Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Забытые в лесу

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

Вы когда-нибудь целовали человека, зная, что это последний раз, но еще не веря в это сердцем? Вы когда-нибудь смотрели на след от босой ноги на пыльной деревенской дороге и чувствовали, как этот след впечатывается прямо вам под ребра? Как будто не ступня прошла по земле, а провели раскаленным гвоздем по самой тонкой коже вашей памяти? И почему запах земляники, самой обычной, лесной, мелкой, как

Вы когда-нибудь целовали человека, зная, что это последний раз, но еще не веря в это сердцем? Вы когда-нибудь смотрели на след от босой ноги на пыльной деревенской дороге и чувствовали, как этот след впечатывается прямо вам под ребра? Как будто не ступня прошла по земле, а провели раскаленным гвоздем по самой тонкой коже вашей памяти? И почему запах земляники, самой обычной, лесной, мелкой, как слезы, вдруг перешибает все остальные запахи мира, даже если вокруг пахнет бензином и городским смогом?

Мне было семнадцать, и я знал ответы на эти вопросы. Знал так же твердо, как то, что река Быстрянка в июле пахнет илом и крапивой. А потом пришла она. И ответы перестали иметь значение. Остались только вопросы.

Деревня Замостье. Три улицы, один магазин-развалюха с вечно кислым хлебом и запахом керосина, и река, которая делала здесь петлю, словно затягивая узел на своей синей ленте. Мы, местные, знали каждый куст смородины, каждую доску в мостках, с которых бабы полоскали белье. Чужаки сюда не ездили. Максимум — грибники на электричке. Поэтому когда на пригорке у старого дома тетки Клавы, умершей еще позапрошлой зимой, застучали топоры, вся деревня вышла на улицу, как на пожар.

— Новые, — сплюнул семечную шелуху Витька Кривой, мой сосед и лучший друг с пеленок. — Городские. Вишь, машина низкая. На нашей дороге днище оторвут к чертям собачьим.

Машина и правда была чужеродной. Блестящая, черная, как вороново крыло, она стояла у покосившегося забора и смотрелась так, будто корова надела бальное платье.

А потом из этой машины вышла она. Тоня.

Нет, я не буду врать, что увидел ангела. Я увидел высокую, стриженую под мальчишку девчонку в огромных очках и мужской клетчатой рубахе, завязанной узлом на животе. Она споткнулась о корень сосны, чертыхнулась в голос таким отборным матом, что моя бабка перекрестилась, и скинула босоножку, оставшись босиком на песке.

— Здрасте, — сказала она громко, глядя на нашу кучку местных, жующих яблоки. — У вас тут всегда так весело или это мы такой цирк привезли?

Витька открыл рот, чтобы что-то вякнуть про "понаехали", но я его опередил. Меня словно током ударило. От ее голоса, от этого смешного сочетания мата и растерянного взгляда, от тонкой щиколотки, испачканной в пыльце подорожника.

— У нас всегда весело, — ответил я. — Особенно когда кто-то ходит босиком по муравьиной тропе.

Тоня взвизгнула, подпрыгнула на месте, запуталась в длинной рубахе и с размаху села в траву. Витька заржал. Деревенские заулыбались. А я просто стоял и смотрел, как она трет укушенную ногу и смеется. Смеется над собой, над дурацкими муравьями, над всей этой нелепостью.

Вот тут-то все и началось. С муравьев и смеха.

Лето в том году выдалось душным, липким. Грозы приходили каждый вечер, но не проливались дождем, а только громыхали где-то за лесом, пугая скотину и стариков. Мы с Тоней сдружились как-то сразу, мимо всяких условностей. Ее родители целыми днями ругались в доме тетки Клавы, перекрикивая стук молотков — ремонт делали. А Тоня уходила к реке. И почему-то всегда находила меня.

— Тим, — сказала она однажды, когда мы сидели на поваленной иве, глядя в черную воду. — Почему ты все время молчишь?

— Я не молчу. Я слушаю, как вода в корнях чавкает.

— Красиво врешь. А мне кажется, ты просто меня боишься.

— Чего? Вот еще.

— Боишься, что я тебя поцелую, — она сказала это без тени кокетства, просто глядя на мои обгоревшие на солнце плечи.

У меня перехватило дыхание. Не от смысла слов, а от того, как она сидела — поджав колени к подбородку, обхватив их руками, и смотрела не на меня, а на воду. В ее глазах отражались ленивые летние звезды.

— Не боюсь, — соврал я.

Она ничего не ответила. Просто оторвала от рубахи нитку и бросила в реку. А я почувствовал, как сердце бухает где-то в горле.

Первая ссора случилась из-за Витьки Кривого. Он тоже влюбился. Это было видно за версту. Он, всегда циничный и зубастый, вдруг начал чистить сапоги, ваксой извел полбанки. И когда Тоня смеялась его плоским шуткам про пьяного тракториста дядю Митю, меня начинало трясти. Это была та самая, злая, деревенская ревность — глухая и черная, как вода в омуте.

