Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОРЬКАЯ- СЛАДКАЯ ЯГОДА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Арина прожила у Фрола два месяца.
Два месяца — как два года.
Дом у него был крепкий, рубленый из толстых брёвен, с железной крышей и стеклянным крыльцом — в деревне такой называли кулацким, хотя Фрол не был кулаком.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Арина прожила у Фрола два месяца.

Два месяца — как два года.

Дом у него был крепкий, рубленый из толстых брёвен, с железной крышей и стеклянным крыльцом — в деревне такой называли кулацким, хотя Фрол не был кулаком.

Был работящим мужиком, каких поискать: держал корову, овец, свинью, лошадь — вороную кобылу по кличке Буря.

Земли у него было три гектара — не колхозной, своей, личной. И на этой земле Арина пахала от зари до зари.

Фрол не бил её — бить было не за что.

Он истязал по-другому: работой, требованиями, молчаливой жестокостью, которая хуже любого кнута.

— Вставай, — говорил он ещё затемно, толкая её в плечо. — Буря ждёт. Сено не привезено.

Арина вставала.

Ноги гудели, спина не разгибалась, живот — уже большой, на шестом месяце — тянул вниз, мешал дышать. Она надевала старую юбку, ватник , выходила во двор

. Холодный осенний воздух обжигал лёгкие. Зубы стучали — то ли от холода, то ли от усталости.

Она кормила скотину, доила корову, чистила свинарник, потом запрягала Бурю и ехала в поле. Там — сено, картошка, капуста. Всё своими руками.

Фрол проверял.

Приезжал в полдень, смотрел, сколько сделано. Если мало — молчал, но вечером наказывал.

А работала она много

. Больше, чем любая баба в деревне. Больше, чем можно было с таким животом. Но Фролу было всё равно. Ребёнок — не его. Зачем жалеть чужое семя?

****

Дома он требовал порядок.

Полы должны быть выскоблены до бела. Печь — выбелена.

Щи — наварные, с мясом, хотя мясо в доме появлялось раз в неделю. Арина варила, стирала, мыла, штопала. Успевала — потому что не успевать было нельзя. За невымытую посуду Фрол мог не разговаривать с ней сутками. Молчание его было страшнее крика.

— Еда, — говорил он, садясь за стол. Арина ставила чугунок. Фрол ел не спеша, чавкал, косился на неё. — Почему не ешь?

— Не хочется, — отвечала Арина. Ей действительно не хотелось.

Тошнило по утрам, кружилась голова, в горле стоял ком.

— Ешь, — приказывал он. — Мне работница нужна, а не скелет.

Она ела через силу, давясь хлебом, запивая водой. Потом мыла посуду, убирала со стола.

И ждала вечера — того часа, когда Фрол звал её в спальню.

*****

Это было самое страшное.

Не потому, что больно — хотя больно было всегда. Не потому, что противно — хотя противно было до тошноты. А потому, что унизительно. Потому что он смотрел на неё как на скотину — на дойную корову, на кобылу, которую покрывают для приплода.

— Раздевайся, — говорил он, не глядя. — Ложись.

Она ложилась. Закрывала глаза. Он делал своё — тяжело, грубо, молча. Иногда шептал: «Терпи. Сама выбрала». Иногда не шептал ничего. Отворачивался и засыпал.

Арина лежала рядом, глядя в потолок. Живот вздрагивал — ребёнок ворочался, недовольный, тесный. Она гладила его через кожу и шептала:

— Потерпи, маленький. Скоро. Скоро родишься. И мы уйдём. Обязательно уйдём.

Она не знала — куда. Но верила, что уйдёт.

Иначе жить было нельзя.

****

Это случилось в середине октября.

Картошку выкопали почти всю — оставался последний ряд на дальнем поле, у самого леса.

Арина работала одна — Фрол уехал на станцию за гвоздями. Буря стояла привязанная у межи, жевала сено, поглядывала на хозяйку умными тёмными глазами.

Арина копала.

Засовывала лопату в землю, наступала ногой, выворачивала ком. Картошка высыпалась — крупная, жёлтая, как цыплята.

Она наклонялась, собирала в ведро, пересыпала в мешок.

