Чек лежал в правом кармане его рабочей куртки, сложенный вчетверо. Я вытащила его машинально, проверяя карманы перед стиркой. Кафе «Пион», город Тула, два кофе, два сырника, четыреста восемьдесят рублей.
Я помню, как медленно разжала пальцы. Бумажка упала на табуретку в прихожей, лёгкая, как сухой лист. За окном шёл дождь, тихий, осенний, без напора. Часы в прихожей пробили девять вечера.
Артём был в мастерской, за стеной. Оттуда тянуло скипидаром и старым деревом. Он возился с буфетом для какой-то заказчицы, уже вторую неделю.
Я подняла чек и снова его развернула. Сумма была обведена карандашом, кружочком. Так обводил он, когда хотел запомнить. У меня в шкатулке лежало штук пятнадцать таких же бумажек, только с других кафе, за последние лет десять. Он всегда собирал чеки с наших поездок.
Вот только в Туле мы не были ни разу.
***
Меня зовут Галина. Мне сорок семь, я работаю в районной библиотеке, в отделе периодики. Я каждое утро достаю из пачки свежие газеты, расправляю их ладонью и вкладываю в деревянные держатели. У меня есть любимая чашка, зелёная, с отбитым краешком, и свой стул у окна, на котором я пью чай в перерыве.
Артёма я знаю двадцать шесть лет. Познакомились на свадьбе у моей двоюродной сестры, он пришёл туда за компанию, в чужом пиджаке. Пиджак был ему велик, и я весь вечер думала, что у этого парня слишком взрослые руки. Потом поняла, что руки у него главное. Он реставрирует старую мебель, дома у нас всегда чем-то пахнет: лаком, воском, морилкой, клеем.
Наша дочь Варя уже пять лет живёт в Петербурге. Приезжает дважды в год, привозит фотографии и молчаливое обещание, что на будущее лето заберёт нас к морю. На холодильнике магнит с Невским, который отклеивается, если дёрнуть за ручку.
Фаина у меня в жизни дольше, чем Артём. С пятого класса. Она полная, шумная, красит волосы в цвет «пшеница» и носит на руках пять колец сразу. Работает в регистратуре поликлиники номер шесть. Мы пьём чай у меня на кухне по средам, уже лет двадцать подряд. Иногда она остаётся ночевать, если с мужем опять поругалась. Мужа её зовут Валера, он монтажник, пьёт нечасто, но всерьёз.
Мама живёт в Воронеже, в двухкомнатной хрущёвке на первом этаже. Зинаида Петровна, для соседей Зина. В августе я ездила к ней на неделю. Она жаловалась на поясницу и на давление, показывала новую упаковку таблеток и смеялась: «Это всё возрастное, Галочка, не бери в голову». На ней был тот самый халат в васильках, который я привезла ей десять лет назад из Анапы.
Я позвонила ей, когда чек ещё лежал у меня на ладони. Просто чтобы услышать её голос.
– Галочка, ты что звонишь в будний день? – удивилась она. – Всё у тебя в порядке?
– Всё, мам. Просто соскучилась.
Она помолчала. Я слышала, как у неё где-то тикают часы, другие, не мои.
– Ну и хорошо. Ну и хорошо, дочка.
Я положила трубку и тихо, без слёз, заплакала над кухонной раковиной. Сама не понимая ещё, почему.
***
Разговор я услышала через два дня, в четверг. Ночью, когда встала попить воды. В прихожей горела узкая полоска света под дверью кухни. Там шептался Артём.
Я замерла босыми ногами на холодном линолеуме. Обычно я не подслушиваю. Вы мне поверите, если я скажу, что за двадцать шесть лет я ни разу не читала его переписку и не проверяла карманы? Чек в куртке был первым.
– Да я понимаю, Фай. Понимаю, – говорил он негромко. – В субботу в девять, как обычно. Галке скажем, что я на заказе в Туле. Буфет, тот самый, про который я ей всю неделю уши прожужжал. Нет, она не полезет проверять.
Я стояла и не могла сдвинуться с места.
– Ну пусть тогда сама. Фай, я не могу ей в лицо такое говорить. Ты её ближе знаешь, ты и придумай. Свекровь, тётя, подруга из Мурманска, что хочешь.
Долгая пауза. Стук ложки о край чашки.
– Фай, я тоже устал. Просто ещё немножко. До весны хотя бы.
