РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
В Заозерном бабы говорили: мужик с ружьём в руках страшен, а мужик с правдой в кулаке — ещё страшней. Степан Завьялов шёл сейчас с тем и с другим.
Октябрьское утро только разлепило глаза.
Туман стоял над лугом такой густой, что даже колокольня в соседнем селе тонула в нём, как корова в болоте.
Степан вышел из своей избы затемно, не завтракая, не глянув на Веру.
Она сидела на лавке, подобрав ноги под себя, и смотрела в пол.
На щеке у неё цвёл синяк — вчерашний, фиолетовый с желтизной по краям, как поздний астры.
Он его даже не заметил. Или заметил, но не счёл за важное.
Ружьё он достал из сеней.
Старое, охотничье доставшееся от деда, с которого он бил ворон и раз в месяц — по банкам на пустыре.
Патроны зарядил крупной солью. Для острастки. Или для дела — он ещё сам не решил.
До Нининой избы было полдеревни. Шёл он не спеша, но стволом вниз, чтоб всяк видел.
Мужики у колодца отвернулись, бабы перекрестились ему вслед. Степану было плевать.
Он шёл за своим.
Нина жила одна в материной избе. Мать уехала в город на заработки два года назад и не вернулась, присылала переводы раз в месяц и короткие записки: «Дочь, потерпи. Я скоро».
Нине шёл девятнадцатый год. Маленькая, тонкая, с большими серыми глазами, которые смотрели на мир как пойманная птица.
Она работала дояркой на ферме, летом помогала на сенокосе, а по вечерам вышивала крестиком под лампой.
Нина не пила, не гуляла, не давала мужикам повода.
И всё равно они ходили за ней как псы за сучкой.
Потому что когда девушка молода и одна в деревне, каждый женатый считает, что она обязана переспать с ним.
Степан считал так же. Только громче других.
Он подошёл к её избе — белой, с резными наличниками, которые Нина сама выкрасила прошлым летом в голубой. Красиво.
Степан ненавидел эту красоту. Потому что она была без него.
Он не стал стучать.
Толкнул калитку — та не заперта. Прошёл по двору, глянул в окно. Нина стояла у печи, мешала что-то в чугунке.
Волосы русыми сосульками висели по плечам, на ней был старый ситцевый халат в мелкий цветочек. Она напевала что-то негромкое, не слышала его.
Степан шагнул на крыльцо.
Доски скрипнули.
Нина подняла голову, увидела в окне его лицо — широкое, с тяжёлой челюстью и маленькими, глубоко посаженными глазами.
И замерла.
Он вошёл без стука, потому что дверь опять была не заперта.
Дура. Городская порода — забывает запираться.
В сенях пахло сушёными травами и молоком.
Он толкнул внутреннюю дверь — она отворилась со стоном.
Нина отступила к печи.
Поварёшка выпала из руки, звякнула о пол.
Глаза у неё сделались круглые, белые, как у испуганной овцы.
— Степан... — выдохнула она. — Зачем?Пришёл сюда?
— Нет, Нина, я пришёл сам , — он не кричал.
Говорил тихо, вкрадчиво, отчего становилось ещё страшнее.
— Я ждал.
Месяц ждал.
Ты думала, забуду?
— Уходи, пожалуйста, — она сжала край печи так, что побелели костяшки.
— Я ж тебе сказала.
Не хочу я.
Не буду с тобой.
— А с кем будешь? — Степан шагнул ближе.
Ружьё он держал теперь стволом вверх, как посох, но палец лежал на спусковой скобе.
— С кем, Нина?
С Ванькой Косым?
С Пашкой-трактористом?
— Ни с кем, — голос её дрогнул. — Я одна хочу.
Отстань, Степан.
У тебя жена есть.
— Жена — не указ, — он усмехнулся, но усмешка вышла кривая, злая. — Жена моя — моя вещь.
И ты будешь моя.
— Нет.
Тишина повисла тяжёлая, как свинец.
Слышно было, как за стеной мышь скребётся.
Степан медленно положил ружьё на лавку.
Свободными руками — большими, красными, в навозных трещинах — он вдруг схватил Нину за подбородок.
Сжал так, что она вскрикнула.
— Слушай меня, — сказал он, дыша в лицо перегаром и чесноком.
— Я не прошу.
Я приказываю.
Сегодня вечером придёшь ко мне на выгон, к стогам.
Откажешься — переломаю тебе ноги.
Вот эти самые тоненькие ножки, которые ты показываешь в сарафане.
