Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧУЖАЯ РОДНЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Лето в тот год стояло на редкость ладное. Май выдался тёплым, с ливнями, и всё взошло, что было посеяно. В июне травы поднялись по пояс, в июле заколосилась рожь, и к августу в Задолье запахло спелым хлебом, мёдом и яблоками.
Федька Горелов приехал из города в начале августа — на каникулы, да задержался.
Ему исполнилось восемнадцать, и это был первый день рождения, который он

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Лето в тот год стояло на редкость ладное. Май выдался тёплым, с ливнями, и всё взошло, что было посеяно. В июне травы поднялись по пояс, в июле заколосилась рожь, и к августу в Задолье запахло спелым хлебом, мёдом и яблоками.

Федька Горелов приехал из города в начале августа — на каникулы, да задержался.

Ему исполнилось восемнадцать, и это был первый день рождения, который он отмечал не впроголодь, не в чёрной избе, а у Антониды, в кругу самых близких.

Утром он проснулся от того, что за окном щебетали птицы и пахло пирогами

. Антонида, несмотря на свои годы (а ей уже шёл седьмой десяток), встала затемно и уже управилась с тестом. Федька спустил ноги с лавки, на которой спал, потянулся, хрустнул костями.

За десять лет он сильно изменился.

Из тощего, большеголового мальчонки вырос ладный парень: высокий, плечистый, с русыми, почти белыми волосами, которые вились на затылке, и зелёными глазами — чистыми, спокойными, с доброй искоркой.

Бородка ещё не пробивалась, только лёгкий пушок над губой, но в остальном он был настоящий красавец — не деревенский, а какой-то городской, что ли.

Одет он был просто, но чисто: ситцевая рубаха, штаны из добротного холста, сапоги — подарок Ивана — мягкие, хромовые.

— Вставай, именинник! — услышал он голос Антониды из-за печки. — Умывайся, да за стол. Гости скоро придут.

Федька улыбнулся, сполоснул лицо водой из рукомойника, причесался, перекрестился на иконы и сел за стол.

Антонида поставила перед ним тарелку с горячими блинами, сметану в крынке, мёд в плошке.

— Ешь, — сказала она, садясь напротив.

— Сегодня тебя баловать буду. Всё равно никто не видит.

Она смотрела на него с такой любовью, с такой нежностью, что Федьке становилось и радостно, и немного грустно.

Он знал: никто в мире — даже родная мать — не любит его так, как эта женщина.

— Мама, — сказал он тихо, как делал всегда, когда они были вдвоём. — Спасибо тебе.

— За что, глупый? — улыбнулась она. — Ты мой сын.

Пусть не родной, а лучше родного. Я тебя вынянчила, выходила.

Ты моя радость.

Она погладила его по голове, и он наклонился к её руке, как делал ещё маленьким.

К полудню начали собираться гости. Первым пришёл Гришка Соболев.

Он теперь был не тот коренастый вихрастый мальчишка, а здоровенный детина лет двадцати — кузнец, как и хотел.

Ручищи — как лопаты, плечи — косая сажень, голос низкий, густой. Но глаза остались те же — весёлые, озорные.

— Федька! — заорал он с порога. — С днём варенья!

А ну обними!

Они обнялись, хлопнули друг друга по спинам.

Гришка вытащил из-за пазухи свёрток — нож в кожаном чехле, собственной работы.

— Дарю. Сам ковал, сам точил. Лезвие — булат, ручка — берёста. Для охоты, для рыбы.

Носи на здоровье.

Федька взял нож, вытащил из чехла — клинок блеснул, как зеркало. Красивая работа, надёжная.

— Спасибо, Гриша, — сказал он. — Век не забуду.

— То-то же, — усмехнулся Гришка. — А где Лушка?

Лушка — Глафира — появилась через четверть часа.

