подумать, — сказал он.

Следователь кивнул, вышел. Степан остался один. Он смотрел на зарешеченное окно, за которым моросил дождь, и думал о Вере. Не о Нине. О Вере.

«Как посмела? — думал он. — Моя вещь. Моя жена.

И вдруг — предала».

Он сжал кулаки так, что побелели костяшки. Но сделать ничего не мог. Только сидеть и ждать.

И ненавидеть.

****

День в Заозерном тянулся медленно. Нина вышла на крыльцо, подышала воздухом. Губа болела, но она не прятала синяк. Пусть видят. Пусть знают.

Мимо прошёл Ванька Косой — тот самый, кого Степан поминал. Он остановился, посмотрел на Нину, покачал головой.

— Ах, Стёпка, — сказал он. — Совсем зверь. Ты бы, Нина, к нам переезжала, что ли.

А то одна.

— Я одна и останусь, — ответила Нина. — Так лучше.

Ванька пожал плечами, пошёл дальше. Нина смотрела ему вслед и думала: «Неужели все мужики такие? Неужели нет ни одного, кто не бьёт, не угрожает, не требует?»

Она не знала ответа. Может, есть. Может, в другом месте. Может, в другой жизни.

Вера в это же время мыла полы. Она тёрла половицы тряпкой с золой, оттирала пятна грязи, крови — бог знает, чьей. Доски под её руками светлели. Изба наполнялась запахом чистоты и покоя.

Она мыла и улыбалась. Невесело, но искренне. Как будто смывала с себя три года.

За окном перестал дождь. Выглянуло солнце — низкое, осеннее, но тёплое. Вера открыла форточку, вдохнула сырой, свежий воздух. Подумала: «А ведь можно жить. Оказывается, можно».

И впервые за долгое время поверила в это.

****

Через неделю после того, как увезли Степана, в Заозерном выпал первый снег. Он пошёл под утро, тихо, без ветра, крупными мокрыми хлопьями. К восьми часам всё вокруг стало белым — крыши, заборы, огороды. Даже грязь на дорогах припорошило, словно природа решила: хватит, была осень, теперь будет зима, чистая и злая.

Вера проснулась от света. Снег отражал утреннее солнце, и комната наполнилась голубоватым сиянием, какого она не помнила за три года. В окно было видно, как воробьи купаются в сугробе на крыльце. Она улыбнулась — просто так, без причины. И испугалась своей улыбки.

«Разве можно улыбаться, когда муж в тюрьме?» — подумала она. А потом подумала: «А почему нет? Он же не умер. Он жив. И я жива. И он меня не бьёт».

Она встала, растопила печь. Дрова колола сама — раньше это делал Степан, но она научилась за его спиной, потому что он часто забывал заготовить.

Теперь она колола сама, и топор слушался её рук. Тяжело, но спокойно.

За завтраком она достала с полки книгу — единственную в доме, старый роман без обложки, который когда-то принесла с собой из родительского дома. Степан смеялся над книгой: «Читаешь, дура, а толку?».

Вера не читала при нём, прятала под подушку. Теперь она открыла книгу на середине, дочитала главу. Слова складывались в предложения, предложения — в чужую жизнь, красивую и печальную. И Вере показалось, что её собственная жизнь тоже может стать книгой. Только писать её надо заново.

После завтрака она надела чистый платок, валенки и пошла к Нине.

Она шла через всю деревню. Снег скрипел под ногами, морозец был лёгкий, градусов пять.

Люди на улице здоровались с ней по-другому. Не как с женой Завьялова — исподлобья, боязливо. А как с обычной бабой. Даже приветливее

. Тётя Паша крикнула с крыльца: «Вер, заходи, пирогов дам!» Дядя Коля, который работал на ферме, остановил лошадь, сказал: «Ты, Вера, к нам на работу выходи.

Справишься?» Она кивнула.

Не сразу, но кивнула.

Нина жила на том же месте. Изба её побелела, наличники голубели ярко на снегу. Дверь была новая — Степан выломал старую, соседи за выходные сколотили новую, из толстых досок, с хорошим замком. Вера постучала.

— Кто там? — голос Нины был глухой, настороженный.

— Вера. Открой.

За дверью помолчали.

Потом засов отодвинулся, дверь открылась.

Нина стояла в тёплом платке, в стёганой куртке поверх халата. Губа у неё зажила, остался только маленький шрам в уголке, как родинка.