Переломаю так, что врачи не соберут.
А если увижу тебя с кем — с парнем али с мужиком каким — того убью. Из ружья. И тебя рядом с ним. Поняла?
Нина не плакала.
Она смотрела на него с таким ужасом, который бывает только у тех, кто уже понял: это не шутка.
Это всерьёз.
— Пусти, — прошептала она. — Больно.
Он отпустил. На её подбородке остались красные пятна.
— Сегодня, — повторил он, поднимая ружьё. — В семь. Придёшь — не трону.
Не придёшь — пеняй на себя.
Он вышел, хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась известка.
Нина постояла секунду, потом осела на пол, прижав ладони к лицу.
Она не плакала. Она боялась, что если начнёт плакать, то уже не остановится.
Степан же вернулся домой неспеша, даже покурил по дороге.
В деревне его боялись, и ему это нравилось.
Он был крупный, сильный — в плечах косая сажень, кулаки как гири.
Работал на пилораме, но пил больше, чем работал.
Деньги пропивал, а когда кончались — брал у Веры её копейки, которые она откладывала на сапоги или пальто.
Вера не перечила.
Вера давно уже не перечила ни в чём.
Они поженились три года назад. Вера была из соседней деревни, тихая, работящая, с длинной косой и руками, которые пахли хлебом.
Он взял её потому, что больше никто не брал — она была слишком простая, незавидная.
Первый год он ещё держался. Потом начал пить. И тогда пошло.
Сначала толкнул.
Потом ударил. Потом вошло в привычку.
Вера не жаловалась — куда жаловаться в Заозерном, когда участковый сам пьёт с мужиками? Она ходила в синяках, зашивала порванные платки, улыбалась соседкам, а дома молчала.
Молчала, когда он возвращался пьяный, молчала, когда он требовал ужин, молчала, когда он ложился на неё тяжёлым, пахнущим водкой телом.
Она научилась молчать так хорошо, что забыла звук своего голоса.
Их изба стояла на краю деревни, покосившаяся, с тёмными окнами. Внутри пахло щами, кислым бельём и вечной бедностью.
Пол был некрашеный, доски щерились щелями.
У печи валялись ошмётки глины — Степан прошлой зимой в пьяной злобе разбил стену и Вера не могла починить, потому что руки не доходили.
Сейчас она сидела за столом, перебирала гречку — выбирала чёрные зёрна.
При его появлении не подняла головы. Только плечи чуть сжались, как у зверька, который чувствует опасность, но не может бежать.
— Чего не жрёшь? — спросил Степан, вешая ружьё на гвоздь в сенях.
— Не хочется, — тихо ответила Вера.
— А мне хочется.
Давай жрать.
Она встала, молча поставила на стол тарелку со щами, краюху хлеба, кружку с кислым молоком.
Руки у неё дрожали — мелко, постоянно. Он бил по ним не раз, и они запомнили боль раньше, чем голова.
Степан сел, хлебал щи, громко чавкал.
Вера стояла у печи, смотрела на него.
На его широкую спину, на затылок, на котором вился жёсткий волос. Она думала о том, как три года назад шла под венец — в белом платье, которое сама сшила, с букетом полевых ромашек.
Она верила, что будет хорошо. Верила, что он будет добрым. Верила, что любовь всё терпит.
А теперь она знала: любовь не терпит ничего.
Любовь просто кончается. А остаётся привычка молчать и терпеть.
— Вера, — сказал он, не оборачиваясь. — Сегодня я поздно приду
. Спать ложись, не жди.
Она не спросила «куда». Она уже год не задавала вопросов. Только кивнула.
Степан доел, вытер рот рукавом, поднялся.
На прощание он подошёл к ней, взял за подбородок — как только что Нину — и посмотрел в глаза.
В её глазах не было ничего.
Пустота. Такая глубокая, что он сам испугался на секунду.
— Что молчишь? — спросил он.
— А что говорить? — ответила Вера.
Он отдёрнул руку, словно обжёгся, и вышел. Хлопнула дверь.
Вера постояла, потом медленно опустилась на лавку, подтянула колени к груди и закрыла глаза.
За окном начинался дождь. Мелкий, нудный, осенний. Он стучал по жестяному подоконнику, и в этом стуке было что-то похожее на слёзы.
Но Вера уже давно не плакала. Она разучилась.
*****
Заозерное к вечеру вымерло.
Собаки не лаяли, петухи смолкли, даже ветер улёгся, будто притаился. Небо на западе налилось свинцом, а на востоке уже висела тёмная, холодная синева.