Солнце стояло низко — октябрьское, бледное, почти не грело. Ветер тянул с леса, пахло прелыми листьями и грибами.

Арина выпрямилась, чтобы размять спину, и тут же почувствовала — что-то не так.

Тянущая боль внизу живота.

Сначала слабая, потом сильнее — режущая, острая, будто кто-то вонзил нож и поворачивает.

Она охнула, схватилась за живот. Присела на корточки. Дышать стало трудно — воздух выходил с хрипом.

— Не сейчас, — прошептала она. — Рано ещё. Рано.

Боль накатила волной — такой сильной, что Арина упала на колени, вдавившись лицом в холодную землю. Из глаз брызнули слёзы — не от боли даже, от страха. Там, внутри, что-то рвалось, ломалось, шло не так.

Она расстегнула юбку, опустила руку. Пальцы стали мокрыми — липкими, тёплыми.

Кровь.

— Господи, — закричала она, но крик вышел хриплым, слабым, как у раненой птицы. — Господи, не дай! Не дай!

Она легла прямо на землю, на картофельную ботву, сжалась в комок. Боль накатывала снова и снова — волнами, одна выше другой. Арина кричала, но никто не слышал. Поле было пустым. Буря стояла в отдалении, косила ухом, фыркала.

Потом что-то вышло из неё — тёплое, тяжёлое. Арина не посмотрела. Не смогла. Знала — и так. По тому, как прекратилась боль. По тому, как затихло внутри.

По пустоте, которая разлилась по животу — холодной, страшной, навсегда.

Она лежала на земле, глядя в серое небо. Мимо плыли облака — тяжёлые, осенние. Где-то высоко летели журавли, курлыкали тоскливо, прощаясь с землёй.

— Прощайте, — прошептала Арина. И потеряла сознание.

****

Очнулась она от того, что кто-то тряс её за плечо.

Над ней стояли две бабы — тётка Матрёна и молоденькая Дарья, её соседка. Лица у них были белые, испуганные.

— Арина! Аринушка! — Матрёна гладила её по голове, вытирала грязь со щеки. — Жива? Слава тебе, Господи!

— Что… — Арина попыталась сесть, но не смогла. Ноги не слушались.

— Не вставай, — Дарья подложила под её голову свою кофту. — Мы уже за Фролом послали.

Сейчас приедет.

Арина опустила глаза. Юбка была красной — вся, до подола. Рядом, в картофельной ботве, лежал маленький, свёрнутый комочек — серый, страшный. Она отвернулась, зажмурилась.

— Не смотри, — сказала Матрёна и закрыла её своим платком. — Не смотри, дочка. Господь дал — Господь взял.

— Мальчик, — прошептала Арина. — Был мальчик.

— Знаем, — Дарья заплакала, вытирая слёзы рукавом. — Знаем, Аринушка.

Бабы сидели рядом, молчали. Матрёна держала её за руку, Дарья крестилась и смотрела в небо. Арина лежала с закрытыми глазами и чувствовала, как внутри — пустота. Не боль. Не страх. Пустота. Такая, какой она никогда не знала.

Где-то далеко застучали копыта. Фрол приехал на Буре — чёрный, злой, с перекошенным лицом. Спрыгнул с лошади, подошёл. Посмотрел на Арину, на юбку, на то, что лежало в ботве.

— Чёрт, — выругался сквозь зубы. — Работу мне сорвала.

Матрёна подняла на него глаза — злые, бабьи.

— Ты бы, Фрол Иванович, хоть сейчас молчал, — сказала тихо, но твёрдо. — Девка кровью исходит.

Фрол сплюнул, нагнулся, подхватил Арину на руки — грубо, как мешок с картошкой. Она застонала, но не открыла глаз.

— Вещицу заберите, — сказал он бабам, кивнув на ботву. — Похороните где-нибудь.

— Похороним, — Матрёна перекрестилась. — Ты её домой-то не бей, слышишь? Убьёшь — в ответе будешь.

Фрол ничего не ответил. Посадил Арину на лошадь, сел сзади, обхватил одной рукой. Буря пошла шагом, потом рысью. Арина моталась в седле, как тряпичная кукла, не чувствуя ни толчков, ни ветра, ни его рук.

****

Дома он положил её на кровать, даже не сняв окровавленную юбку.

