РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Известие о том, что Прокофий пропал без вести, легло на дом, как тяжёлый камень.
Фёкла не выла больше, не причитала — затихла.
Сидела у печи, смотрела в одну точку, перебирала чётки.
Губы шевелились беззвучно — молилась. Иногда поднимала глаза на икону, крестилась мелко, часто. Анюта боялась этого затишья больше, чем криков.
— Мать, — звала она. — Поешь. Хлеба хоть кусочек.
— Не хочу, — отвечала Фёкла. — Без сына и хлеб не в радость.
Анюта не настаивала.
Сама ела через силу — надо было кормить Настю, у которой резались зубы, и молока становилось всё меньше.
Девочка капризничала, плакала по ночам, и Анюта носила её на руках по избе, напевая что-то бессловесное, древнее, что сама помнила от матери.
В октябре пришла настоящая зима — ранняя, лютая.
Снегу навалило по крыши, тропинки замело, и деревня отрезала себя от мира.
В школу, где лежали раненые, дрова возили на себе — мужиков не было, бабы запрягались в сани, тащили. Анюта тоже ходила
. Оставляла Настю с Фёклой (та уже не ворчала, только молча кивала), надевала Прокофиев полушубок — велик, рукава ниже пальцев — и шла в лес.
Там, у кромки, пилили сухостой. Бабы работали молча, слышен был только скрип пилы да тяжёлое дыхание.
Иногда кто-то всхлипывал — от холода, от усталости, от тоски.
Анюта не плакала. Она рубила, таскала, складывала, и тело работало само, не думая, не чувствуя.
Однажды, в конце ноября, в деревню пришёл слух: Прокофия видели в плену.
Кто-то из эвакуированных рассказывал, что под Ржевом много наших попало в окружение, и рыжий усатый сержант — вылитый Корягин — был в колонне пленных, куда-то их погнали на запад.
Фёкла ожила. Глаза загорелись, щёки порозовели.
— Слышала? — спросила Анюту. — Жив! В плену, но жив! Значит, вернётся!
Анюта молчала
. Она не верила слухам.
Слишком много их ходило по деревне — один другого краше. И потом, плен — это не лучше смерти.
В лучшем случае — лагерь, голод, работа. В худшем... Она не додумывала.
— Вернётся, — твердила Фёкла. — Обязательно вернётся.
Настя его дождётся.
Настя в свои полтора года уже ходила, держась за лавку.
Слов почти не говорила — только «мама» да «дай»
. Но когда Фёкла брала её на руки и говорила: «Папа придёт», девочка хлопала в ладоши и улыбалась. Анюта смотрела на это и чувствовала, как в груди закипает что-то горькое, тёмное.
— Не учи её тому, чего нет, — сказала она однажды свекрови. — Неизвестно, придёт ли.
— Придёт! — Фёкла топнула ногой. — Ты уж помолись, невестка.
А то вижу я — не рада ты. Дождалась, что сын мой пропал, теперь вольная стала.
Думаешь, я не вижу?
Анюта не стала спорить. Повернулась и вышла в сени, прикрыла дверь.
Там, в темноте, прижалась к косяку, зажмурилась.
Вольная. Да, вольная. Но какая же это воля, когда каждый день — работа до кровавых мозолей, когда во рту маковой росинки не было, когда Настя просит есть, а дать нечего.
В декабре в школу привезли нового раненого.
Его принесли на носилках, положили в углу, у печки.
Анюта зашла помочь — перевязать, накормить.
Он лежал с закрытыми глазами, лицо бледное, под глазами синева. Гимнастёрка на груди прожжена — осколком, видно.
Дышал тяжело, с хрипом.
— Кто такой? — спросила она у санитарки.
— Лейтенант.
Контуженый, осколок в лёгком. Фамилию не помню — Громов, кажется.
Молодой совсем, двадцать два года.
Анюта поднесла ему воды.
Он не открыл глаз, но губы разжал, пить стал. Потом прошептал: «Спасибо».
И всё.
Она ушла.
Но на следующий день пришла опять. И через день.
Что-то тянуло её в эту школу — не жалость, нет.
Просто хотелось быть рядом с живым человеком, не Фёклой, не Настей.