Она пришла не одна, а с молодым человеком — своим женихом, Тимофеем, помощником мельника. Сама Лушка расцвела: из черноглазой девчонки превратилась в ладную девушку с тонкой талией, длинной косой и тихим, певучим голосом.

— Федя, с днём рождения, — сказала она, целуя его в щёку.

— Это тебе.

Она протянула вышитое полотенце — тонкая работа, красные петухи по белому льну.

— Сама вышивала, — добавила она с гордостью.

— Спасибо, Лушенька, — ответил Федька. — Красиво. Повешу в горнице, на самое видное место.

Тимофей пожал ему руку, поздравил, подал гостинец — банку мёду с мельницы. Федька поблагодарил, усадил всех за стол.

Антонида хлопотала у печи, выставляла угощение: рыбник с сигом, курицу, тушёную в горшке, картошку с грибами, солёные огурцы, квас, кисель овсяный

. Стол ломился — такого в избе Гореловых никогда не бывало. Федька смотрел на эту еду и вспоминал, как десять лет назад бегал босиком по ледяным лужам и нюхал чужой хлеб через плетень.

— Давай, Федька, режь пирог! — крикнул Гришка.

— А то я сейчас от голода помру.

Федька разрезал рыбник, разложил по тарелкам. Все принялись есть, нахваливая Антонидино стряпенье.

За едой разговорились.

Гришка рассказывал, как кузницу расширяет, как заказов много — и со всей округи, и даже из города.

Лушка говорила о свадьбе — осенью, после Покрова. Федька слушал, улыбался, но в глазах его была лёгкая грусть.

— А ты, Федька, как там, в городе? — спросила Лушка. — Учишься?

— Учусь, — ответил он. — На агронома. Ещё два года — и диплом.

— Агроном — это по земле? — спросил Тимофей.

— По земле. Как сеять, как удобрять, как урожай повышать.

Чтобы люди не голодали, как мы когда-то.

— Дело хорошее, — кивнул Гришка. — А работать где будешь?

— Думаю, в земстве. Или в усадьбе у помещика. Главное — домой вернуться.

В Задолье.

Здесь моя земля.

— Мать с отцом как? — тихо спросила Лушка.

Федька помрачнел.

— Отец совсем спился, — сказал он, глядя в окно. — Старый стал, больной. На печи лежит, почти не встаёт. Мать за ним ходит — ругается, конечно, но ходит. Живут вместе. Хлеб у них есть — я помогаю, Антонида помогает. Но радости мало.

— Аксинья твоя всё такая же? — спросил Гришка.

— Такая же. Хромая, злая.

Ко мне так и не привыкла. Как был чужой, так чужой и остался.

Антонида, которая сидела в углу и слушала, вздохнула.

— Не осуждай её, Федюшка, — сказала она. — Она по-своему тебя любит. Просто не умеет иначе. Вся её любовь — в том, что она тебя родила.

А большего в ней нет.

— Я знаю, — ответил Федька. — Я её не виню.

Но и не жду от неё ничего.

Помолчали. За окном шумел лес — старый, родной, тот самый, где Федька когда-то собирал грибы и встретил Антониду.

Ветер доносил запах мятных трав и нагретой хвои.

— А Иван приедет? — спросила Лушка, чтобы сменить тему.

— Не сможет, — ответил Федька. — На фабрике завал. Но прислал подарок.

Он достал из сумки, стоявшей у печи, небольшую книгу в кожаном переплёте — «Наука о земледелии» на русском языке. Дорогая, редкая вещь. На форзаце была надпись: «Дорогому Федюше от брата Ивана. С восемнадцатилетием. Учись, расти, помогай людям».

— Иван теперь женат, — добавил Федька. — Жена у него хорошая, Марья. И двое детей — мальчик и девочка. Он меня к себе звал в гости, но всё некогда.

— Он тебе много помог, — сказала Антонида. — Это он тебя в город устроил, и деньги давал, и с квартирой помог.

Добрый он у меня, Ваня.