В тот день мы собирали шиповник в овраге за кладбищем. Тоня полезла за самой крупной веткой, оступилась и съехала по глине вниз. Мы с Витькой бросились к ней одновременно. Он успел первым. Подхватил ее под локоть, грубо, по-мужицки.

— Руки убрал, — процедил я, даже не успев подумать.

— Чего? — Витька уставился на меня круглыми от удивления глазами. — Ты чего, Тим? Она ж упала.

— Я сказал, убрал.

Тоня отряхнула колени и посмотрела на нас, переводя взгляд с моего сжатого кулака на растерянную физиономию Витьки.

— Мамочки, рыцари круглого стола, — фыркнула она. — Я сама могу встать. У меня, в отличие от некоторых, две здоровые ноги и голова на плечах. Вы чего петушитесь-то?

Витька сплюнул, выругался матом и, не сказав больше ни слова, ушел вверх по склону, ломая кусты. Я остался стоять, чувствуя себя полным идиотом.

— Зачем ты так с ним? — спросила Тоня тихо, когда шаги Витьки стихли. — Он же твой друг. И он просто помог.

— Я не знаю, — прошептал я, глядя на ее ладони, исцарапанные шиповником. На белую кожу выступили бисеринки крови. — Я просто не могу, когда он... когда кто-то...

— Когда кто-то прикасается к тому, что ты считаешь своим? — перебила она, и голос ее стал холодным, как вода из колодца.

Она сказала правду. Страшную, неудобную правду. Я молчал, потому что слова застряли в глотке, острые, как кости леща.

— Я не вещь, Тим, — сказала она и пошла прочь, наступая босыми ногами прямо на колючки, но не замечая боли. Она уходила, и запах раздавленного шиповника, сладкий и терпкий, казался мне запахом конца.

После того случая в овраге Витька со мной не разговаривал три дня. Три долгих, душных дня, когда даже река не приносила прохлады. На четвертый день он сам подошел ко мне у колодца. Глаза красные, от него пахло перегаром — пошел к дяде Мите на сеновал, выпил самогона.

— Ты прости меня, Тим, — выдавил он. — Я дурак. Я знаю, что у вас с ней... ну, это. Я не полезу. Просто она красивая, сил нет.

Я обнял его тогда. Крепко, до хруста в лопатках. Потому что я знал: он врет. Не врет в том, что просит прощения, а врет в том, что «не полезет». Мужская дружба в семнадцать лет, замешанная на общей любви к одной девчонке — это пороховая бочка.

Искра упала через неделю. Тетка Нюра, местная сплетница и почтальонша, пришла к моей бабке «на чаек» и как бы невзначай обронила:

— А что это внук твой, Матвевна, девку городскую упустил? Она ж вчерась до полуночи с Кривым у реки сидела. Смеялись они там. Громко.

Бабка ничего мне не сказала, но взгляды ее стали тяжелыми и жалостливыми. Я почувствовал этот холод за версту.

А вечером я пошел искать Тоню. Сам. Нашел я ее там, где и думал — на старом сеновале у реки, где мы обычно прятались от грозы. Она лежала на копне свежего сена и смотрела в щели крыши на догорающий закат. Рядом сидел Витька. Не на сене, а на чурбаке, метрах в двух. Но сидел.

— Я же сказал, — мой голос был тихим и чужим. — Я же сказал, Вить.

Витька вскочил, как ужаленный.

— Тим! Да мы просто сидели! Спроси у нее!

— Спроси у нее? — я усмехнулся. — А ты спроси у Нюры. Она тебе расскажет, как вы тут «смеялись до полуночи».

Тоня даже не пошевелилась. Она лежала, раскинув руки, и смотрела в потолок. В воздухе висела сенная труха, похожая на золотую пыль.

— Вить, выйди, — сказала она спокойно.

Витька попятился, спрыгнул с сеновала и исчез в сумерках. Его шаги гулко простучали по сухой земле и стихли. Мы остались вдвоем в этом душном, пахнущем травами сумраке.

— Ну? — спросила она, поворачивая ко мне голову. — Бить будешь? Или орать? Выбирай сценарий. У меня папа с мамой этот репертуар на бис каждый вечер исполняют.

— Я не верю Нюре, — сказал я, чувствуя, как земля уходит из-под ног. — Я верю тебе. Но объясни мне... зачем? Зачем ты с ним здесь? Ты знаешь, что я чувствую. Ты знаешь, что я не сплю ночами из-за тебя. Что я готов перекусить ему глотку за один твой взгляд. Зачем ты даешь ему надежду?

Тоня села. Сено зашуршало под ней. В полумраке ее лицо казалось вырезанным из старого мрамора — бледное, с глубокими тенями под скулами.