— Лежи, — сказал. — Встанешь — работать пойдёшь.

Арина смотрела в потолок. Глаза были сухими — слёзы кончились там, в поле. Фрол ушёл во двор, закурил. Арина осталась одна.

Она повернула голову к окну. За стеклом серел осенний день, летели листья, где-то лаяла собака. Жизнь шла своим чередом — не останавливалась, не ждала.

Арина положила руку на плоский, пустой живот.

— Прощай, сынок, — прошептала она. — Не довелось нам с тобой пожить.

Никто не ответил. Только ветер завыл в трубе — тоскливо, по-сиротски, как будто оплакивал кого-то. Или что-то.

Ту жизнь, которая могла быть. И не случилась.

****

Арина лежала на кровати и смотрела в потолок.

Третий день после того, как в поле умер её сын.

Третий день она не вставала — не потому, что не могла.

Тело уже почти пришло в себя: боль утихла, кровь перестала, даже слабость отступила.

Она не вставала потому, что незачем было.

В голове крутилось одно и то же: «Мальчик. Был мальчик. Шевелился внутри, толкался, жил. И нет его».

Она не плакала при людях.

Плакала по ночам, когда Фрол засыпал на своей половине, а она оставалась одна на жёсткой лавке, укрытая рваным тулупом.

Плакала в подушку, беззвучно, чтобы не разбудить. Слёзы текли сами — горячие, солёные, бесконечные.

Она не вытирала их. Пусть текут. Может, легче станет.

Но легче не становилось.

На третий день пришла мать.

Арина услышала её голос ещё в сенях — тихий, виноватый. Мать с Фролом о чём-то переговаривалась, потом дверь скрипнула, и мать вошла.

Она постарела за эти месяцы. Сильно постарела — лицо в новых морщинах, глаза запали, волосы совсем седые.

Подошла к лавке, села на край. Долго смотрела на дочь — на бледное лицо, на тени под глазами, на белые, сжатые в нитку губы.

— Дочка, — сказала тихо. — Дочка моя.

Арина не ответила. Только отвернулась к стене.

Мать погладила её по голове — легонько, как когда-то в детстве, когда Арина ушибала коленку или боялась грозы.

Пальцы у матери были шершавые, тёплые, пахли тестом и луком.

— Ещё будут дети, — сказала мать. — Ты молодая. Красивая. Бог даст — ещё родишь.

— Не надо, — прошептала Арина в стену. — Не надо мне детей. Только этого.

— Не говори так, — мать погладила сильнее, настойчивее. — Жизнь длинная. Всё перемелется. Всё будет.

— Откуда ты знаешь? — Арина повернулась, посмотрела на мать мокрыми, красными глазами.

— Твоя жизнь перемелолась?

Мать промолчала. Только сжала губы и продолжала гладить — по голове, по плечу, по руке.

— Я пришла не спорить, — сказала наконец. — Я пришла пожалеть. Посижу с тобой. Помолчу.

Они сидели молча.

За стеной Фрол гремел вёдрами, ругался с кем-то во дворе. Арина закрыла глаза и представила, что она маленькая, что отец ещё не пьёт, что мать молодая и улыбается. Представила — и заплакала снова, уже не таясь, в голос.

Мать обняла её, прижала к груди. Не утешала. Не говорила «не плачь». Просто держала, как держат раненого — чтобы не упал.

*****

На четвёртый день Фрол зашёл в комнату, бросил на лавку её ватник .

— Вставай, — сказал. — Хватит валяться.

Работа ждёт.

Арина села.

Голова закружилась, но она удержалась, вцепившись в край лавки.

— Мне нельзя ещё, — тихо сказала. — Бабка говорила — сорок дней лежать.

— Бабка в церковь ходит, — Фрол усмехнулся. — А у нас колхоз. Картошка не выкопана — замерзнет. Вставай, говорю.

Она встала.

Надела ватник старый, вышла во двор. Октябрьский ветер ударил в лицо — холодный, злой, пахнущий снегом. Буря стояла у конюшни, нетерпеливо била копытом.

Фрол подсадил её в телегу — молча, грубо.

Арина ухватилась за край, села на жёсткие доски. Поехали в поле.

Она работала. Копала, собирала, таскала мешки.

