РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Сентябрь в Змеевку пришёл тихо, по-хозяйски.
Он не гремел, как августовские грозы, не плакал, как октябрьские дожди. Он стлался по земле туманами по утрам, развешивал паутину на плетнях и красил листву в такие цвета, что глазам становилось больно — жёлтый, красный, багровый. Бабье лето
. Самая горькая пора в деревне, когда тепло уже не греет, а только обманывает, когда солнце светит, но тени становятся длинными, как предчувствие зимы.
Ася вставала затемно, как и прежде. Работала в огороде — выкапывала картошку, выдёргивала морковь, убирала капусту в погреб.
Руки её теперь были в мозолях, натруженные, красные, с обломанными ногтями.
Она не жаловалась. Не плакала. Не говорила о Тихоне.
Никто не говорил о нём.
Словно его и не было никогда.
Тося заперлась в своём доме и не выходила.
Два раза в неделю к ней приходила Клавдия Петровна — приносила еду, молоко, чистое бельё.
Тося открывала дверь, молча принимала узелки и снова закрывалась.
Ни слова. Ни взгляда. Мать пробовала заговаривать — о погоде, о хозяйстве, о будущем ребёнке. Тося молчала.
Тогда Клавдия Петровна переставала говорить.
Сидела на крыльце, курила втихаря, смотрела на дорогу.
И уходила.
Ася не ходила к сестре.
Знала — не примет. И правильно. Встреться они сейчас — беда будет. Тося носила в себе обиду, как бомбу. Ася — вину, как гирю на ногах.
Деревня судачила.
Сначала громко, смакуя подробности. Потом потише — надоело.
Потом и вовсе затихли — новые слухи появились, посвежее. В соседней Гореловке мужик жену топором зарубил. Вот это было событие. А так — сёстры не поделили мужика, дело житейское. Бывает.
Аким приходил к Асе почти каждый вечер.
Не за тем, что думали соседи — сидел на крыльце, молчал, курил. Иногда приносил газеты из города — читал вслух, запинаясь на длинных словах.
Ася слушала, кивала, варила картошку. Ей было не до газет, но она слушала — из вежливости, из благодарности.
Аким был единственный, кто не осуждал.
Кто просто был рядом.
— Ась, — сказал он однажды, когда уже стемнело и на небе зажглись первые звёзды.
— Может, уедем отсюда?
— Куда? — спросила она, помешивая уху в чугунке.
— В город. Работа найдётся.
Я плотник — везде нужен. Ты шить умеешь, вышивать.
В ателье возьмут.
— Аким, — Ася поставила ложку, посмотрела на него.
— Ты хороший. Но я не могу.
— Потому что Тихона ждёшь?
— Нет, — ответила она твёрдо. — Потому что не люблю тебя.
Не так.
А обманывать не хочу.
Аким затушил папиросу, долго смотрел на дым, который таял в темноте.
— Знаю, — сказал он наконец. — И сам знаю, и ты знаешь.
Но думал — может, со временем…
— Не надо, — Ася взяла его за руку — сухую, тёплую, пропахшую махоркой. — Не надо, Аким.
Друг ты мне. Единственный.
Не губи всё.
Он кивнул, поднялся, поправил кепку.
— Ладно. Пойду я. Завтра помогу картошку вывезти.
— Спасибо, Аким.
Он ушёл, не оглядываясь. Ася смотрела ему вслед, и на душе было тяжело — от жалости к нему, от собственного одиночества, от того, что добрых людей приходится обижать, чтобы не обманывать.
****
В середине сентября пришло письмо. Не городское — местное, из райцентра.
Ася взяла конверт дрожащими руками, долго вертела, не решаясь открыть.
Потом вскрыла, достала листок.
Читала дважды. Сначала не поняла — слова расплывались. Потом прочла и села на лавку, потому что ноги перестали держать.
Тихон подал на развод. Официально. В суд. В заявлении указал — совместное проживание невозможно, супруга беременна, но отцовство признаёт, алименты обязуется платить.
Причина развода — «отсутствие семейных чувств».