День умирал медленно, неохотно, как старик, который никак не сомкнёт веки.
Нина не выходила из дома с утра.
После того как Степан ушёл, она долго сидела на полу, прижимая ладони к лицу.
Потом встала, заперла дверь на засов — в первый раз за два года — и прошла в горницу.
Сев на кровать, она обхватила себя за плечи и стала раскачиваться вперёд-назад, как делала в детстве, когда боялась грозы.
Только сейчас гроза была не над крышей, а внутри неё.
Она попробовала думать о побеге. До райцентра тридцать километров, пешком не уйти.
До автобусной остановки — три, автобус ходит два раза в день, утренний уже ушёл, следующий — завтра в шесть.
А ночь впереди.
И Степан, который знает каждый куст в округе.
Он найдёт.
Он обещал.
«Переломаю ноги». Эти слова стучали в висках как молот.
Она смотрела на свои ноги — тонкие, бледные, в синих прожилках вен. Ей было жалко их до слёз.
И себя жалко. И мать, которая приедет — если приедет — а дочки уже нет целой.
«Придёшь — не трону». Врёт, конечно.
Тронет.
Он тронет её, и после этого она уже не будет прежней.
Но если не придёт — сломает ноги. Или хуже. Она видела его глаза сегодня.
В них не было ничего человеческого. Только голод.
Злой, животный голод.
Нина подошла к окну.
Двор был пуст. Через дорогу у соседки горел свет, но соседка была старая, глухая, её криков не услышит.
Да и кто в Заозерном услышит?
Кто вступится?
Степана боялись все.
Участковый — и тот крестился, когда видел его пьяного.
Время тянулось как гнилая нитка. День переползал из часа в час.
Нина переделала всю работу: вымыла полы, перебрала крупу, заштопала дыру на занавеске.
Руки делали своё, а мысли ходили по кругу: идти — не идти
. Идти — не идти.
К шести часам она уже знала ответ.
Она не пойдёт.
Пусть ломает ноги.
Пусть убивает.
Но она не пойдёт к нему сама, как овца на убой.
Нина достала с печи чугунок, налила себе горячей воды, заварила травы. Выпила кружку, потом вторую.
Руки перестали дрожать. Она взяла кухонный нож — не тот, тупой, а другой, охотничий, который отец оставил перед смертью.
Острый, с чёрной рукояткой. Положила под подушку.
А в семь часов зажгла лампу, села у окна и стала ждать.
*****
В это же время Вера Завьялова мыла посуду.
Она мыла её медленно, тщательно, хотя тарелок было всего три и кружек две.
Вода в тазу остыла, пальцы покраснели, но она не замечала холода. Она думала.
Сегодня утром она видела, как муж достал ружьё.
Как проверил патроны.
Как пошёл в сторону Нининой избы. Она не спросила куда.
Она никогда не спрашивала.
Но сегодня что-то было не так. Обычно он брал ружьё на охоту или для пьяной пальбы по воронам.
Но сегодня он шёл тихо, сосредоточенно, не шатаясь. Трезвый.
И это пугало больше, чем пьяный крик.
Вера вытерла руки о фартук и села на лавку.
Синяк под глазом чесался — заживал.
Вчера он ударил её за то, что ужин остыл.
Она не плакала.
Только попросила: «Не бей, я сейчас подогрею».
Он ударил ещё раз, для порядку, и лёг спать.
А она сидела в сенях до утра, потому что не могла лежать рядом с ним.
Не могла чувствовать его дыхание на своей шее.
Сейчас она вдруг подумала: «А что, если он туда с ружьём пошёл не просто так?
Что, если он...»
Мысль оборвалась.
Вера не хотела додумывать. Но другая мысль пришла на смену: «А что, если он убьёт её?
Или покалечит? А я буду сидеть здесь и мыть тарелки?»
Она встала.
Подошла к окну.
За окном темнело.
В дальнем конце улицы горел одинокий фонарь — тусклый, едва живой.
В сторону Нининой избы вела тропинка мимо колодца и заброшенного сарая.
Вера надела старый ватник, повязала платок, вышла на крыльцо. Ноги сами понесли её.
Она не знала зачем.
Может, посмотреть. Может, помешать. Может, просто быть там, если что.
Она шла быстро, стараясь не стучать сапогами.
Вокруг было тихо, только где-то далеко брехала собака.
С каждым шагом сердце билось всё сильнее.
Она боялась.
Боялась мужа больше смерти. Но она шла.