Синяки сошли, под глазами темнела только усталость.

— Заходи, — сказала Нина. — Чай будешь?

— Буду.

Они сели за стол. Вера оглядела избу — чисто, прибрано, на столе лежит вышивка — новая, с красными петухами. Нина вышивала быстро, нервно, как будто торопилась закончить жизнь.

— Как ты? — спросила Вера.

— Живу, — Нина пожала плечами. — Вчера из райцентра приходили. Спрашивали, буду ли заявление писать. Я написала.

— Молодец.

— А ты? Развод будешь брать?

Вера помолчала, помешала ложкой в кружке.

— Не знаю, — сказала она. — Думаю.

— Чего думать? — Нина подняла глаза. В них была та же острая, колючая сила, что и в ночь нападения. — Он тебя бил. Он меня хотел изнасиловать. Ты ещё сомневаешься?

— Он всё-таки муж, — тихо ответила Вера. — Венчаные.

— Венчаные? — Нина усмехнулась горько. — А он тебя под венцом бил? Или после? Бог такое венчание не примет. Бог за терпение не простит, если ты терпишь, когда тебя убивают.

Вера опустила глаза. Слова Нины были жёсткими, но правдивыми. Она знала это. И всё равно внутри что-то держало — привычка, страх пустоты, или то самое «терпи, казачка», которое вбито в женщин с молоком матери.

— Я подумаю, — повторила она.

Нина не стала настаивать. Она долила чаю, достала из печи пирог с капустой — сама испекла. Вера удивилась: пирог был румяный, пышный, такого она сама не умела.

— Ты молодец, — сказала Вера. — Сильная.

— Нет, — Нина покачала головой. — Я не сильная. Я просто боюсь сильнее, чем надо. И злость помогла. А теперь злость уходит. И страшно становится.

Она замолчала, сжала пальцы в кулаки. Вера протянула руку, накрыла её ладонь. Нина вздрогнула, но не отдёрнула.

— Ничего, — сказала Вера. — Пройдёт.

Они сидели так долго, пока за окном не начало темнеть. Снег валил всё сильнее, заметал тропинки, прятал под собой следы. Вера собралась уходить, но Нина остановила её у порога.

— Вера, — сказала она. — Ты не виновата. Ни в чём. Ты поняла?

Вера посмотрела на неё. Глаза наполнились слезами.

— Поняла, — прошептала она. — Кажется, поняла.

****

В райцентре, в камере временного содержания, Степан Завьялов бил кулаком в стену.

Его перевели из изолятора в общую камеру на двое суток до этапа. Сокамерников было трое: старый бомж, который спал и не просыпался, молодой парень за кражу и мужик лет сорока, сидевший за хулиганство. Мужик этот, лысый, с татуировкой на руке, звал его «Стёпа» и пытался подружиться.

— Ты не ссы, — говорил он. — Тут за бабу не дают много. Отмажешься.

— Она не просто баба, — зло отвечал Степан. — Она — шалава. И жена моя сука, привела ментов.

— А-а, — лысый понимающе кивал. — Жена. Ну, брат, жена — это святое. Меня тоже моя заложила. Выйду — убью.

Степан слушал эти разговоры и внутри у него всё кипело.

Он думал о Вере. Не о том, как простить или забыть. О том, как наказать. Он уже придумал план: выйдет, подкараулит, заставит забрать заявление. А если не заберёт — тогда по-настоящему. Так, чтобы никто не узнал.

Но пока он сидел в камере, пахло мочой и щами, и до деревни было тридцать километров — непреодолимых, как три года.

****

В тот же вечер в Заозерное приехал участковый Синицын. Он был не один — с ним приехал молодой следователь из района, тот самый, с усиками. Машина застряла в снегу у околицы, пришлось идти пешком.

Синицын зашёл к Вере.

— Вера, — сказал он, снимая шапку. — Вот, товарищ следователь хочет с тобой поговорить. Насчёт развода и показаний.

Вера стояла у печи, руки в муке — она месила тесто. Кивнула, вытерла руки, села за стол.

Следователь сел напротив, достал блокнот, ручку.

— Вера Семёновна, — начал он официально, потом запнулся, посмотрел на её синяк, которого уже почти не было, и перешёл на «ты». — Вера, ты будешь писать заявление о разводе? Это поможет следствию. Покажет, что ты не намерена мириться.