Ася перечитала ещё раз. «Отсутствие семейных чувств». Три слова, которыми он перечеркнул всё. Свадьбу. Полгода жизни. Тоськину любовь. Ребёнка, который ещё не родился.
Она сложила письмо, сунула за пазуху. Вышла во двор, села на завалинку.
Солнце садилось за лесом, небо горело багрянцем. Где-то на реке кричали гуси — собирались в стаи, готовились к отлёту.
«И мне пора, — подумала Ася. — И мне улетать».
В тот же вечер она сказала матери.
Клавдия Петровна сидела у печи, перебирала гречку — отделяла чёрные зёрна от светлых. Услышала, не подняла головы.
— Куда?
— В город. К тётке Зине. Писала она — на ткацкую фабрику требуются.
— А как же Тоська?
— Что Тоська? — Ася вздохнула. — Она меня видеть не хочет
. Может, без меня легче будет.
— Легче не будет, — мать отложила гречку, посмотрела на дочь. — Ты уедешь — она подумает, что ты струсила. Что ты виноватая и бежишь.
— А я и виноватая, мам, — тихо сказала Ася.
— Не в том, что он уехал.
А в том, что он на меня смотрел. Что я не отвела взгляд.
Что не уехала сразу, как поняла. Виноватая.
Потому и уезжаю.
Клавдия Петровна помолчала, погладила дочь по голове — как в детстве, когда та была маленькой и плакала от ссадины на коленке.
— Когда едешь?
— Завтра. Утренним автобусом.
— Так скоро?
— Чем скорее, тем лучше. А то передумаю.
Мать не стала отговаривать.
Встала, полезла в сундук, достала завёрнутый в тряпицу свёрток. Развернула — там лежали деньги. Не много, но на первое время хватит.
— Возьми, — сказала, протягивая. — Материнское.
На дорогу.
— Мам, не надо, — Ася отодвинула руку.
— Возьми, я сказала, — Клавдия Петровна сунула деньги ей в ладонь. — Не спорь с матерью.
Ася сжала купюры в кулаке.
Горло перехватило, но она не заплакала — выплакала всё за последние месяцы.
Стояла сухая, как прошлогодняя трава.
— Как же я без тебя, мам? — спросила она.
— А я без вас обеих? — ответила мать. — Привыкнем.
Мы бабы, дочка, ко всему привыкаем.
Они посидели ещё немного, молча. Потом Ася пошла собирать вещи.
****
Утром, на рассвете, она стояла у автобусной остановки — железного столба с выцветшим расписанием. Рядом — старый чемодан.
В чемодане — два платья, тёплая кофта, вышитые полотенца на счастье и завёрнутая в тряпицу ветка калины — красной, с куста у плетня.
Мать пришла проводить. Молчала. Смотрела на дорогу, откуда должен был прийти автобус.
— Может, передумаешь? — спросила она в последний раз.
— Нет, мам.
— Тосе скажешь?
— Не пустит она меня.
Ты передай. Скажи — пусть простит. Не со зла.
Не нарочно я.
Автобус показался из-за поворота — старый, жёлтый, с облупившейся краской. Затарахтел, остановился, открыл дверь.
Ася взяла чемодан, шагнула к порогу. И тут услышала:
— Аська!
Она обернулась. По дороге, тяжело ступая, шла Тося.
Она была в старом пальто, накинутом на плечи, волосы нечёсаные, лицо бледное, живот уже заметно округлился. Шла медленно, держась за поясницу.
Остановилась в трёх шагах.
Тося смотрела на Асю. Ася — на неё. Мать стояла в стороне, прижав платок к губам.
— Уезжаешь? — спросила Тося.
— Уезжаю.
— Надолго?
— Не знаю.
Тося помолчала. Потом шагнула вперёд, обняла сестру.
Крепко, до хруста в рёбрах. Уткнулась лицом в её плечо.
— Дура, — прошептала Тося. — Дура ты, Аська. И я дура.
И он дурак. Все дураки.
Ася обняла её в ответ.
Чувствовала, как трясётся сестра, как по её щекам текут слёзы
. И сама заплакала — наконец-то, впервые за этот долгий, проклятый год.
— Прости меня, — сказала Ася в Тосины волосы.