Спина ныла, внизу живота тянуло, но она не останавливалась.

Фрол стоял в стороне, курил, смотрел. Иногда кидал короткое: «Шевелись». Арина шевелилась.

К вечеру она еле волочила ноги. Дома сварила щи, вымыла полы, подоила корову.

Легла — и провалилась в сон без снов, тяжёлый, как камень.

Фрол не трогал её всю неделю. Жалел — или просто не хотел

. Арина не знала и не спрашивала.

****"

Через два месяца она поняла, что снова беременна.

Поняла по тому же, что и в первый раз: утренняя тошнота, тяжесть в груди, странный, тягучий вкус во рту. Только теперь не было радости.

Не было трепета. Была пустота и страх.

Она сказала Фролу за ужином. Поставила перед ним миску со щами, села напротив, сцепила пальцы.

— Фрол Иванович, — сказала. — Я тяжёлая.

Он поднял глаза. Положил ложку. Смотрел долго, прищурившись.

— Мой? — спросил коротко.

— Ваш, — ответила Арина. — Больше не от кого.

Он помолчал. Потом кивнул — медленно, будто принимал важное решение.

— Добро, — сказал. — Рожай.

С того дня он стал мягче.

Не ласковым — мягче. Перестал гонять на тяжёлые работы.

Оставлял дома — корову подоить, печь истопить, обед сварить.

По вечерам не трогал — только иногда гладил по животу, тяжелой, чёрной ладонью, и говорил: «Расти, малой».

Арина молчала. Терпела. Не его руку — себя.

Она не любила этого ребёнка.

Не могла. Страшно было любить — вдруг опять потеряет.

Она просто носила его — как работу, как обязанность, как наказание.

****

Иногда к ней приходила Старая Дуня.

Дуня была древняя — лет под восемьдесят, сгорбленная, в чёрном платке, с клюкой в руке.

Жила одна на краю деревни, в избушке, где пахло сушёными травами и воском.

К ней ходили за советом, за лекарством, за добрым словом.

Дуня садилась на лавку, долго смотрела на Арину своими выцветшими, но зоркими глазами. Потом вздыхала:

— Экая ты бледная, касатка. Экая худая. Не кормит он тебя, что ль?

— Кормит, — отвечала Арина. — Всё есть.

— Не в еде счастье, — Дуня качала головой.

— Ты бы улыбнулась хоть раз. Ребёнку радость нужна.

А ты — как тень.

— Нечему радоваться, бабушка.

— Всегда есть чему, — Дуня брала её за руку, гладила сухой, сморщенной ладонью.

— Вон, солнце светит. Петух поёт. Корова молоко даёт.

У тебя дитя под сердцем — разве не радость?

Арина молчала. Дуня вздыхала, переводила взгляд на Фрола, если тот был рядом.

Не боялась его — старая, ей терять нечего.

— Ты бы, Фрол Иванович, пожалел девку, — говорила прямо. — Истязаешь её работой, ночами не спит.

Она же живая.

Не скотина.

Фрол молчал.

Не возмущался, не спорил. Только отворачивался к окну и закуривал. Дуня качала головой, крестилась на угол и уходила, опираясь на клюку.

Арина оставалась одна.

Гладила живот — круглый, тугой, чужой. И ждала.

Не знала — чего. То ли родов. То ли конца. То ли чуда, в которое уже не верила.

По ночам ей снилось поле. Картофельная ботва. Красная юбка. И маленький, свёрнутый комочек, которого она не посмела взять в руки.

Она просыпалась в слезах. Фрол храпел рядом. Арина смотрела в потолок, считала до ста и снова засыпала — тяжело, без снов.

А по утрам вставала, топила печь, доила корову, варила щи. Жила. Потому что по-другому нельзя.

****

Арина работала в поле вместе со всеми.

Осень перевалила за половину, октябрь стоял серый, мокрый, с низким небом и колючим ветром. Земля уже начинала подмерзать по ночам, а днём оттаивала, превращаясь в липкую, тяжёлую грязь, которая налипала на сапоги килограммовыми комьями.

Бабы работали молча, согнувшись в три погибели, — выбирали последнюю картошку, таскали мешки к телегам, укрывали их рогожей от дождя.