— Знаю, — ответил Федька. — Я ему всю жизнь благодарен. И вам, мама.

Антонида засмущалась, замахала руками.

— Будет, будет. Лучше скажи, как там твоя... как её... ну, девушка?

Федька покраснел. Гришка хмыкнул, Лушка улыбнулась.

— Есть у меня одна, — сказал Федька тихо. — В городе. Зовут Катенька.

— Рассказывай! — потребовал Гришка.

— Да что рассказывать? — Федька смущённо улыбнулся. — Тихая, добрая. Из мещан, сирота.

Учится на библиотекаря

. Мы вместе в библиотеку ходим, по вечерам гуляем. Она меня... ну, слушает. Понимает.

— И ты её? — спросила Лушка.

— Люблю, — просто сказал Федька. — В первый раз в жизни так.

В избе повисло молчание. Антонида перекрестилась.

— Дай Бог, Федюшка, — сказала она. — Дай Бог вам счастья.

Ты заслужил.

— Мы ещё не женимся, — поспешно добавил Федька. — Я сначала учёбу кончу, работу найду.

А потом... потом видно будет.

— Правильно, — одобрил Гришка. — Сначала дом, потом жена. А то как мой брат — женился, а жить негде. До сих пор у тёщи на шее сидит.

Все засмеялись.

Антонида разлила кисель, достала из печи пирог с яблоками — корж рассыпчатый, пахучий, с сахарной пудрой.

Федька взял кусок, откусил — и вдруг на глаза его навернулись слёзы. Не от горечи, а от полноты чувств.

— Ты чего? — встревожилась Антонида.

— Так, — ответил он, улыбаясь сквозь слёзы. — Вспомнил, как десять лет назад в лесу голодный сидел, крапиву жевал. А теперь — пирог, друзья, вы... Счастье.

— Не реви, — сказал Гришка. — Ещё наплачешься в жизни. А сейчас — пей да ешь.

После обеда вышли на крыльцо. Солнце клонилось к закату, но было ещё тепло. Над лесом плыли перистые облака, в овраге кричал коростель. Федька сел на ступеньку, Гришка — рядом, Лушка с Тимофеем — на скамейку у стены.

— Федька, — сказал Гришка, помолчав. — А ты счастливый?

— Не знаю, — ответил Федька. — Я не думал об этом. Просто... живу. Учусь. Помогаю людям. Жду чего-то.

— Чего?

— Не знаю. Может, когда закончится вся эта... бедность. Не моя, а вообще. Чтобы дети не голодали, как я. Чтобы не боялись отца пьяного. Чтобы матери любили. По-настоящему.

— Это ты много хочешь, — сказал Тимофей.

— Может быть, — ответил Федька. — Но кто, если не мы?

Гришка хлопнул его по плечу.

— Правильный ты, Федька. Из голодранца — в человека вышел. Горжусь тобой.

— Спасибо, — тихо ответил Федька.

Вечером, когда гости разошлись, Федька помог Антониде убрать со стола. Мыл посуду, вытирал, ставил на полки. Старуха сидела у окна, смотрела на закат.

— Ты к матери своей завтра сходи, — сказала она. — Всё же родила тебя. Поздравь.

— Схожу, — кивнул Федька. — Я каждый раз захожу, когда приезжаю.

— А она?

— Она молчит. Иногда покормит, иногда выгонит. Я не обижаюсь.

— И не надо. Ты выше этого. Ты теперь — другой. А она — так и осталась.

Федька сел рядом, взял её сухую, морщинистую руку.

— А ты никогда не умирай, мама, — сказал он вдруг. — Я без тебя не смогу.

— Всё мы умрём, Федюшка, — ответила она спокойно. — Но ты не бойся. Я тебя навечно люблю. И после смерти буду любить.

Он прижал её руку к щеке и закрыл глаза. За окном темнело, загорались первые звёзды. Где-то вдали лаяла собака, где-то скрипнула калитка. А в избе у леса было тихо и тепло, как в раю.