— И ты меня прости, — ответила Тося. — Не надо было вилы.
И кричать не надо было. И замуж не надо было.
Ничего не надо было.
Они стояли, обнявшись, посреди пыльной дороги, и автобус ждал. Водитель высунулся из окна, хотел крикнуть, но увидел мать с заплаканным лицом, сестёр, которые плачут друг у друга на плече, и ничего не сказал.
Только вздохнул и закурил.
— Поезжай, — сказала Тося, отстраняясь. — Поезжай, Аська. Может, там счастье найдёшь.
— А ты?
— А я здесь. Ребёнка рожу.
Тихона ждать не буду — не дождёшься такого.
Может, Аким посватается, — она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривая, горькая.
— Живы будем — не пропадём.
Ася поцеловала мать, поцеловала сестру, поднялась в автобус.
Двери закрылись. Двигатель взревел. Автобус покатил по дороге, поднимая пыль.
Ася смотрела в окно. Мать и Тося стояли на остановке — две фигуры, одна старая, сгорбленная, другая молодая, с круглым животом. Стояли, смотрели вслед. Махали руками. Потом скрылись за поворотом.
Ася отвернулась к окну.
За стеклом плыли поля, леса, деревни. Чужие, незнакомые. И нигде не было того моста, той реки, того плетня с красной калиной.
Она вытерла слёзы, достала из кармана ветку — ту самую, с куста у плетня.
Ягоды засохли, стали сморщенными, но цвет остался — красный, яркий, как капли крови.
«Калина красная, — подумала Ася. — Горькая ягода. Как наша любовь».
Автобус увозил её в неизвестность. А в Змеевке, у плетня, калина осыпалась.
Красные ягоды падали на землю, и никто их не собирал.
***
Два года пролетели как один день. Или как три зимы — длинные, тёмные, с морозами, когда дышать больно.
Ася в городе привыкла. Научилась не смотреть на мужчин в серых пальто, не оборачиваться на высокие фигуры в толпе, не вздрагивать, когда кто-то окликал её сзади.
Ткацкая фабрика оказалась огромной, шумной, с запахом масла и хлопковой пыли.
Ася работала за станком — смены по двенадцать часов, ноги гудели, глаза слезились, но она держалась. Платили не много, но на комнату в общежитии и еду хватало
. По вечерам она вышивала — заказы брала на стороне, рушники, скатерти, наволочки.
Соседки по комнате — две девчонки из рязанской деревни — звали её гулять, но Ася отказывалась.
Не до гулянок было.
Письма из дома приходили редко. Мать писала каракулями, на линованных листах, вырванных из школьной тетради:
«Дочка, живы-здоровы.
У Тоськи девка родилась, назвала Галиной.
Глаза карие, волосы русые — вся в отца.
Тихон не приезжал, денег переводит аккуратно.
Аким помогает по хозяйству. Тоська повеселела
. Приезжай, скучаем».
Ася перечитывала эти письма по ночам, гладила ладонью строчки, будто трогала мать, сестру, маленькую Галину, которую никогда не видела.
В первый год она собиралась на Рождество — взяла билеты, купила подарки. Но в последний момент раздумала. Побоялась. Не того, что увидит Тосю или мать. Побоялась, что по дороге, в автобусе, в какой-нибудь придорожной деревне, случайно встретит его. Тихона. Который уехал, исчез, растворился в большом мире.
Она знала, что он не вернулся в Змеевку. Тося говорила — денег переводит, но адреса не оставляет. Отправляет из райцентра, с главпочтамта. Будто прячется. Будто стыдится.
«И правильно, — думала Ася. — Есть чего стыдиться».
****
Второе лето в городе выдалось душным.
Асфальт плавился, воздух стоял жёлтый от смога, в общаге нечем было дышать. Ася брала смены в ночь — там прохладнее, да и платили больше. Но однажды ночью, у станка, она вдруг почувствовала, что больше не может. Не физически — душой.
Станок стучал, челноки метались туда-сюда, ткань ползла из машины бесконечной лентой.
Ася смотрела на эту ленту и думала: «Вот так и жизнь моя ползёт. Бесконечная, серая, без просвета».