Вера молчала долго. Синицын и следователь ждали. За окном темнело, в избе горела лампа, пахло хлебом.

— А если я не разведусь? — спросила она.

— Тогда... — следователь замялся. — Тогда Степан может попросить условный срок. Скажет, что помирились, жена не против.

— А если разведусь?

— Тогда дадут реальный. Года два-три. Или больше, если Нина настаивает.

Вера опустила голову. Она смотрела на свои руки — красные, потрескавшиеся, но живые. Потом подняла глаза.

— Пишите заявление, — сказала она. — На развод. И на всё, что надо.

Синицын перекрестился украдкой. Следователь кивнул, начал писать.

Вера диктовала ровным голосом:

— В браке с Завьяловым Степаном Петровичем состояла три года. За это время он систематически наносил мне побои, угрожал убийством, не давал работать... — она замолчала на секунду. — И я его больше не люблю. Ни капли.

Следователь записал последнюю фразу, подчеркнул.

— Всё, — сказал он. — Теперь жди повестки в суд.

Они ушли. Вера осталась одна. Тесто подошло, она снова начала месить, сильнее, чем надо, будто вымешивала из теста всю свою прошлую жизнь. Потом поставила хлебы в печь.

Через час изба наполнилась запахом свежего хлеба.

Вера отломила краюшку, посолила, съела. Хлеб был горячий, мягкий, с хрустящей коркой.

«Первый раз за три года хлеб удался», — подумала она. И заплакала. Но теперь это были не слёзы боли. Слёзы радости, которые она не умела плакать.

*****

Нина в этот же вечер сидела у окна, смотрела на снег. Ей принесли письмо от матери. Мать писала коротко: «Дочка, я приеду на Новый год. Денег выслала на почту. Ты держись». Нина перечитала письмо три раза, потом свернула и сунула за пазуху.

Она думала о будущем. О том, что зима будет долгой. О том, что надо колоть дрова, чистить снег, топить печь. О том, что Степан не вернётся скоро. А когда вернётся — она уже, может быть, уедет в город. К матери. Насовсем.

Она вышла на крыльцо. Снег падал на лицо, таял на щеках, смешиваясь со слезами. Или без слёз — она уже не понимала.

Где-то далеко, за полем, пролаяла собака. Звезда упала с неба, оставив за собой тонкую серебряную нить.

— Господи, — прошептала Нина. — Сделай так, чтобы он никогда не вернулся.

И ей показалось, что снег пошёл сильнее, как будто природа услышала и решила замести все дороги, ведущие обратно.

****

В конце недели в Заозерное пришло ещё одно известие: Степана Завьялова этапировали в следственный изолятор областного центра. Там он будет ждать суда. А суд — после Нового года.

Вера узнала об этом от Синицына. Участковый пришёл к ней утром, выпил чаю, сказал:

— Теперь можешь спать спокойно. На Новый год он не выйдет. И на Рождество. И весной, может, не выйдет.

— А выйдет — что? — спросила Вера.

— А выйдет — мы его встретим, — усмехнулся Синицын. — Не одна ты, Вера, на него заявление написала. Там Нина. И я. И дядя Коля, который понятым был

. Так что не боись.

Вера кивнула. Она не боялась. Впервые за три года она не боялась. Даже странно было: как это — жить без страха? Оказывается, можно. Даже нужно.

Она вышла на крыльцо, посмотрела на небо. Снег перестал, выглянуло солнце. Сугробы искрились, как рассыпанный сахар.

— Здравствуй, зима, — сказала Вера.

И зима ответила ей молчанием.

Спокойным, чистым, добрым.

***

Зима в Заозерном в тот год стояла лютая. Мороз под сорок трещал по ночам так, что стены изб ходили ходуном, а поутру мужики откапывали из снега коров и двери. Дороги замело, автобус ходил через раз, и деревня замерла в белом оцепенении, как зверь в берлоге.

Нина топила печь дважды в день — утром и вечером.

Дров она наколола с помощью дяди Коли, который пришёл и сделал всю работу молча, только кряхтел. Нина пыталась заплатить — он отмахнулся.

— Ты не плати, — сказал он. — Ты живи.

Она жила. Но жизнь её превратилась в осаду.

Всё началось через две недели после того, как Степана увезли.

Первым пришёл Ванька Косой — тот самый, кого Степан упоминал в угрозах

. Он явился под вечер, пьяный в стельку, постучал в дверь.