На другой день Федька пошёл к Гореловым.

Изба за десять лет стала ещё ветше — крыша прогнулась, стены покосились, крыльцо сгнило. Он постучал, вошёл.

Внутри было темно, душно, пахло кислой капустой и перегаром

. На печи лежал Митрий — старый, седой, высохший, как щепка. Глаза мутные, руки трясутся. Увидев сына, он попытался приподняться, но не смог.

— Федька... — прохрипел он. — Пришёл?

— Пришёл, батя, — ответил Федька.

— Восемнадцать тебе... — Митрий закашлялся.

— А я... я тебе ничего не подарю. Всё пропил.

— Не надо, батя. Я так.

Аксинья сидела за столом, чинила рубаху.

— Хорошо живёшь, сынок, — сказала она не то с завистью, не то с обидой. — В городе учишься, небось, сытый, одетый.

А мы тут — как собаки.

— Мам, — сказал Федька. — Я вам помогаю. Деньги присылаю, продукты.

Чего ещё?

— Ничего, — вздохнула Аксинья. — Всё правильно. Ты у нас умный вырос. Не в нас.

Федька помолчал, потом положил на стол кулёк с гостинцами — хлеб, сахар, баранки.

— Держите. С праздником.

Повернулся и вышел. На пороге он задержался на мгновение, оглянулся

. Мать сидела, опустив голову, отец кряхтел на печи. Он хотел сказать что-то тёплое, но слова не шли. Вздохнул и закрыл за собой дверь.

На улице ярко светило солнце. Федька постоял, зажмурился от света, потом улыбнулся и зашагал к лесу, к Антониде

. Там был его дом. И это было главное, что он понял за эти восемнадцать лет.

****

Прошло ещё два года.

Федька — теперь уже Фёдор Горелов — окончил учение в городе и получил диплом агронома.

Не с отличием, но крепко, со знанием дела.

Ему предлагали место в губернии, при земской управе, с хорошим жалованьем и казённой квартирой. Но он отказался. Сказал: «Поеду домой, в Задолье. Там моя земля, там меня ждут».

И поехал.

Вернулся он в начале лета, когда поля уже зазеленели, а леса стояли в полном соку.

Слез с телеги у околицы, расплатился с возницей, вздохнул полной грудью.

Задолье почти не изменилось: такие же покосившиеся избы, такой же пруд с ряской, такая же дорога, уходящая к церкви.

Только людей поубавилось — многие ушли в город на заработки, кто-то помер, кто-то спился. Гореловский дом, где жили родители, казался ещё меньше, ещё чернее.

Фёдор не пошёл туда сразу. Он свернул к лесу, к Антониде.

Она встретила его на крыльце — старенькая, согбенная, но с теми же добрыми глазами. Увидела, всплеснула руками, заплакала.

— Федюшка! Приехал! Родной мой!

Он подхватил её на руки, закружил, как в детстве

. Она смеялась и плакала одновременно, гладила его по щекам, по волосам.

— Вырос-то как! Борода-то! Настоящий мужик!

Борода у Фёдора только начала пробиваться — русые кудряшки на подбородке и щеках.

Глаза остались зелёные, светлые, но в них прибавилось серьёзности.

Он был ладно скроен, крепок, двигался спокойно и уверенно. В новой агрономской одежде — тужурка, сапоги — он казался чужим в этой деревне.

Но Антонида видела в нём того самого мальчика, который прибежал к ней босиком, голодный и замерзший.

— Насовсем? — спросила она.

— Насовсем, мама, — ответил он. — Работать буду. Землю нашу поднимать.

Антонида перекрестилась.

— Слава Тебе, Господи, — прошептала она

. — Дождалась.

Через неделю Фёдор уже был в земской управе — представлялся, получал назначение. Ему дали участок: три деревни — Задолье, Жуковку и Осиповку. Земли здесь были плохие, песчаные, урожаи низкие

. Задача стояла — поднять их, ввести севообороты, научить крестьян новым приёмам.