Арина копала медленно — живот мешал наклоняться, лопата уходила в землю неглубоко, приходилось наступать дважды.

Она не жаловалась. Рядом, на соседнем ряду, пыхтела тётка Матрёна, то и дело косилась на неё.

— Ты бы, Арина, полегче, — говорила Матрёна, вытирая пот со лба.

— Не ровен час — опять случится.

— Не случится, — отвечала Арина и втыкала лопату снова.

— Этот живучий.

Она гладила живот — огромный, несоразмерный её худому, маленькому телу.

Беременность была на седьмом месяце, но казалось, что Арина носит двойню — такой большим вырос живот.

Сама она оставалась тонкой, как тростинка: руки — спички, ключицы торчат, лицо заострилось, глаза огромные, тёмные, как две лужи после дождя

. Только живот — круглый, тугой, натянутый, как барабан. Издали казалось, что кто-то приставил к тонкому колышку арбуз.

Бабы в поле поглядывали на неё, качали головами, но вслух ничего не говорили. Знали — Фрол за язык потянет, а Арина и так натерпелась.

***

Иногда после работы за ней приезжал Фрол.

Арина слышала его ещё издали — тяжёлый топот копыт, скрип тележных колёс, его негромкий окрик: «Тпру, Буря».

Поднимала голову от земли и видела его — большого, чёрного на фоне серого неба.

Он сидел в телеге, свесив ноги, с кнутом в руке, и смотрел на неё из-под козырька картуза.

— Садись, — говорил коротко.

Арина бросала лопату, прощалась с бабами и ковыляла к телеге. Подняться самой было трудно — живот мешал, руки не хватало силы. Фрол протягивал свою — широкую, тёмную от загара и машинного масла.

Она хваталась за неё, и он одним рывком поднимал её, как пёрышко, усаживал на доски.

— Держись, — говорил и трогал вожжи.

Арина держалась за край телеги обеими руками.

Телегу раскачивало на ухабах, живот вздрагивал, ребёнок внутри ворочался, недовольный тряской. Она смотрела в широкую спину Фрола — он сидел к ней спиной, натянутый, как тетива. Широкие плечи обтягивала старая гимнастёрка, лопатки ходили под тканью, когда он натягивал вожжи.

Она боялась его.

Не так, как боялась отца — липкого, пьяного, непредсказуемого.

Боялась по-другому: его молчания, его силы, его власти над ней.

Он был сильнее. Гораздо сильнее. Одной рукой мог поднять то, что она едва волочила вдвоём.

Его кулаки были как кузнечные молоты — Арина видела, как он однажды ударил лошадь за непослушание, и кобыла упала на колени.

Она знала, что эти руки могут и ласкать — грубо, тяжело, но по-своему бережно.

И знала, что эти же руки могут убить. И жила с этим знанием каждый день.

***

Фрол не трогал её уже два месяца.

С тех пор как живот стал большим, он оставил её в покое.

Не прикасался по ночам, не звал в спальню.

Только иногда, проходя мимо, клал ладонь на её живот — широкую, тяжёлую, — и говорил: «Береги сына моего».

Арина кивала.

Молчала.

Она знала, что он хочет сына. Говорил об этом прямо: «У меня дочек не надо. Мне наследник нужен. Кто хозяйство примет?» Арина не спорила.

Ей было всё равно — сын или дочь. Главное, чтобы живой. Главное, чтобы не как в прошлый раз.

Иногда Фрол сам помогал ей по хозяйству. Видел, как она тащит ведро с водой от колодца — согнувшись, останавливаясь через каждые два шага, — подходил, молча отбирал ведро, нёс сам.

Ставил на крыльцо, бросал: «Зови, если тяжело».

И уходил.

Арина смотрела ему вслед. Спасибо не говорила — он не любил благодарностей.

Просто вытирала пот со лба и тащила ведро в избу.

Она жила с ним полгода.

Полгода — как полжизни.

Привыкла к его шагам, к его молчанию, к его тяжёлому дыханию во сне.

Привыкла бояться. Привыкла терпеть. Привыкла к тому, что он — хозяин, а она — вещь, которую иногда жалеют, как жалеют рабочую лошадь.

****

На Покров, в большой праздник, Фрол сказал:

— Одевайся. В церковь поедем.