Потом он положил трубку. Я успела уйти в спальню раньше, чем он вышел из кухни.
Всю ночь я лежала и смотрела в потолок. Потолок в нашей спальне я знала наизусть, каждую трещинку. Когда мы только въехали, Артём сам его белил, и там, над шкафом, осталась неровная полоса, похожая на реку на карте. Я смотрела на эту реку и думала одно слово. Фаина. Фай.
Он никогда её так не называл. При мне он говорил полным именем, всегда.
***
Утро я пережила молча. Налила ему кофе, положила два бутерброда в контейнер, застегнула ему молнию на куртке. Он поцеловал меня в висок, у самой проседи, и сказал: «Я вечером, Галь, часов в восемь». Я кивнула.
Когда он ушёл, я села за кухонный стол и достала его ежедневник. Он никогда его не прятал. Простой, в коричневой обложке, с завязкой. Я листала медленно.
«20.07. Т. 9.00.»
«03.08. Т. 9.00.»
«17.08. Т. 9.00. Взять тёплые носки.»
«31.08. Т. 9.00.»
«14.09. Т. 9.00.»
«28.09. Т. 9.00.»
Каждые две недели, всегда по субботам, всегда в одно и то же время. Буквой «Т.» он обозначал Тулу. Я поняла это сразу. А запись про носки меня добила: он никогда в жизни не возил тёплые носки на заказы. Лак, кисти, наждачку, а носки нет.
Я закрыла ежедневник и позвонила Фаине.
– Фаюш, ты в субботу свободна? Я хотела в хозяйственный, шторы посмотреть.
– Ой, Галь, в субботу не могу, – затараторила она. – Свекровь к себе просит, у неё опять с ногой плохо. Ну ты же знаешь Валерину мать.
Я знала Валерину мать. Валерина мать умерла в 2021 году, я сама была на похоронах и помогала Фаине выбирать платок для поминок. Фаина об этом, кажется, забыла. А может, она просто привыкла врать этой фразой кому-то другому и сейчас сказала её на автомате.
– Конечно, Фай. Выздоравливайте там, – сказала я ровно. – Позвони, как освободишься.
Я положила трубку и впервые подумала то, что думают в такие моменты все жёны. Что двадцать шесть лет это большой срок. Что мужчины в пятьдесят иногда теряют голову. Что лучшая подруга всегда знает, где у тебя слабое место, потому что у вас оно общее.
Мне стало так противно, что я пошла в ванную и долго мыла руки. Как будто на них осталось что-то от этого ежедневника.
***
В пятницу я позвонила на работу и сказала, что у меня давление, не приду. Это была почти правда. А потом поехала в Тулу одна.
Электричка с Курского вокзала уходила в одиннадцать двадцать. Я села у окна, в середине вагона, надвинула шапку на самые брови. В кармане у меня лежала распечатка карты с адресом кафе «Пион». Я нашла его в интернете, по тому самому чеку. Улица Советская, дом шестнадцать, вход со двора.
Кафе оказалось маленьким. Шесть столиков, пластиковые цветы в вазе на подоконнике, меню в залапанном прозрачном файле. Пахло горелым молоком и дешёвым ванильным сиропом. За стойкой стояла женщина лет сорока, в переднике, с усталыми глазами.
Я заказала кофе и сырник. Сырник был хороший, с изюмом. Кофе обычный, из пакетика.
– Простите, – сказала я, когда она принесла мне счёт. – Можно вас спросить?
Она кивнула.
Я достала телефон и показала ей фотографию. Это было наше с Артёмом лето в Зарайске, три года назад. Он там смеётся, щурится на солнце, и видно белый шрам от стамески на правой ладони.
– Этот человек сюда заходит?
Она взяла телефон в руки, посмотрела внимательно. Потом подняла на меня глаза. И я увидела, как она медленно догадалась, кто я.
– Заходит, – сказала она тихо. – По субботам, утром. Всегда с девушкой. Сырники, два кофе без сахара, иногда ещё булочку на вынос.
– С какой девушкой?
– Такая… – она показала ладонью у своего плеча. – Невысокая, полненькая, волосы светлые. В кольцах вся. Она всегда плачет. Не навзрыд, тихо. А он её за руку держит через стол и молчит.
Я кивнула и не двигалась. Только пальцы вцепились в край клеёнки.