Мужики поначалу отнеслись с недоверием. Какой-то молодой, борода ещё не выросла, а туда же — учить!

Но Фёдор не обижался. Он ходил по дворам, разговаривал, показывал книги, чертил схемы. Кое-кто согласился попробовать. Кое-кто послал его подальше.

— Голодранец, а туда же, — шептались старухи. — Учёный выискался.

Но Фёдор не обращал внимания.

Летом он привёз в Задолье Катю

. Ту самую, тихую мещанку, библиотекаршу.

. Они обвенчались в местной церкви, венчал отец Димитрий — тот самый, который когда-то пустил Федьку в школу.

Невеста была в простом белом платье, с венком из полевых цветов на русых волосах.

Фёдор — в новом сюртуке. Гришка был шафером, Лушка (уже замужняя) — подружкой

. Антонида сидела в первом ряду и плакала от счастья.

— Ну, мать, чего ты? — успокаивал её Гришка. — Радоваться надо.

— И радуюсь, и плачу, — отвечала она. — Всё вместе.

После венца был пир — у Антониды, конечно

. Стол ломился, гости пели песни, плясали.

Фёдор с Катей сидели рядом, держались за руки, и в глазах их была такая нежность, что старухи вздыхали.

— Хорошая пара, — говорили они. — Бог дал.

А мать так и не пришла на свадьбу.

Видно шибко обиделась.

Молодые поселились у Антониды — в избе было тесно, но тепло.

Фёдор обещал построить свой дом, как только наладится с деньгами. А пока помогал Антониде по хозяйству, работал в поле, ездил по деревням.

Катя быстро вписалась в деревенскую жизнь. Она работала в библиотеке , с детишками.

— Хорошая девка, — буркнула Аксинья однажды. — Не то что наш Федька. Слишком добрый.

Антонида к тому времени совсем сдала. Годы брали своё — ей шёл восьмой десяток, ноги почти не ходили, руки дрожали. Но она всё равно старалась вставать к печи, готовить, убирать

. Фёдор запрещал ей работать, но она не слушалась.

— Я пока жива, буду хозяйничать, — говорила она. — А помру — тогда делайте что хотите.

Фёдор с Катей ухаживали за ней, как за ребёнком. Носили еду, мыли, переодевали. Катя читала ей вслух жития святых, потому что старуха уже плохо видела. Антонида слушала, кивала, иногда засыпала с открытыми глазами.

— Хорошо с вами, — шептала она. — Как в раю.

Осенью того же года Митрий, Федькин отец, умер. Тихо, во сне. Аксинья нашла его утром — остывшего, с открытым ртом. Фёдор пришёл, помог обмыть, одеть, заказал отпевание. Хоронили на сельском кладбище, за церковью. Пришло немного народу — не любили Митрия за пьянство.

Аксинья стояла у могилы, сухая, чёрная, и не плакала.

— Отмучился, — сказала она. — Теперь хоть не пьёт.

Фёдор обнял её — впервые за много лет. Она не отстранилась, но и не ответила. Так и стояли, чужие и родные одновременно.

Зимой Антонида слегла. Сказала: «Чую, Федюшка, конец мой близок. Не держи меня». Фёдор не спал ночами, сидел у её постели, держал за руку. Катя поила старуху отварами, ставила горчичники — ничего не помогало.

— Не надо, милые, — шептала Антонида. — Пусть Господь забирает. Я своё пожила. Вас дождалась, счастье ваше видела. Теперь можно и уходить.

В последний день к ней пришёл отец Димитрий, исповедовал, причастил. Антонида лежала белая, тихая, только глаза светились.

— Федюшка, — позвала она.

— Я здесь, мама.

— Похорони меня рядом с церковью, чтобы слышать колокола. И не плачь. Я всегда с тобой буду.

— Не буду, — ответил он, а сам плакал.