Нина не открыла. Он стучал, матерился, пинал доски, потом ушёл. Но наутро у её калитки собралась компания — трое мужиков с фермы, молодые, нахальные.

— Эй, Нина! — крикнул один, рыжий, с веснушками. — Выходи! Чего сидишь?

Степана нет, теперь мы тебя охранять будем.

Нина смотрела в щель между досками и молчала. Она знала этих троих — Семён, Витька и Генка.

Все женатые, все с пьяными глазами, все из той же породы, что и Степан, только мельче.

— Отстаньте, — сказала она глухо. — Не надо меня охранять.

— А кто ж тебя охранит? — засмеялся Витька. — Ты теперь одна. А одна в деревне — не жилица.

Выходи, поговорим по-соседски.

Нина отошла от двери, взяла в руки кочергу — тяжёлую, чугунную. Вернулась к двери.

— Уходите, пока целы.

Мужики посмеялись, но ушли. Не потому, что испугались — потому что было холодно стоять. Но они вернулись на следующий день. И через день.

Самое страшное случилось в субботу. Нина пошла в магазин — единственный на деревне, в бывшем клубе.

За прилавком стояла тётя Паша, соседка, которая раньше жалела Нину. Теперь тётя Паша смотрела искоса, поджав губы.

— Здравствуйте, — сказала Нина.

— Здравствуй, — ответила тётя Паша сухо. — Чего тебе?

Нина купила хлеба, крупы, спичек. Расплатилась, собралась уходить. У двери стоял Ванька Косой с двумя другими мужиками. Они расступились, пропуская её, но Ванька схватил за рукав.

— Слышь, Нина, — сказал он негромко, но так, чтобы все слышали.

— А чего ты ломаешься?

После Степана-то... Он же тебя распечатал, так? Что теперь? Все знают.

Нина остановилась. В магазине затихли. Бабы замерли с сумками, мужики заулыбались.

— Что значит «распечатал»? — спросила она тихо, хотя всё поняла.

— А то, — Ванька скосил свой здоровый глаз к носу, — что ты теперь не девка. Так чего хорошего прятать? Или ты думаешь, кто замуж возьмёт после Степана? Никто. Так хоть нам дай.

В магазине кто-то хихикнул. Тётя Паша отвернулась к витрине, но не сказала ни слова.

Нина смотрела на Ваньку. В груди у неё поднималось что-то горячее, тяжёлое. Не страх — гнев.

— Слушай меня, косой, — сказала она, и голос её зазвенел. — Я не девка и не баба.

Я человек. И если ты ещё раз меня тронешь — пойдёшь за Степаном. Понял?

Я заявление написала один раз, напишу и второй.

Ванька отдёрнул руку. Не потому, что испугался её слов — потому что в её глазах была та самая пустота, которая бывает у тех, кому нечего терять. Он попятился, сплюнул.

— Дура, — сказал он.

— Себе же хуже.

Нина вышла из магазина. Снег скрипел под ногами, мороз щипал щёки. Она шла быстро, не оборачиваясь. Дома она села на лавку, положила голову на стол и заплакала. Впервые за всё время — навзрыд, в голос, как ребёнок.

«Почему они такие? — думала она. — Почему, когда одна беда, они лезут с другой?»

Она плакала долго. Потом встала, умылась ледяной водой из ведра, посмотрела на себя в зеркало. Глаза красные, нос распух. Но внутри что-то закалилось, как сталь после закалки.

«Никому не дамся, — сказала она себе. — Ни Степану, ни Ваньке, ни кому. Лучше умереть».

Она достала отцовский охотничий нож из-под подушки, почистила его, смазала маслом. Положила на видное место — на полку у печи. Пусть видят, когда придут.

*****

Вера не знала о том, что происходит с Ниной.

Она ушла в себя, как улитка в раковину.

Первые дни после отъезда Степана были светлыми — она мыла, стирала, пекла хлеб, дышала полной грудью. Но прошла неделя, другая, и свет начал меркнуть.

Тишина, которая сначала казалась спасением, превратилась в пустоту. В избе стало слишком просторно. Кровать — слишком широкой. Вечера — слишком длинными.

Вера сидела у окна, смотрела на снег и не знала, куда себя деть.

Она привыкла жить в тени Степана — под его окрики, под его кулаки, под его тяжёлое дыхание. Это было страшно, но это было привычно. А теперь... Теперь она была свободна, и свобода оказалась чужой, как новый платок, который трёт шею.