– А вы ему кто, если не секрет? – спросила женщина осторожно. – Я вас раньше тут не видела.
– Сестра, – соврала я зачем-то.
– А, – она улыбнулась, и улыбка у неё получилась виноватая. – А я думала, это у неё горе, у девушки. Мать, что ли, болеет. Она один раз по телефону говорила, я случайно услышала. «Четвёртая стадия». И за руку его так сжала, что у него пальцы побелели.
В кафе тихо играла какая-то эстрада девяностых. Я слышала её секунды три. Потом перестала слышать вообще.
***
Я вышла на улицу и пошла куда глаза глядят.
Тула в октябре серый город. Мокрый асфальт, жёлтые листья, прилипшие к витринам, редкие прохожие в капюшонах. Я шла и повторяла про себя: четвёртая стадия. Четвёртая стадия. Чья? Чья мать?
У Фаины мать умерла давно, я это точно знала. У Артёма матери не было с моих двадцати двух лет, я видела её только на фотографиях.
Оставалась одна мать.
Я остановилась посреди тротуара, и какой-то мужчина задел меня плечом, буркнул «извините», и пошёл дальше. Я стояла и пыталась вспомнить, когда в последний раз по-настоящему смотрела на маму. Не по видеосвязи, не через экран, а вот так, глазами, руками, близко. В августе. Два месяца назад.
Она тогда варила мне гречневую кашу с молоком, как в детстве, и долго искала в шкафчике сахар. Искала, искала, и всё повторяла: «Куда же я его поставила, вот склероз». Сахарница стояла прямо перед ней, на полке на уровне глаз. Я молча подала сахарницу, и мы обе сделали вид, что ничего не было.
В такси по дороге на вокзал я открыла заметки в телефоне и начала писать. «Заявление о расторжении брака по обоюдному согласию». Написала три строчки, стёрла. Написала четыре, стёрла. На пятой попытке получилось нормально. Я сохранила файл и закрыла телефон. Думать про маму я ещё не могла, это было слишком. Буфет был безопаснее. В электричке обратно я смотрела на пустые поля за окном и думала о тульском буфете. О том самом, про который он всю неделю уши прожужжал и которого, конечно же, никогда не было.
***
Субботу я встретила с сухими глазами.
Артём ушёл в половине восьмого, сказал: «Галь, я поехал, вернусь часов в семь». Я проводила его до двери, поправила ему шарф и сказала: «Поезжай осторожно». Он посмотрел на меня внимательно, секунду дольше, чем обычно. Потом вышел.
Я собралась за пять минут. Тёмная куртка, шапка, сапоги. В сумку положила распечатку с адресом «Пиона», зарядку для телефона и паспорт. Зачем паспорт, не знаю. Мне почему-то казалось, что в такие дни надо быть при документах.
На Курском я купила билет на первую утреннюю электричку до Тулы, семь сорок. Ту самую, на которой Артём ездил каждые две недели все эти месяцы. Вошла в последний вагон. Прошла по составу, осторожно заглядывая в каждый. Артёма я увидела в четвёртом. Он сидел у окна и смотрел в пол перед собой. Рядом с ним сидела Фаина.
Она была без косметики. Я видела её такой только один раз за всю жизнь, в больнице, когда её Валера лежал с язвой. Пшеничные волосы собраны в низкий хвост, лицо без пудры, круглое, бледное, с красными пятнами на щеках. Она что-то негромко говорила Артёму, и он отвечал короткими кивками, не поднимая головы. На коленях у неё лежал большой пакет. Из него торчало горлышко термоса.
Я отступила в тамбур и простояла там всю дорогу. Два часа и десять минут. Смотрела, как за стеклом мелькают столбы, и считала их. Досчитала до четырёхсот чего-то, потом сбилась.
В Туле я вышла на платформу последней и шла за ними метрах в тридцати. Они не оглядывались. Артём нёс пакет, Фаина держала его под локоть. Со спины они были похожи на семейную пару, которая идёт навещать кого-то старшего. И такой парой они, наверное, и были.
Они свернули в переулок, потом ещё раз. Я замешкалась на повороте, и когда выглянула, их уже не было. Пустая улица, запертые гаражи, чья-то кошка у мусорного бака. Я прошла ещё квартал. Повернула налево, наугад, потому что направо уводило совсем во двор.