С тем, кто не судит, не ворчит, не ждёт от неё чего-то.
Лейтенант — его и правда звали Громов, Сергей — пошёл на поправку медленно.
Через неделю открыл глаза, начал узнавать людей.
Увидел Анюту — и замер.
— Вы кто? — спросил хрипло.
— Анна. Я здешняя, из деревни. Помогаю.
— Анна, — повторил он. — Хорошее имя.
Он был некрасивый — нос картошкой, уши торчком, волосы светлые, почти белые.
Но глаза — добрые, синие, с морщинками в уголках
. И улыбался он не так, как Прокофий — не зло, не насмешливо, а тепло, по-мальчишески.
Анюта стала заходить к нему каждый день.
Приносила картошку печёную, краюху хлеба (экономила от себя), поила отваром из трав. Фёкла заметила, насторожилась:
— Ты чего к раненым повадилась? Вон, своё дитя бросаешь.
— Не бросаю, — ответила Анюта. — Настя спит.
А там люди живые.
Им помочь надо.
— Помощница нашлась, — фыркнула старуха, но больше не лезла.
Сергей рассказывал о войне мало, больше о доме — о матери, о сестре, о реке под Смоленском. Анюта слушала, и ей казалось, что она знает его сто лет.
Он не спрашивал о Прокофии, она не рассказывала.
Просто были — вместе, в этой холодной школе, под завывание метели.
Однажды, под Новый год, он взял её за руку.
— Анна, — сказал тихо. — Я не знаю, вернусь ли на фронт
. Но пока я здесь... можно, я буду приходить к вам?
Просто сидеть, смотреть на огонь? Устал я один.
Анюта хотела сказать «нет». Чужая изба, свекровь, слухи. Но вместо этого кивнула:
— Приходи.
Сергей пришёл на следующий день. Фёкла встретила его как кота — поджала губы, оглядела с ног до головы.
— Здравия желаю, — сказал он, приложив руку к шапке.
— Разрешите войти?
— Входи уж, — буркнула старуха. — Чего стоять.
Он сел на лавку, взял Настю на руки (девочка не испугалась, наоборот — потянулась к нему, заулыбалась), и стал рассказывать Фёкле про Смоленщину, про лён, про отца-пчеловода
. Старуха слушала, поджав губы, но в конце концов смягчилась — подала ему кружку с липовым чаем, кусок хлеба.
— Ешь, — сказала. — Худой больно. На фронте не кормят, что ли?
— Кормят, — улыбнулся Сергей. — Но мало.
Анюта стояла у печи, смотрела на них — на дочку, которая тянула ручки к чужому дяде, на свекровь, которая первый раз за год не ворчала, на этого светловолосого парня с добрыми глазами. И сердце её сжималось.
Она знала, что это неправильно.
Что она замужем. Что муж пропал без вести — но не умер, не разведён. Что Фёкла не примет, деревня осудит.
Что нельзя.
Но ничего не могла с собой поделать.
Сергей ушёл под вечер.
Фёкла долго смотрела ему вслед, потом повернулась к Анне:
— Ну и что это было?
— Человек пришёл погреться, — ответила Анюта, не поднимая глаз.
— Погреться? — усмехнулась старуха. — Я не слепая.
И не глухая. Только ты помни — ты чужая жена
. Прокофий живой. В плену, но живой.
Не дай Бог, узнает — убьёт.
И его, и тебя.
Анюта молчала.
Она смотрела на Настю, которая спала, причмокивая во сне, и думала: «А если Прокофий не вернётся?
Если навсегда пропал? Сколько ждать — год, два, десять лет?»
Ответа не было.
****
Сергей стал ходить почти каждый вечер.
Фёкла сначала косилась, поджимала губы, но вскоре привыкла — мужик в доме, пусть и чужой, да и помощь какая-никакая. Он колол дрова, чинил забор, носил воду.
Анюта просила не надрываться — рана ещё не зажила, — но Сергей отмахивался: «Я не калека, Анна, я солдат.
Солдат должен работать».
Настя его обожала.
Как только он переступал порог, девочка бросала свои игрушки (тряпичную куклу да деревянную лошадку), тянула ручонки и кричала: «Дяся! Дяся!»