****
Степан пришёл на выгон ровно в семь.
Выгоном называлось пустое поле за деревней, где летом пасли коров, а осенью оставались стога прошлогоднего сена.
Сено давно уже почернело от дождей, пахло прелью и мышами. Степан выбрал этот стог потому, что он стоял в низине, и с дороги его не было видно.
Только звёзды — и те сегодня спрятались за тучи.
Он пришёл первым.
Сел на сено, положил ружьё рядом, закурил. Ждал.
Внутри у него всё клокотало.
Он думал о Нине — о её тонкой шее, о том, как она вчера прошла мимо него в новом сарафане, даже не глянув
. Он хотел её так, что сводило зубы.
И злость была частью этого хотения.
«Придёт — возьму силой. Не придёт — завтра приду к ней в дом и всё равно возьму.
А ноги сломаю для острастки, чтоб другим неповадно было».
Он докурил, притушил бычок о подошву. Время шло. Семь десять. Семь пятнадцать. Семь двадцать.
Никто не шёл.
Степан встал, выругался матом, глухо, со смаком.
Ружьё он взял в руку.
Глаза привыкли к темноте, но вокруг не было ни души. Только ветер шевелил сухую траву.
— Сука, — сказал он в пустоту. — Сука, значит.
Он повернулся и зашагал к деревне — не домой, а к Нининой избе. Теперь уже не угрожать. Теперь делать.
Он шёл быстро, не скрываясь.
Ружьё нёс наперевес.
На полпути он свернул на тропинку, которая вела прямо к её огороду. И тут он увидел фигуру.
Фигура стояла у забора, затаившись в тени ракиты. Небольшая, женская, в платке и ватнике.
— Выходи, — сказал Степан, поднимая ружьё.
— Кого ещё принесло?
Женщина шагнула вперёд. Свет от дальнего окна упал на лицо. Это была Вера.
Она смотрела на мужа спокойно, даже отрешённо.
В руках у неё ничего не было. Только пустые, красные от холодной воды ладони.
— Вернись домой, Степан, — сказала она тихо, но твёрдо.
— Не ходи к ней.
Он опешил на секунду. Потом усмехнулся.
— Ты что, с ума сошла? Пошла отсюда, пока я добрый.
— Не пойду, — сказала Вера. — Я знаю, зачем ты идёшь.
Не надо. Ради Бога, не надо.
— Ради Бога? — он шагнул к ней, схватил за ворот ватника, притянул к себе.
— Ты мне про Бога, дура? Где твой Бог был, когда я тебя бил?
Где был, когда ты под моим сапогом лежала? Нет Бога, Вера. Есть я.
И я сейчас пойду к ней. А ты пойдёшь домой и будешь молчать. Поняла?
Она не отвела взгляда. В её глазах, пустых обычно, сейчас загорелось что-то маленькое, острое, как уголёк в пепле.
— Пусти, — сказала она.
Он отпустил. Оттолкнул так, что она упала на колени в грязь.
— Чтоб через минуту тебя здесь не было, — бросил он и пошёл дальше, к Нининой избе.
Вера осталась стоять на коленях. Грязь впитывалась в чулки, холод поднимался по ногам.
Она смотрела вслед мужу — широкой спине, тяжёлой походке, ружью, которое чернело на фоне серого неба.
И в этот момент она приняла решение.
Не то, которое приходит от ума. То, которое приходит от отчаяния, когда терять уже нечего.
Она встала, отряхнула колени. И побежала.
Не домой. В другую сторону — к околице, где на отшибе стояла изба участкового.
*****
Участковый Иван Петрович Синицын доживал последний год до пенсии. Был он невысок, лысоват, с вечно красным носом — не от пьянства, а от ветра, потому что полдеревни он обходил пешком в любую погоду. В Заозерном его не любили и не боялись.
Он был как старая овчарка, которая ещё лает, но уже не кусает.
Мужики его слушались, потому что за ним стоял райцентр, но Степана он побаивался.
Сейчас Иван Петрович сидел за столом, пил чай из блюдца и слушал радио.
В избе было тепло, пахло сушёными яблоками и махоркой.
Жена его ушла к дочери в соседнюю деревню, и он остался один.
Стук в дверь был резкий, отрывистый, как пулемётная очередь.
— Иван Петрович! — голос с улицы был женский, хриплый от бега. — Иван Петрович, откройте!
Он встал, накинул китель, пошёл открывать.
На пороге стояла Вера Завьялова — в грязном ватнике, растрёпанная, с платком набекрень. Она тяжело дышала, и пар валил от неё в холодном воздухе.