Она остановила станок, подозвала мастера, сказала, что плохо себя чувствует. Мастер — мужик равнодушный, с вечно кислым лицом — кивнул, отпустил.
Ася вышла на улицу.
Было три часа ночи, город спал. Только редкие машины проезжали да где-то вдалеке выла сирена. Она села на скамейку у проходной, подняла голову к небу. Звёзд не было — только серая пелена, подсвеченная огнями.
«Зачем я здесь? — подумала она. — Кому нужна моя жизнь? Станку? Деньгам? Себе самой?»
Ответа не было.
На следующий день она написала матери: «Приеду в сентябре. Насовсем».
****
В Змеевку Ася вернулась в бабье лето. Так же, как уезжала — утром, на том же жёлтом автобусе, с тем же чемоданом.
Только чемодан стал тяжелее — накопилось добра за два года.
И сама она изменилась: похудела ещё больше, лицо стало жёстче, в глазах появилась та спокойная грусть, которая бывает у людей, переживших большую беду.
Автобус остановился у железного столба. Ася вышла, огляделась. Всё было тем же — и в то же время другим. Дома постарели, плетни покосились, у колодца стояла новая будка. На улице никого — только собака тявкнула из-за забора.
Она пошла к родительскому дому. Ноги сами несли, сердце колотилось где-то в горле.
У калитки остановилась, перевела дух. Потом толкнула дверь и вошла.
Во дворе, у крыльца, стояла женщина с ребёнком на руках. Молодая, полная, с румяными щеками и чёрными, как смородина, глазами.
Увидела Асю, замерла.
— Тося, — сказала Ася.
— Аська, — ответила Тося.
Ребёнок на руках засопел, заворочался, открыл глаза — карие, огромные, с длинными ресницами. Посмотрел на Асю, не испугался, наоборот — улыбнулся беззубым ртом.
— Это Галина, — сказала Тося. — Дочка.
Твоя племянница.
Ася подошла, протянула руки. Тося отдала ребёнка осторожно, будто хрупкую вещь.
Галина оказалась тёплой, тяжёлой, пахла молоком и чем-то сладким — детской присыпкой, что ли. Ася прижала её к груди, и вдруг слёзы хлынули сами собой — неудержимо, как вода из прорванной плотины.
— Ну, чего ты? — Тося обняла её, обеих сразу — и сестру, и дочку. — Чего плачешь? Вернулась же.
— Вернулась, — всхлипнула Ася. — Насовсем.
Из дома вышла мать — постаревшая, седая совсем, но с теми же зоркими глазами. Увидела дочерей, обнимающихся посреди двора, всплеснула руками:
— Ах вы, мои хорошие! Ах вы, глупые! А ну в дом, в дом, на кухню! Самовар поставлю, пироги в печи.
Они сидели за столом втроём — мать, Тося, Ася.
Галина спала на кровати, а за окном смеркалось, в печи потрескивали дрова, самовар шумел тихо, по-домашнему.
— Аким твой, — сказала мать, наливая чай, — зачастил. Почти каждый день приходит. То картошку перебрать, то дров наколоть, то просто так — посидеть. Ты бы, Аська, поглядела на него.
— Мам, — вздохнула Ася, — не начинай.
— А чего не начать? — вмешалась Тося.
— Он два года тебя ждал. Ни на кого не смотрит. И не пьёт. И не курит почти. Работящий, весёлый. Чего тебе ещё?
— Любви, — тихо сказала Ася.
Повисла тишина. Тося поставила чашку, посмотрела на сестру долгим, изучающим взглядом.
— Любви, говоришь? — переспросила она. — А я думала, любовь — это когда больно. Когда сердце разрывается, когда ночью не спишь, когда на стену лезешь. А когда тихо и спокойно — это не любовь, это жалость.
— Или привычка, — добавила мать.
— Или дружба, — сказала Ася.
— А разве дружба хуже? — спросила Тося.
— Я вот с Акимом дружу. С детства. Он меня в беде не бросил. И тебя не бросит. А твой Тихон… — она запнулась, но договорила: — Твой Тихон бросил. И её, — кивнула на спящую Галину, — и меня. И тебя. Всех бросил.