— А затем, — ее голос дрогнул, но она справилась с собой. — Затем, что Витька просто слушает. Он не смотрит на меня, как на икону, которую страшно тронуть. Он не ревнует меня к каждому кусту. Он не считает меня своей вещью.

— Я тебя люблю! — выкрикнул я, и эхо заметалось под стропилами, вспугнув голубей. — Люблю, понимаешь?

— Нет, — она покачала головой, и из глаз ее брызнули слезы, быстрые, злые. — Ты любишь не меня. Ты любишь ту картинку, которую нарисовал себе в башке. Ту девочку, что смеялась над муравьями. А я живая. Я могу говорить матом, когда падаю. Я могу сидеть с Витькой, потому что он говорит со мной, а не пожирает глазами. Ты меня задушишь своей любовью, Тим. У меня дома отцы с матерью из-за такой же любви друг друга на тот свет собирают. Я за этим сюда приехала? Чтобы снова в тюрьму?

Она встала, шагнула ко мне. От нее пахло сеном и рекой. Она положила руки мне на плечи. Ладони у нее были шершавые и горячие.

— Если ты меня любишь, — прошептала она прямо в губы, обжигая дыханием. — Докажи, что ты не зверь. Отпусти меня сейчас. Не ходи за мной. Дай мне подышать.

И ушла. Спрыгнула в темноту.

Я не спал всю ночь. Я сидел на сеновале и вдыхал ее запах, оставшийся на сене. Я перебирал в голове каждое слово. И где-то в предрассветный час, когда запели петухи, я понял. Понял так ясно и больно, словно окунулся в ледяной омут.

Утром я пошел на дальнюю поляну, куда мы ходили только вдвоем. Знал, что она там.

Тоня сидела на коленях в траве и собирала землянику. Мелкую, последнюю, самую сладкую. Роса еще не высохла, и ее рубашка на спине промокла насквозь.

Я подошел и сел рядом. Молча. Просто вытянул ноги и подставил лицо поднимающемуся солнцу.

Она покосилась на меня, но ничего не сказала. Протянула руку и высыпала мне в ладонь горсть холодных, мокрых ягод.

— Ешь, — сказала она.

Я взял одну ягоду. И вдруг разревелся. Как ребенок. Громко, навзрыд, закрывая лицо грязными ладонями. Слезы текли сквозь пальцы, смешиваясь с земляничным соком. Я не мог остановиться. Это были слезы обиды, понимания, любви и страха. Страха, что она права.

— Ну чего ты... — она придвинулась ближе, обняла мою голову, прижала к своему плечу. Ткань рубашки была жесткой от росы, пахла утренней рекой. — Ну, Тимка. Не реви, дурак.

— Я не зверь, — выговорил я сквозь всхлипы. — Слышишь? Я не зверь. Я научусь. Я не буду давить. Я буду рядом. Просто будь. Просто будь здесь. Хотя бы до сентября.

Она целовала мои мокрые щеки, собирала губами соленую влагу. Это не был поцелуй взрослой страсти. Это было что-то другое. Исцеление. Причастие. Мы сидели в траве, перепачканные земляникой, и целовались так, будто впервые в жизни узнали, что такое тепло другого человека.

— До сентября, — выдохнула она в мои губы.

Август пролетел, как одно мгновение. Звездные ночи на стоге сена, купание в тумане нагишом, Витька, который перестал ревновать и стал нашим общим верным стражем. Счастье — оно бывает очень коротким. Но настоящим.

А потом приехал тот самый черный автомобиль и стал паковать вещи. Родители Тони наконец закончили ремонт (они помирились, как она и предсказывала) и уезжали в город.

Она стояла у калитки в том самом клетчатом платье, босая, несмотря на холодный сентябрьский ветер.

— Я напишу, — сказала она.

— Не напишешь, — ответил я, потому что знал правду.

— Не напишу, — согласилась она, и по ее щекам снова потекли слезы, быстрые и злые, как тогда на сеновале. — Но ты помни, Тим. Помни, что я живая. Что я дышала. И что ты научился не давить. Это важно. Важнее, чем я.

Она уехала. Машина дернулась, взметнув облако пыли, и скрылась за поворотом. Я стоял и смотрел на дорогу. На пыльной колее остались отпечатки ее босых ног. Тонкие, изящные. Я наклонился и провел пальцем по краю следа. Земля была теплая.

Я так и не вытер руки. Пошел на реку, сел на поваленную иву и сидел так до темноты, чувствуя на ладонях запах земляники и пыли. Запах, который уже никогда и ничем не выветрить. Запах свободы, которую я ей подарил, и любви, которую она оставила мне.

След в пыли засыпало палой листвой. А я стал старше на целую жизнь. Всего за одно лето в деревне Замостье.