Сергей подхватывал её, кружил, и она заливалась смехом — звонким, чистым, таким, что в избе светлело.
Анюта смотрела на них и чувствовала, как внутри разливается тепло.
Она боялась этого тепла.
Боялась, что Фёкла заметит, что соседки увидят, что сама она не сможет остановиться.
— Ты бы осторожнее, — сказала ей однажды Марфа, встретив у колодца.
— Вижу я, как лейтенант твой на тебя смотрит.
И ты на него. Не к добру это, Анюта. Муж пропал без вести — не вдова ты.
А свекровь — она тебе не подружка.
— Ничего нет, Марфа, — ответила Анюта, опуская ведро. — Человек раненый, одинокий.
Мы с Фёклой его жалеем.
— Жалость бабью мужики быстро на любовь переводят, — усмехнулась соседка.
— Ты баба молодая, красивая. А он парень здоровый.
Долго ли до греха?
Анюта промолчала, взвалила коромысло на плечо и пошла домой. Вода плескалась, обжигая холодом пальцы
. Она знала, что Марфа права. Но ничего не могла с собой поделать.
****
В январе ударили крещенские морозы
. Снег скрипел под ногами за версту, дым из труб стлался по земле, и птицы падали замертво на лету.
В школе раненых перевели в другое место — поближе к станции, — но Сергей остался.
Ему разрешили долечиваться в деревне, у сердобольных хозяек.
— Куда я пойду? — сказал он, когда Анюта спросила, где он теперь живёт.
— Моя землянка на краю деревни, у леса.
Там и буду.
А к вам — в гости.
— В гости так в гости, — буркнула Фёкла из-за печи. — Только ты, солдат, того... не засиживайся.
Люди языками чешут.
— Пусть чешут, — ответил Сергей спокойно.
— Мне не привыкать.
В тот вечер они сидели втроём у печи: Анюта с Настей на руках, Фёкла с вязаньем, Сергей на лавке.
За окном выла вьюга, ставни ходуном ходили. Настя уснула, Анюта отнесла её в зыбку, вернулась
. Селa напротив Сергея.
— Ты про войну расскажи, — попросила она. — Что там на самом деле?
Сергей помолчал, помешал угли в печи кочергой.
— Тяжело, — сказал он наконец. — Немец силён. Мы отступали всё лето, людей теряли много. Под Ржевом — ад был. Земля кипела. Я в той мясорубке и осколок поймал. Товарищи мои... — Он замолчал, сглотнул.
— Многие не вернулись. Выжил я чудом. Медсестра вытащила, потом в госпиталь, потом сюда.
А куда дальше — не знаю. Может, опять на фронт.
Может, в тыл.
— Домой хочется? — спросила Анюта.
— Домой, — он поднял на неё глаза. Синие, глубокие, с тоской. — К матери, к сестре
. Да только дом мой под Смоленском. Немцы там.
Сгорело всё, говорят. Мать не знаю, жива ли.
Фёкла вздохнула, перекрестилась.
— Царствие небесное всем, кто погиб. А живым — дай Бог сил. Ты, сынок, держись. Может, свидитесь ещё.
— Свидеться смогут те , — повторил Сергей. — Кому суждено.
Анюта слушала и думала о своём. О Прокофии — живом, но пропавшем. О том, что не было у неё никогда такой тихой, спокойной близости, как с этим чужим человеком. Прокофий брал, требовал, командовал.
А Сергей — просто сидел рядом, дышал, и от этого становилось легче.
Фёкла, видно, тоже что-то почувствовала. Встала, накинула платок.
— Пойду я, — сказала. — К соседке зайду, посижу.
Вы тут... — Она не договорила, махнула рукой и вышла.
В избе стало тихо. Только печь потрескивала да ветер гудел в трубе.
— Анна, — тихо позвал Сергей.
— Что?
— Не сердись на меня. Я знаю, что нельзя
. Что муж у тебя. Что деревня. Но я... — Он запнулся. — Я ничего плохого не хочу. Мне просто быть рядом с тобой — уже хорошо.