И упёрлась в ворота.
Ворота были низкие, железные, выкрашенные бледно-зелёной краской. Над ними, на стене длинного кирпичного здания, висела табличка. «Тульский областной хоспис имени Святителя Луки».
Стояла, наверное, с полминуты. И за это время у меня внутри всё прояснилось, так резко, что заболел затылок.
У ворот курила Фаина.
Одна, без Артёма. Сигарета дрожала у неё между пальцами, пепел сыпался на асфальт. Она увидела меня сразу. Окурок упал в лужу у её ноги и зашипел. Фаина открыла рот, потом закрыла. Потом закрыла лицо обеими руками, прямо ладонями, как ребёнок, который думает, что если не видеть, то и не будет ничего.
Я подошла и встала рядом. Не обняла, не оттолкнула. Просто встала.
– Галь, – сказала она в ладони. – Галь, прости меня. Она нас с Артёмом просила до весны. Хотя бы до весны.
– Кто, – спросила я. Хотя уже знала.
– Мама твоя, – сказала Фаина. – Зинаида Петровна.
***
В палате было тихо. Только капельница капала, ровно, капля за каплей, как медленный метроном. У окна стояли хризантемы в банке из-под огурцов. Занавески были жёлтые, в мелкий цветочек, и от них весь свет в комнате казался тёплым, хотя на улице было серо.
Мама лежала на высокой кровати, укрытая до груди клетчатым пледом. Плед я узнала сразу. Это был её плед из Воронежа, тот самый, в который она заворачивалась зимой на диване, когда смотрела телевизор. Раз плед здесь, тогда, и она здесь давно.
На спинке стула в ногах кровати висел халат в васильках. Артём сидел на другом стуле, у изголовья, и чистил яблоко. У него в левой руке был тонкий нож, в правой антоновка, и кожура сходила с яблока одной длинной, не разрывающейся спиралью. Так он когда-то чистил Варе, нашей дочери, когда ей было четыре и она болела свинкой. Спираль свисала до самого пола и касалась линолеума.
Он меня не увидел сразу. А когда увидел, у него только дрогнула рука, и нож качнулся. Но спираль не оборвалась.
– Галя, – сказал он очень тихо. – Галя, ну вот.
Мама повернула голову. Медленно, с трудом. У неё сильно похудело лицо с августа, щёки провалились, и под глазами легли лиловые тени. Но глаза были её, и смотрели они мне прямо в лицо, узнавая.
– Галочка, – сказала она. – Ты всё-таки приехала.
Я не помню, как оказалась на краю кровати. Помню только, что моя рука лежала в её руке, и её ладонь была сухая и тёплая, с толстыми венами, и знакомая до последней складки. Я сидела и молчала. Говорить я не могла.
Фаина зашла в палату следом за мной, на цыпочках. Села на стул у окна и стала поправлять хризантемы, которых не нужно было поправлять.
– Три месяца назад, – сказала она потом. Очень тихо, чтобы мама не слышала, хотя мама всё слышала. – Моя тётя Люба лежит здесь же, в соседнем корпусе. Я к ней приехала. И встретила в коридоре врача, с которым раньше в поликлинике работала. Он меня узнал, мы поздоровались, и он так, между прочим, говорит: «А твоя Зинаида Петровна из Воронежа к нам оформляется». Я чуть там не упала.
Она сделала паузу. За окном прошёл кто-то с пустой каталкой, колёсики скрипели.
– Я позвонила твоей маме, Галь. Прямо из коридора. Сказала: «Зинаида Петровна, это что?» А она мне: «Фаечка, дочка не должна знать. У неё Варя в Петербурге, работа, Артём, жизнь. Я её не хочу ломать раньше срока. Обещай мне».
Мама держала мою руку и смотрела в потолок. По её лицу было видно, что она слушает.
– Я пообещала, – сказала Фаина. – И пришла к Артёму. Не к тебе. К нему. Потому что одна я бы не вытянула, Галь, ни деньгами, ни нервами. У меня самой с Валерой вон какое. А Артём сразу сказал: «Будем возить, буду платить, ты только, Фай, ничего ей пока не говори, раз мать просила». И мы стали.
Я сидела и слушала. Я смотрела на халат в васильках и на спираль яблочной кожуры на полу. Я смотрела на мужа, которого двадцать шесть лет считала человеком с широкими руками и маленьким запасом слов.