Ася молчала. Смотрела в окно на калиновый куст. Ягоды на нём уже поспели — крупные, красные, тяжёлые. Ветки клонились к земле.
— Не мой он, — сказала она наконец. — Никогда не был моим.
****
На следующее утро пришёл Аким.
Он стоял у калитки — высокий, чуть полноватый, с вечно кудрявыми волосами, которые начали редеть на макушке. В руках — букет полевых цветов. Не астр, не гладиолусов, а простых ромашек и васильков, собранных, видно, на лугу.
— Здравствуй, Аська, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — С приездом.
— Здравствуй, Аким, — ответила она, вытирая руки о фартук. — Цветы зачем?
— А ты не знаешь? — он протянул букет. — За тем и зачем.
Ася взяла цветы. Понюхала — пахло летом, лугами, детством. В груди потеплело. Не жарко, не холодно — именно тепло, как от печки в зимний вечер.
— Заходи, — сказала она. — Чай будешь?
— Буду, — он шагнул во двор. — Ась.
— М?
— Я тебя два года ждал. Ты знаешь.
— Знаю.
— И ещё два подожду. И десять. Если надо.
Ася посмотрела на него.
На его доброе, открытое лицо, на руки в цыпках, на рубаху, которую он, видно, надел только что — свежую, выглаженную.
Простой парень Аким. Не красавец, не герой. Но свой.
Надёжный.
— Не надо ждать, — сказала она. — Я здесь.
Аким замер. Не поверил. Потом улыбнулся — той самой улыбкой, с ямочкой на щеке, за которую его любили девки.
— Ась, ты серьёзно?
— Серьёзно, — ответила она. — Только чур — не торопить. Всё по-честному. По-людски.
— А как по-людски? — спросил он, боясь спугнуть.
— Сначала погулять. Потом посмотреть.
Потом — видно будет.
Аким кивнул. Сглотнул. И сказал то, что не говорил ни одной женщине:
— Я согласен. На всё. Хоть на каторгу.
Ася засмеялась — впервые за два года. Звонко, свободно, по-деревенски. Даже вспугнула ворону, которая сидела на заборе.
— Не на каторгу, Аким. На жизнь.
Вечером они сидели на крыльце — Ася, Тося, мать и Аким.
Галина пыталась поймать кота. Кот — старый, ленивый — не обращал на неё внимания.
— А вы знаете, — сказала Тося, глядя на закат, — я вчера письмо получила.
Все повернулись к ней.
— От Тихона, — она помолчала. — Пишет, что в Сибирь уехал. Работает на стройке. Просит прощения. Спрашивает, можно ли приехать, на Галину посмотреть.
Тишина повисла тяжёлая, как намокшая простыня.
— И что ты ответила? — спросила мать.
— А ничего, — Тося пожала плечами. — Не ответила. Пусть приезжает, если совесть есть. Посмотрит на дочку. А потом уезжает обратно. Не нужен он нам.
Ася молчала. Смотрела на свои руки — натруженные, с тонкими пальцами, без колец.
— Ты как, Ась? — спросила Тося. — Если он приедет — ты его увидишь?
Ася долго молчала. Потом покачала головой.
— Не надо. Чего прошло — того не воротишь.
Аким взял её за руку — осторожно, будто стеклянную. Ася не отняла.
За окном догорал сентябрьский закат. Небо было багряным — как калина, как кровь, как любовь, которая не сбылась, но осталась в сердце навсегда.
И где-то там, за лесами, за городами, за тысячами вёрст, другой человек смотрел на такое же багряное небо и думал о ней. О женщине, которую не заслужил. О любви, которую променял на трусость.
А здесь, в Змеевке, на крыльце старого дома, начиналась новая жизнь. Тихая, без надрыва. Без громких слов и клятв. С ромашками в руках, с детским смехом, с чаем из самовара.
Ася вздохнула, положила голову на плечо Акиму. Галина заснула прямо на половике, подложив под щёку кота. Мать укрыла её платком.
— Хорошо, — сказала Клавдия Петровна. — Слава тебе господи.
— Хорошо, — повторила Ася.
И это было правдой.
. Конец.