Арина удивилась. В церковь они не ходили — Фрол не верил в Бога, или делал вид, что не верит.

Но спорить не стала. Надела чистое платье — единственное, которое осталось от той, прежней жизни, — повязала белый платок, накинула фуфайку.

Фрол запряг Бурю, помог ей забраться в телегу.

Ехали молча. Дорога была грязной, колёса чавкали, Буря фыркала, высекая копытами комья земли.

Церковь в Горелом Броде была старой, деревянной, с облупившимся куполом и покосившимся крестом. Внутри пахло ладаном, воском и сыростью.

Народу было немного — несколько старух в тёмных платках, двое мужиков с усталыми лицами, пара баб с детьми.

Арина перекрестилась на входе, поставила свечку за упокой — за того, кого не успела назвать.

Фрол встал рядом. Не крестился, не кланялся, просто стоял, сложив руки на груди, и смотрел на иконы.

Арина чувствовала его тепло через рубаху.

Он стоял так близко, что её плечо касалось его локтя.

Широкая, твёрдая грудь, запах махорки и лошадиного пота.

Она боялась пошевелиться. Стояла, сжавшись, глядя на тусклое золото икон.

Служба тянулась долго. Ноги у Арины затекли, спина заболела, ребёнок внутри заворочался, надавил на рёбра.

Она переступила с ноги на ногу, и Фрол вдруг подвинулся ближе, подставил плечо — не обнял, нет, просто дал опереться.

Арина оперлась. Чуть-чуть, едва касаясь. Но этого хватило, чтобы устоять.

****

Обратно ехали в сумерках.

Фрол подсаживал её осторожно — взял под мышки, приподнял, как ребёнка, и посадил в телегу.

Арина охнула — живот дёрнулся, ребёнок толкнулся изнутри.

— Сиди смирно, — сказал Фрол .

Арина сидела, держась за живот обеими руками. Глаза закрыла — укачало. Сквозь веки пробивался тусклый свет заходящего солнца. Где-то вдалеке лаяли собаки, кричали гуси.

У двора Фрол остановил телегу, спрыгнул на землю. Протянул руки:

— Давай.

Арина подала ему руки — маленькие, худые, в трещинах.

Он взял их, как птенцов, и опустил на землю — плавно, бережно, чтобы не дёрнуть.

Она ступила на твёрдую землю, постояла, восстанавливая равновесие.

— Иди в избу, — сказал Фрол и отвернулся к конюшне.

— Я сам управлюсь.

Арина пошла. Медленно, переваливаясь, держась за живот. В калитке остановилась, оглянулась.

Фрол распрягал Бурю, что-то говорил ей тихо, похлопывал по крупу. В сумерках его фигура казалась ещё больше — чёрная, горбатая, как скала.

Арина смотрела и думала: «Как я тебя боюсь. И как я без тебя пропаду».

Потом вошла в избу, зажгла лампу, поставила чайник. Жизнь продолжалась. Ещё одна ночь. Ещё один день. Ещё одна работа.

Ребёнок внутри толкнулся — сильно, требовательно.

Арина погладила живот, улыбнулась — в первый раз за долгое время. Не Фролу. Себе. Ребёнку. Тому маленькому, который скоро выйдет в этот холодный, жестокий мир и, может быть, сделает его теплее.

— Жив буду, — прошептала она. — Только ты живи. А я — как-нибудь.

В сенях хлопнула дверь

. Вошёл Фрол. Снял картуз, повесил на гвоздь.

Посмотрел на Арину, на её живот, на улыбку, которая ещё не сошла с лица.

— Чего лыбишься? — спросил, но без зла.

— Так, — ответила Арина. — Солнце село красиво.

Фрол хмыкнул, сел за стол, постучал пальцами по доскам.

— Есть давай, — сказал.

Арина поставила перед ним миску. И села напротив — маленькая, худая, с огромным животом, в котором билась новая жизнь. И с новой, непривычной мыслью, которая только начинала прорастать где-то глубоко внутри:

«Может, он и не зверь. Может, просто человек. Как все. Как я.»

Но она не знала — правда это или очередная ложь, которую она сама себе придумала, чтобы не сойти с ума.

. Продолжение следует.

Глава 5