Анюта молчала. Она смотрела на огонь, и в голове крутилось: «Правильно ли это? Грешно ли? А если Прокофий вернётся?» Но губы сами прошептали:
— И мне хорошо.
Сергей протянул руку, взял её ладонь.
Ладонь была шершавая, с мозолями, но тёплая. Анюта не отняла.
Так они и сидели, глядя на огонь, пока угли не погасли.
Вернулась Фёкла, кашлянула, но ничего не сказала.
Только глянула строго, перекрестилась на икону и ушла в свою каморку.
Сергей ушёл под утро.
Настя проснулась, заплакала, и Анюта кормила её, прижимая к груди, и чувствовала, как внутри растёт что-то новое, запретное, но такое желанное.
Она знала: это любовь.
Та самая, о которой в деревне говорят шёпотом, которой боятся и жаждут одновременно.
Любовь не к мужу, не к ворчливой свекрови, не к обязанностям — а просто к человеку, который смотрит так, будто ты — единственная на свете.
«Господи, — шептала она, — что же мне делать?
Прости меня, грешную. Но если это грех, пусть он на мне и останется. Только Настю не тронь, и его... и его не тронь».
****
Февраль пришёл с оттепелями.
Снег осел, крыши закапали. В деревне ждали весну, хотя весна сорок третьего не сулила ничего хорошего — война затягивалась, похоронки летели чаще.
Сергей всё ещё был в деревне, его рана зарубцевалась, но военврач продлил отпуск — сказал, нужен покой, а то лёгкое не заживёт.
Он приходил каждый день.
Помогал по хозяйству, играл с Настей, сидел с Фёклой, когда Анюты не было.
Старуха понемногу оттаяла — уж больно Сергей был ласковый, вежливый.
Не то что её сын, который слова доброго не скажет.
— Хороший ты парень, — сказала она однажды.
— Жаль, не наш.
— А может, и ваш, — ответил Сергей. — Бог даст, война кончится — все будем жить по-людски.
— Не каркай, — Фёкла перекрестилась.
— Кончится. Дожить бы только.
Анюта слушала их и боялась верить. Ей казалось, что счастье — как тот лёд на реке: тонкий, опасный, а под ним — холодная вода.
Однажды, в конце февраля, она провожала Сергея до его землянки. Шли лесом, по насту.
Месяц светил ярко, снег искрился. Она вдруг остановилась.
— Серёжа, — сказала впервые по имени, без «вы».
— А если Прокофий вернётся? Что тогда?
Он повернулся к ней, взял за плечи.
— Тогда будем решать, — сказал он. — Но сейчас он не вернулся.
И неизвестно, вернётся ли. А мы живы. Мы здесь. И я... я тебя не отдам, Анна.
Даже если придётся уйти.
Она заплакала
. Слёзы текли по щекам, и она не вытирала их — пусть.
Сергей обнял её, прижал к себе. Она чувствовала его сердце — билось часто, гулко.
И своё — в унисон.
— Боюсь я, — прошептала она в его грудь.
— Очень боюсь.
— Не бойся, — ответил он. — Я с тобой.
Они стояли под месяцем, обнявшись, а вокруг — тишина, только снег скрипит да где-то далеко собака лает. И было в этой тишине что-то древнее, вечное, что было задолго до войны и останется после.
Домой Анюта вернулась под утро. Фёкла не спала, ждала.
— Долго вы, — сказала сухо.
— Разговаривали, — ответила Анюта, раздеваясь.
— Я не слепая, — вздохнула старуха. — И не глухая. Только ты, девка, помни: за всё ответишь.
Перед Богом, перед людьми.
А перед Прокофием — особо.
Анюта легла на лавку, укрылась овчиной.
Настя спала в зыбке, посапывая. Закрыла глаза. В голове шумело, сердце колотилось. «Ответишь», — повторила она про себя
. — «Но если это грех, пусть будет грех.
Я не могу иначе».
****
Март в том году выдался капризный. То солнце пригревало так, что с крыш летели сосульки и звенели о замерзшую землю, то вдруг налетал ветер, закручивал позёмку, и всё вокруг становилось белым-бело, будто и не было никакой оттепели. В такие дни Анюта выходила на крыльцо, щурилась и думала: «Господи, когда же это кончится?» — про войну, про зиму, про свою раздвоенную жизнь.