Она начала плакать по ночам.

Тихо, чтобы никто не слышал. Плакала в подушку, кусала край одеяла, чтобы не завыть.

Ей снился Степан. Не злой, не с ружьём — а тот, каким он был в первый месяц после свадьбы. Трезвый, застенчивый, почти ласковый.

Он гладил её по голове и говорил: «Вер, а давай детей нарожаем?» И она просыпалась в мокрой от слёз постели, и сердце её разрывалось от тоски.

«Какой бы он ни был, — думала она. — Он же муж. Венчанные мы.

В церкви стояли, кольца меняли. Перед богом обещали.

А я что сделала? Предала. В участок на него побежала. Как я теперь перед Богом-то?»

Она смотрела на икону в углу — тёмную, старую. Никогда раньше она не молилась так часто, как в эти дни. Она молилась и просила прощения. За что? Сама не знала.

За то, что не стерпела? За то, что сдала его? Или за то, что всё ещё любит — сквозь боль, сквозь страх, сквозь синяки?

Она достала из сундука свадебное платье — белое, уже пожелтевшее, с кружевами, которые она сама вязала. Повесила на спинку стула, смотрела на него часами. Потом убрала обратно.

— Господи, — шептала она. — Что же мне делать?

Ответа не было.

Она решила поехать к нему.

В райцентр Вера собиралась три дня. Наделала пирожков с картошкой, достала чистое платье — то, что надевала только в церковь. Повязала светлый платок, взяла гостинцев. Соседка тётя Паша дала денег на дорогу — автобус ходил теперь раз в день, билет стоил недорого, но у Веры не было ни копейки.

Степан всё пропивал.

Утром она уехала. Автобус был старый, грязный, с заиндевевшими стёклами.

Вера сидела у окна, смотрела на заснеженные поля, на чёрные точки деревень на горизонте.

Сердце колотилось как бешеное.

Она знала, что Степан в следственном изоляторе. Адрес ей дал Синицын. Свидания разрешали два раза в месяц, но нужно было записаться заранее.

Вера не записывалась. Она надеялась на чудо — что её пустят, что он обрадуется, что они помирятся, что он попросит прощения и она его простит.

Она дура? Может, да.

Но что ей ещё оставалось?

В райцентре она нашла здание СИЗО — серое, мрачное, с решётками на окнах. У ворот стоял часовой. Вера подошла, спросила:

— Мне к Завьялову Степану. Жена я.

Часовой позвонил, что-то сказал в трубку. Потом кивнул: «Подождите». Вера ждала на морозе сорок минут. Пальцы окоченели, пирожки в сумке замёрзли. Наконец вышел молодой человек в форме, с усиками — тот самый следователь.

— Вера Семёновна, — сказал он мягко. — Завьялов написал отказ. Он не хочет вас видеть.

Вера замерла.

— Как не хочет? — переспросила она. — Я же жена.

— Он написал заявление. Запретил свидания с родственниками.

Никого не желает видеть. Ни жену, ни мать. Даже адвоката — и того только по делу.

Вера смотрела на него, не понимая. Глаза наполнились слезами.

— Но я приехала... — сказала она. — Я издалека. Пирожков привезла.

Следователь вздохнул.

— Мне жаль. Ничем не могу помочь. Он не выйдет на свидание. Даже если я прикажу — он имеет право. А он не хочет.

Вера постояла ещё минуту. Потом медленно развернулась и пошла прочь. Сумка с пирожками оттягивала руку. Слёзы замерзали на щеках.

Она села на лавку у вокзала и долго сидела, глядя на отходящий поезд. Автобус в Заозерное был только вечером. У неё не было денег на чай в буфете.

Она достала один пирожок, откусила — он был жёсткий, безвкусный.

Она ела и плакала.

«Почему он не хочет меня видеть? — думала она.

— Я же пришла мириться. Я же люблю его. За что он меня отталкивает?»

Она не понимала. Она никогда не понимала его.

И теперь, когда ей стало казаться, что она может его спасти — он оттолкнул её в последний раз.

Вернулась в Заозерное она затемно. Дома затопила печь, села на лавку. В избе было пусто и холодно. Она сняла с пальца обручальное кольцо — старое, потёртое

. Покрутила в руках, поднесла к свету лампы.