– Каждые две субботы, – сказала Фаина. – Электричка в семь сорок. Кафе «Пион», потому что рядом с вокзалом и дешёвое. Два кофе, два сырника. Он всегда говорил: «Фай, поешь, тебе сейчас надо». А я не могла есть.
– Ела, – сказал Артём, не отрываясь от яблока. – Иногда ела.
Мама сжала мою руку чуть сильнее.
– Ты не сердись на них, Галочка, – сказала она. – Это я виновата. Я их попросила.
Я мотнула головой. Слова у меня не выговаривались. Я поднесла её ладонь к своему лицу и прижалась к ней щекой. Мне сорок семь лет, а я сидела у кровати своей матери и чувствовала себя восьмилетней.
Артём дочистил яблоко. Разрезал его на четыре дольки, срезал сердцевинки, и одну дольку положил маме на салфетку, у самого её рта. Другую протянул мне. Я взяла и держала в руке, не кусая. Яблоко было холодное и пахло детством.
– Галь, – сказала мама. – А в сумке у тебя паспорт есть?
– Есть, мам.
– Вот и хорошо. А то я уж думала, вдруг понадобится, а у тебя нет.
Она сама не знала, что хотела этим сказать. Я тоже не знала. Но я кивнула и сказала: «Есть, мам, всё есть».
***
Мы вышли из хосписа втроём, уже под вечер.
На улице стемнело, и фонари включились, жёлтые, редкие. Фаина шла между нами, маленькая, постаревшая за один день лет на пять. Артём нёс пустой термос. В пакете у него теперь лежал только чистый контейнер из-под маминой любимой окрошки, которую она в этот раз почти не съела.
На вокзале мы сели в электричку в обратную сторону. Все трое в один ряд, я у окна, Артём у прохода, Фаина посередине. Молчали. Я смотрела, как за стеклом мелькают огни пригорода, и думала о том, как странно устроено алиби. Оно ведь всегда на двоих. Один придумывает повод, другой подтверждает. И обычно за этим прячется что-то постыдное. А тут они вдвоём три месяца прятали от меня то, что было единственно важным.
На середине пути Фаина уснула, привалившись головой к моему плечу. От её волос пахло дешёвым лаком и совсем чуть-чуть больничным. Я не стала её будить.
Артём смотрел в пол. Потом, не поднимая головы, сказал:
– Галь, ты в Тулу как поехала-то? За нами?
– За вами.
– А ежедневник?
– Прочитала.
Он помолчал.
– Я думал, ты на меня что-то другое подумаешь.
– Я и подумала.
Он повернул голову и посмотрел на меня. Первый раз за весь этот день, прямо в глаза.
– Прости, – сказал он.
– За что?
– За то, что ты так думала. Два дня или сколько.
– Три, – сказала я. – Три дня.
Мы оба немного улыбнулись. Улыбаться в такой день было странно, но по-другому было бы ещё страшнее.
***
Мама прожила ещё пять недель. Мы с Артёмом и Фаиной ездили в Тулу по очереди, а последние десять дней я оставалась там одна и ночевала в комнате для родственников. Я успела всё, что надо было успеть. И многое из того, что не надо было, но я всё равно успела.
Халат в васильках я забрала домой. Он висит у меня в шкафу, отглаженный и пустой.
В моём кошельке есть маленький кармашек с прозрачным окошком. В нём лежат три вещи. Чек из кафе «Пион», мятый, вчетверо сложенный, с обведённой карандашом суммой. Рядом с чеком фотография мамы в августе, на кухне, у плиты с гречневой кашей и фотография Артёма, где он щурится на солнце в Зарайске. Фаина в это окошко не помещается, для неё у меня отдельное место в кошельке, со школьной фотографии: мы обе с бантами, и у меня ещё нет шрамика на подбородке.
Иногда я достаю этот чек и смотрю на него. Два кофе, два сырника, четыреста восемьдесят рублей. Столько стоило моё алиби на двоих. Столько стоила тайна, которую они для меня берегли. Вы спросите, обидно ли мне до сих пор, что от меня скрыли? Я вам отвечу честно. Мне не обидно.
Мне только жаль, что я три дня, с четверга до субботы, держала их в сердце совсем другими людьми. А они всё это время чистили для моей мамы яблоки длинной, не разрывающейся спиралью.