Глава первая. Завидный жених
В сумерках, когда синий летний вечер опускался на околицу, в избе у вдовы Марфы горела лучина. А то и керосиновая лампа, которую Илья выписал из города — диковинка по тем местам редкостная. Соседи диву давались: какой прок мужику в буквах? А Илья читал. Читал запоем, до хрипоты в глазах, водил корявым, но сильным пальцем по строчкам, шевелил губами. Был он не по-деревенски грамотен, и в округе про то знали: «Илюха — голова».
Да и статью Бог не обидел: плечи — косая сажень, взгляд серый, цепкий, ус русый закручен кверху. Крепкий, умный, рассудительный. В поле работы непочатый край, а он ночами при лампе сидит — сказки про царей или про земли дальние читает. Мать вздыхала, крестилась: «Весь в отца, царствие ему небесное. Тот тоже книжный был, научил сына буквам на мою голову ».
На праздник Илья выпьет — и медовуху, и брагу, и первача хлебного — но никогда пьяным его не видывали. Краснел только, глаза теплели, да голос становился гуще. Меру знал. Много от силы всё. Потому и женихом был завидным — не пропойца, не драчун, с понятием.
Девки по нему сохли. На святках бегали к бабке Варваре гадать — суженого вызывать. И все, как одна, про Илюху шептали. Свечку ставили на воду, лили воск, ворожили в бане — всё одно выходило: «Сероглазый, в долгой рубахе, с книгой». Только Илья не спешил. Не бегал по вечоркам, в хороводах не плясал, а если девка заглядывалась — отводил глаза.
— Чего ты, Илья? — допытывалась мать. — Двадцать седьмой пошёл. Пора бы о гнезде думать.
— Успеется, — басил он, не отрываясь от страницы.
— Девка, — учила бабка мать, — невеста до венца. А парень — жених до самого конца. Вот внук и женихается. И пусть.
Илья молчал. Только лист переворачивал.
Но грянул Ильин день. Второго августа. Праздник в их деревне — больше Пасхи. Соседние сёла сходились на гулянье: гармонь ревела, бабы с пирогами, мужики с гармошками, девки в лентах — все на улицу. Илья с дружками сидел за длинным столом, сколоченным из горбыля, пил медовуху, шутил. Рядом — Кузьма рябой, Егор Косой да Ванька Весёлый. Уже третью чарку опрокинули по утру.
Мать его Марфа в это время пошла корову доить. Бурёнка её — Звёздочка — мычала во хлеве, вымя расперло. Зашла Марфа в тёплый хлев, подсела на низенькую скамеечку, взяла подойник. И вдруг с сеновала, из полога домотканного — плач.
Сначала подумала: показалось. Нет. Всхлипы. Глухие, с придыхом. Женские.
Марфа перекрестилась, встала, колени заломило. Отворила дверцу на поветь, шагнула в сумерки сеновала, пахнущие мятой и прошлогодним сеном. Из-за полога — белая рука, сжатая в кулак, и плечо вздрагивает.
— Господи Иисусе, — выдохнула Марфа. — Кто тут?
Тишина. Только всхлип.
Побежала она с сеновала, не чуя ног, через огород к столу, где мужики гуляли. Подскочила к Илье, схватила за рукав рубахи:
— Илья! Там же девка плачет! На сеновале, в твоём пологе! Не твоего ли ума дело?
Илья отставил чарку, вытер ус тыльной стороной ладони. Посмотрел на мать долго, спокойно. Будто не в первый раз.
— Мам, — сказал тихо, так, чтобы за столом не слышали. — Я её не звал, она сама пришла. Сама и уйдёт-дорогу небось помнит.
Марфа отшатнулась. Посмотрела на сына — и будто впервые увидела. Серые глаза — как вода в омуте: не разобрать, что на дне.
А с сеновала всё так же доносился плач. Тихий. Стыдливый. И никто, кроме Марфы, его не слышал.
А девка та — из соседней деревни, Степанида, круглая сирота — потом домой ушла. Обесчестенная. Одна, по огородам, чтобы люди не видели.
И только тогда поняла Марфа, что сын её — крепкий, умный, грамотный — не добро в себе носит, а холод. И что книги его не очеловечили, а высушили душу, как солнце высушивает лужу у избы . Осталась одна корка.
А по деревне уже шептались: «Илья-то наш… не простой. И впрямь — жених до самого конца. Да только конца того не дождаться ни одной девке».
И сидел Илья в тот вечер при лампе керосиновой, читал. А на столе рядом стояла чарка. И пить из неё не пил, и прочь не отодвигал.
(продолжение следует)