— Вера? Ты чего? — он посторонился, пропуская её.
— Что случилось?
— Муж... — выдохнула она. — Степан. Он с ружьём к Нине пошёл. Насиловать хочет.
Угрожал ноги переломать. Спасите, Иван Петрович, пока не поздно.
Синицын посмотрел на неё. В её глазах не было истерики. Только страшная, выжженная правда. Он знал Завьялова. Знал, на что тот способен.
— Одна она? — спросил коротко.
— Одна. Степан уже там.
Я от него сама только что убежала. Он меня в грязь толкнул. Иван Петрович, быстрее.
Участковый не стал надевать сапоги — накинул на босые ноги кирзачи, схватил с вешалки плащ-палатку, а со стены — свой табельный пистолет. «ПМ» был старый, но чистый. Патроны он проверил на ходу.
— Жди здесь, — сказал он Вере. — Или иди к соседям.
— Я с вами, — ответила она.
Спорить он не стал. Они вышли в темноту, и Синицын зашагал быстро — настолько быстро, насколько позволяли его пятьдесят восемь лет. Вера едва поспевала.
До Нининой избы было с полкилометра. Они прошли их за пять минут. Участковый сразу увидел выбитую дверь.
Свет в окнах горел. Изнутри доносился шум — глухие удары, женский вскрик.
— За мной, — скомандовал Синицын, выхватывая пистолет.
— И не лезь.
Он шагнул в сени. Внутренняя дверь была приоткрыта. Он толкнул её стволом вперёд.
В горнице горела лампа. Нина стояла у стены, прижавшись к печи, с окровавленной губой. На полу валялся охотничий нож. Степан стоял к двери спиной, занёс руку для удара.
— Завьялов! — рявкнул Синицын так, что задребезжали стёкла.
— Стоять!
Степан замер. Медленно, очень медленно обернулся. Увидел участкового, потом Веру за его спиной.
Глаза его налились кровью.
— Ах ты сука... — прошипел он жене. — Привела...
— Молчать! — Иван Петрович взвёл курок. Звук получился громким, убедительным. — Опусти руки. На пол лицом. Живо!
Степан секунду колебался. Он смотрел на пистолет, потом на свои голые руки.
Ружьё валялось у порога — он бросил его, когда ворвался в избу. Оружия у него не было.
— Иван Петрович, ты ж меня знаешь, — сказал он, стараясь говорить мирно. — Я ничего такого. Она сама... она меня звала...
— Врёшь, — голос Веры прозвучал из-за спины участкового. Холодный, чужой. — Я всё слышала.
Я за забором стояла.
Степан перевёл взгляд на жену. Впервые за три года он посмотрел на неё не как на вещь, а как на человека. И этот человек смотрел на него с такой тихой, спокойной ненавистью, что ему стало страшно.
— Вера... — начал он.
— Ложись, сказали, — оборвала она.
И Степан лёг. Не потому, что испугался пистолета. А потому, что в голосе жены он услышал то, чего никогда не слышал: свободу.
****
Синицын надел на Степана наручники — старые, со сбитой краской — и вывел на улицу. У калитки уже толпились соседи — кто-то услышал шум, вышел посмотреть. Участковый коротко объяснил: «Завьялова забираю. Попытка изнасилования, угрозы убийством. Понятые нужны».
Нина стояла на пороге, закутанная в одеяло.
Губа у неё рассечена, но слёз нет. Она смотрела, как увозят Степана. Участковый посадил его в попутную машину — у кого-то из соседей оказался грузовик, водитель согласился довезти до райцентра.
Вера осталась стоять посреди улицы. Мимо неё прошёл мужик, крякнул, сказал: «Правильно, Верка. Давно пора». Другая баба перекрестилась и вздохнула: «Теперь ты хоть заживёшь спокойно».
Вера не ответила. Она смотрела в ту сторону, где скрылась машина. В груди у неё было пусто и светло. Как в избе после генеральной уборки, когда все старые, ненужные вещи выброшены на помойку.
Она повернулась и пошла домой. Одна. По тёмной, грязной дороге. Лужи отражали звёзды, которых раньше она не замечала.
Впервые за три года она шла не торопясь. Никто не ждал её с кулаками. Никто не требовал ужин.
Она шла и дышала.
И слёзы текли по щекам — не от боли, от облегчения. Такие слёзы не вытирают.
Их пьёт сама жизнь.
. Продолжение следует.
Глава 2