Она улыбнулась, перекрестила его, потом Катю, потом перекрестилась сама — и закрыла глаза.

Фёдор выл в голос, как маленький. Катя обнимала его, целовала в макушку, сама заливаясь слезами. Гришка пришёл, молча постоял у порога, снял шапку. Лушка прибежала с младенцем на руках — своего первого родила. Все плакали.

Хоронили Антониду через день. Отпевал отец Димитрий, пел дьякон Пётр, старый учитель. Гроб несли Фёдор и Гришка на плечах. Вся деревня собралась — даже те, кто недолюбливал старуху, пришли проститься. Потому что добрая была. Потому что таких, как она, больше нет.

На могиле поставили простой деревянный крест. Фёдор вырезал на нём ножом, Гришкиным подарком: «Антонида — матери моей второй. Царствие Небесное».

Долго стоял, глядя на свежий холм. Потом повернулся и пошёл.

Через год у Фёдора и Кати родился сын. Назвали Иваном — в честь сына Антонидиного.

Крестили в той же церкви, крёстным был Гришка, крёстной — Лушка. Мальчик родился здоровый, светловолосый, с зелёными глазами.

Точь-в-точь отец.

— Смотри, Федька, — сказал Гришка, принимая младенца на руки. — Весь в тебя. Голодранцем уже не будет.

— Не будет, — ответил Фёдор. — Я обещаю.

Он построил новый дом — рядом с лесом, на месте старой Антонидиной избы. Сруб крепкий, крыша железная, крыльцо резное. Внутри — чисто, светло, иконы в красном углу, лампада горит. На стене висит полотенце, вышитое Лушкой, и портрет Антониды — единственная фотография, которую Иван сделал за год до её смерти.

Фёдор работает в поле, ездит по деревням, учит мужиков. Урожаи потихоньку поднимаются. Крестьяне, которые раньше смеялись, теперь приходят за советом. Фёдор не отказывает никому. Он знает, что такое голод.

Аксинья, мать его, живёт одна в старой избе. Фёдор звал её к себе — не пошла. «Привыкла, — говорит. — И тебе не буду мешать». Он помогает ей деньгами, дровами, едой. Заходит каждую неделю. Разговаривают мало. Но иногда, когда он уходит, она смотрит ему вслед и крестит украдкой.

Гришка теперь старший кузнец в волости, у него своя мастерская, трое детей. Лушка родила ещё двоих, живёт с Тимофеем на мельнице, хозяйство большое. Друзья часто собираются у Фёдора — пьют чай с мятой, вспоминают детство, смеются.

— Помнишь, Федька, как ты босиком бегал? — говорит Гришка.

— Помню, — отвечает Фёдор.

— А как Марфа на тебя ухватом замахивалась?

— А как Антонида тебя в первый раз накормила? — добавляет Лушка.

— Всё помню, — говорит Фёдор. — И забывать не хочу.

За окном шумит лес — тот самый, старый. Солнце садится за опушку, золотит верхушки сосен. Фёдор сидит на крыльце, рядом — Катя с младенцем на руках. Мальчик спит, посапывая, и на лице его — безмятежность.

— Папа, — говорит сын (чуть позже, когда научится говорить). — А кто такая Антонида?

— Это твоя бабушка, — отвечает Фёдор. — Самая лучшая на свете.

Он смотрит на лес, на поле, на дорогу, ведущую в Задолье. Вспоминает себя — маленького, босого, в драных штанишках, с картузом набекрень. И улыбается.

Всё было. Голод, холод, побои, слёзы. Но было и добро. Одна добрая душа, которая согрела его на всю жизнь.

Он закрывает глаза и слышит, как где-то далеко, в глубине леса, кукует кукушка. Считает кому-то годы.

Фёдор открывает глаза, гладит сына по голове и говорит тихо:

— Всё у нас будет хорошо, Ваня. Обещаю.

И верит в это.

. Конец.