Сергей всё ещё жил в землянке на краю деревни.
Врач, заезжавший из райцентра раз в месяц, посмотрел его, послушал лёгкие, покачал головой:
— Рана зажила, но лёгкое ослаблено. Холод и сырость вам противопоказаны, лейтенант.
Я напишу — нужна сухая комната. Может, в деревне кто приютит?
Сергей промолчал.
Он знал, что Анюта бы его пустила, но Фёкла… Фёкла не разрешит.
Да и деревня — языки.
И так уже шушукались.
Анюта заходила к нему в землянку тайком, когда Настя засыпала, а Фёкла уходила к вечерне.
Землянка была тесная, с земляным полом, с маленькой печуркой-буржуйкой
. Пахло сыростью, махоркой и ещё чем-то солдатским — потом и железом.
Сергей топил печь скупо — дрова экономил.
Анюта приносила картошку, хлеб, иногда — краюху сала, которое Фёкла выдавала по кусочку, ворча: «На фронт бы послать, а ты тут…»
— Садись, — говорил Сергей, пододвигая табуретку.
— Погрейся.
Они сидели, пили кипяток с сухарями, и разговаривали.
Обо всём — о войне, о жизни, о том, как хорошо было до войны, хотя тогда казалось трудно. Сергей рассказывал про Смоленщину — про реку, про лес, про отца, который погиб ещё в тридцать седьмом, расстреляли «как врага народа». Анюта слушала и поражалась: он говорил об этом без злобы, тихо, будто о чём-то далёком, не о своей боли.
— А ты не боишься? — спросила она однажды.
— Что я замужем? Что свекровь?
Что люди?
— Боюсь, — ответил он, глядя на огонь. — Но больше боюсь, что война кончится и я уеду, а тебя никогда больше не увижу.
Вот чего боюсь.
Анюта прижимала его руку к своей щеке, и они молчали. Слова были не нужны.
****
В конце апреля случилось то, что перевернуло всё.
Пришло письмо. Настоящее, от Прокофия.
Фёкла держала его в руках, тряслась, не могла разорвать конверт. Анюта стояла у печи, белая как полотно.
— Читай, — прошептала старуха, протягивая листок.
— У меня глаза не те.
Анюта развернула.
Листок был грязный, с рыжими пятнами — то ли от глины, то ли от крови.
Писано коряво, печатными буквами, но разобрать можно было.
«Мать. Жив. Был в плену, бежал. Сейчас в партизанах. Вернусь — разберусь. Передай Анне — пусть ждёт. Ждать недолго
. Прокофий».
Анюта перечитала дважды. Кровь отлила от лица, потом прилила обратно, ударила в виски.
— Что там? — спросила Фёкла. — Что пишет?
— Пишет… — Анюта сглотнула. — Жив. Был в плену, бежал. В партизанах. Скоро вернётся.
Старуха заплакала — на этот раз от радости. Прижала письмо к груди, закачалась.
— Сынок! Живой! Я же говорила — живучий! Вернётся! — И вдруг взглянула на Анюту колюче, по-вражьи.
— А ты что? Не рада?
— Рада, — сказала Анюта чужим голосом.
— Конечно, рада.
Она вышла в сени, села на порог, закрыла лицо руками.
Сердце колотилось где-то в горле. Прокофий жив. Он вернётся.
Что будет с Сергеем? Что будет с ней?
Что будет с Настей?
Она не заметила, как подошла Фёкла. Села рядом, положила сухую, жилистую руку на её плечо.
— Вижу, — сказала старуха негромко. — Всё вижу.
Ты с лейтенантом… того. Думала, не замечу?
Я не слепая, девка
. И не глухая.
— Матушка… — начала Анюта.
— Молчи, — перебила Фёкла. — Не оправдывайся. Сама была молодая, сама знаю, как оно бывает
. — Она помолчала, вздохнула. — Только вот что, Анна.
Прокофий — сын мой.
Я его знаю. Он злопамятный.
Узнает — убьёт и тебя, и лейтенанта. И Настю… кто знает.
С ним не шути.