— Венчанные мы, — прошептала она. — А он не хочет меня даже видеть.

Она положила кольцо на стол. И заплакала снова.

*****

В камере следственного изолятора Степан Завьялов лежал на нарах и смотрел в потолок.

Потолок был серый, в трещинах, похожий на карту неведомой земли. Степан разглядывал эти трещины часами, не моргая.

Он давно так не думал. Раньше мысли приходили и уходили, как пьяные гости — шумные, злые, быстрые.

Теперь они стали другими. Медленными. Тяжёлыми. Как камни на дне реки.

Он думал о жизни.

О своей жизни — о том, как рос в этой же деревне, как отец бил мать, как мать плакала по ночам, как он, Степан, поклялся себе, что не будет таким.

А стал ещё хуже. Он бил Веру сильнее, чем отец бил мать. Пил больше.

Злился чаще. И зачем? Чего он добился?

«Баба должна бояться, — учил отец. — Баба — она что лошадь: если не боится, не слушается».

Степан верил этому. И вот результат: баба перестала бояться. Побежала в участок.

И он здесь.

Он думал о Вере. О том, как она стояла на коленях в грязи. Как сказала «пусти» спокойно, без страха. Как привела участкового. Как она посмела? Как она, тень, вещь, посмела поднять руку на него — на Степана Завьялова?

А потом он думал иначе.

Он вспоминал, как она пекла пироги. Как поправляла ему воротник перед уходом.

Как плакала тихо, чтобы не слышал. Как лежала с ним в одной постели и молчала, когда он брал её силой.

И ему становилось стыдно. Остро, как ножом по сердцу.

Но он запретил себе чувствовать стыд. Стыд — это слабость. А слабых здесь сожрут.

Когда адвокат принёс ему записку от Веры — она просила о свидании — Степан написал отказ. Коротко: «Не хочу». И всё.

Он не мог видеть её. Не потому, что ненавидел.

Потому что боялся, что увидит в её глазах то самое — сочувствие, жалость, или ещё хуже — любовь.

Он не вынес бы этого. Легче было злиться.

А вот о Нине он думал постоянно.

Нина не выходила у него из головы. Не как о жертве — как о чём-то, что ускользнуло

. Он представлял её в избе, одну, с распущенными волосами. Представлял, как она ходит по комнате, моет полы, вышивает. Представлял, как к ней приходят другие мужики — Ванька, Семён, этот рыжий — и она улыбается им, смеётся, открывает дверь.

— Не откроет, — шептал он в темноте. — Она никому не откроет.

Но в душе он знал: откроет.

Рано или поздно. Она молодая, ей девятнадцать

. Ей нужен мужик, нужны дети, нужна жизнь. А он, Степан, будет сидеть здесь год, два, три... А когда выйдет — она уже будет замужем. За кем-нибудь.

С животом. Чужая.

Душа болела. Болела так, что он не спал ночами

. Он лежал на нарах, грыз подушку зубами и ненавидел всех — Веру, которая его сдала, Нину, которая не захотела, следователя, участкового, себя — за то, что оказался так глуп, что не довёл дело до конца

. Надо было не угрожать, не ждать на выгоне — надо было взять её сразу, силой, и тогда некому было бы жаловаться.

Или убить — и концы в воду.

Но теперь поздно. Теперь он здесь. А жизнь идёт без него.

Он сжал кулаки, ударил в стену — глухой удар, сокамерник заворочался, выругался. Степан затих. Глаза его горели в темноте звериным огнём.

«Выйду, — думал он. — Выйду и найду её. Нину. Даже если замужем будет — найду. Сделаю по-своему. А Вера... Вера подождёт. С ней потом разберусь».

Он не знал, что Вера уже приезжала. Не знал, что она стояла у ворот с пирожками и плакала. Не знал, что она положила обручальное кольцо на стол.

Адвокат не сказал ему про пирожки. А если бы и сказал — Степан только усмехнулся бы.

Но где-то глубоко, там, где он прятал от себя всё человеческое, было больно. Потому что никто не любил его так, как Вера. И он это знал. И это знание было самым тяжёлым наказанием.

Камера погрузилась в тишину. За окном выл ветер, в трубах гремело. Степан закрыл глаза и увидел снег. Белый, чистый, бесконечный.

И понял, что больше никогда не будет таким, как раньше.

Не потому, что исправился. А потому, что сломался.

. Продолжение следует.

Глава 3