— Что же мне делать? — прошептала Анюта, не поднимая головы.
— А то и делать, — Фёкла встала, отряхнула юбку.
— Кончай с лейтенантом.
Пока не поздно. Пусть уходит. И забудь. Ради Насти.
Ради себя. А я помогу — не скажу ничего
. Никто не узнает.
— Как — не узнает? — Анюта подняла заплаканные глаза.
— Вся деревня уже знает.
— Деревня языком чешет, а дело делает, — твёрдо ответила Фёкла. — Прокофию не донесут.
Боятся его. А ты — слушайся меня.
Я тебе добра желаю.
Может, и не любила тебя раньше, но теперь… — Она махнула рукой. — Теперь выходит, мы с тобой в одной лодке.
Тонуть вместе.
Анюта молчала. Она знала, что свекровь права.
Но как сказать Сергею? Как смотреть в его синие, доверчивые глаза?
Она не пошла к нему в тот вечер. И на следующий. Сергей пришёл сам. Постучал в окошко, позвал:
— Анна, выйди.
Она вышла. Стояла на крыльце, держась за перила, бледная.
— Что случилось? — спросил он, глядя на неё встревоженно.
— Письмо пришло, — сказала она, глядя мимо него, в темноту. — От Прокофия. Жив он.
В партизанах.
Скоро вернётся.
Сергей побледнел. Сделал шаг назад, будто его ударили.
— Понятно, — сказал он тихо. — Значит…
— Значит, уходи, Серёжа, — прошептала Анюта.
— Уходи, пока не поздно. Он узнает — убьёт.
И тебя, и меня.
И Настю, может быть.
Не надо.
Сергей молчал. Смотрел на неё, на её глаза, красные от слёз, на веснушки, на губы, которые дрожали.
— А ты? — спросил он.
— Ты сама что хочешь?
— Я? — Анюта горько усмехнулась. — А кто меня спрашивает? Война. Муж. Свекровь. Дочка.
Я последняя.
— Нет, — он шагнул к ней, взял за плечи.
— Ты первая. Для меня — первая.
И если ты скажешь «оставайся», я останусь.
Будь что будет.
— Не говори так, — она отшатнулась. — Не искушай. Я не могу. Ради Насти. Она маленькая, ей жить.
А если Прокофий…
— А если Прокофий не вернётся? — перебил он.
— Если его убьют? Если он в плену? Письмо — это ещё не всё.
— Вернётся, — твёрдо сказала Анюта. — Я его знаю. Такой не сдохнет.
Он вернётся. И тогда…
Она не договорила. Сергей отпустил её, отступил в темноту.
— Понял, — сказал он глухо. — Уйду. Только не плачь. Не надо.
Он повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь.
Анюта смотрела ему вслед, пока чёрная фигура не растаяла в ночи. Потом села на ступеньки, уткнулась лицом в колени и завыла — тихо, беззвучно, как воют собаки на луну.
Наутро Сергея в землянке не было. Он ушёл на рассвете, ни с кем не простившись.
Соседка видела, как он шёл по дороге к станции — с котомкой, в шинели, хромая чуть-чуть.
Больше его в деревне никто не видел.
Анюта не плакала при людях. Она работала в поле, кормила Настю, мыла полы, топила печь.
И только ночью, когда засыпала, к ней приходил сон — синие глаза, тёплые ладони, шёпот: «Не бойся, я с тобой».
И она просыпалась в мокрой подушке.
Фёкла не заговаривала о Сергее. Молчала, вздыхала, иногда крестилась.
Настя, не найдя «дядю», сначала капризничала, а потом забыла. Детская память коротка.
В мае пришла весть — партизанский отряд, в котором был Прокофий, разгромлен. Кого-то убили, кого-то взяли в плен.
Но точных сведений не было. Фёкла ждала, Анюта тоже. Но теперь она ждала не мужа — ждала известия, которое решит её судьбу.
Она стояла у окна, смотрела на цветущие яблони, и думала: «За что мне всё это? За что?» Ответа не было.
Только белые лепестки кружились в воздухе, падали на землю, и где-то вдалеке громыхала война — чужая, далёкая и своя, до боли родная.
. Продолжение следует.
Глава 5