Утро выдалось серое, морозное. Первый заморозок ударил под утро: лужи покрылись тонким ледком, трава у крыльца захрустела под ногой. Тоня вышла доить корову, и пар изо рта валил столбом.
Степан спал на сеновале. Ночью он ворочался, что-то бормотал, но не стонал - вроде утихомирился. Тоня не стала его будить. Взяла ведро и понесла к колодцу, там уже собирались бабы.
Колодец в Берёзовке был местом сбора, суда и сплетен. Журавль скрипел, как старая телега, вода тянулась тяжело со дна, холодная до ломоты в зубах. Сегодня у колодца стояли трое: Марфа Дмитриевна, её сноха Дуська и вечно любопытная Клавка-почтальонша.
- О, Тонька идёт, - сказала Клавка, первой увидев фигуру в телогрейке. - Ну что, Воронцова, как оно? Приняла лагерника-то?
Тоня не ответила. Поставила ведро на сруб, принялась крутить ворот.
Марфа Дмитриевна маленькая, сухонькая, в чёрном платке - перекрестилась мелко, часто.
- Господи Иисусе… Тоня, девонька, я тебе вчера хотела зайти, да побоялась. Ну как он? Не обижает?
- Нормально, - сказала Тоня коротко. - Живёт пока.
- Пока? - Переспросила Дуська, молодая бабёнка с острыми глазами. - А чего пока-то? Мужик в доме нужон, сама ж говорила. Хоть какой, да свой.
- Свой-то свой, - вмешалась Клавка, понизив голос. - А ты знаешь, за что он срок тянул? За плен. В плену был, у немцев. Это ж измена Родине, амнистировали только потому, что Сталин помер. Такие они не люди уже. Изломанные.
- Клавка, молчи, - оборвала Марфа. - Не твоё дело. Бог судья. Человек настрадался, может, больше нас всех.
- А ты его пожалей, - хмыкнула Дуська. - Пожалеешь - он тебя по хате раскатает. Видали мы таких. Вон у Глашки Шестаковой зять из лагерей вернулся, через месяц жену до полусмерти забил. Уехал куда-то, и слава богу.
Тоня подняла полное ведро, поставила на край. Посмотрела на баб. Глаза усталые, но твёрдые.
- Бабы, не каркайте. У меня не Глашка. И не зять. Мой муж.
- То-то и оно, что муж, - вздохнула Марфа. - А ты, Тоня, баба крепкая, тебя не проймёшь. Я вот чего боюсь. Витька-то твой огонь. Схлестнутся они, беды не миновать.
Тоня промолчала. Взяла ведро, пошла к калитке.
Марфа потопталась, потом решилась, засеменила следом.
- Тоня, погоди. Я с тобой.
Они вошли во двор. Марфа огляделась: сарай покосившийся, баня, дрова поленницей, крыша на хлеву подлатана - всё как у всех. Но запах во дворе стоял чужой, махорочный, горький.
- Он где? - Спросила Марфа шёпотом.
- На сеновале. Спит. - Тоня поставила ведро в сени. - Ты зачем пришла, Марфа Дмитриевна? Жалеешь? Так не надо. Я сама справлюсь.
- Знаю, что справишься. Да только жалко тебя, дуру. Столько лет одна - и на́ тебе. - Марфа достала из-за пазухи узелок с творогом. - Детям передай. А ему… ему не передаю. Пусть у бога просит.
Тоня взяла узелок, кивнула.
- Спасибо.
Марфа перекрестилась на угол избы (там висела иконка, но снаружи не видно), развернулась и ушла, бормоча себе под нос: «Окаянные времена, окаянные люди… Господи, спаси и сохрани».
Тоня постояла на крыльце. Потом накинула платок - тот самый, тёплый, шерстяной - и пошла к правлению колхоза. К председателю.
Пётр Кузьмич сидел в кабинете - маленькой избе с выбитым стеклом и портретом Ленина на стене. На столе пачки бумаг, чернильница-невыливайка, коптилка. Сам Пётр Кузьмич - мужик плотный, рыжеусый, с руками-клещами. Он воевал, дошёл до Берлина, вернулся с орденом Красной Звезды и привычкой решать всё быстро.
- Воронцова? - он поднял голову от накладной. - Заходи. Чего случилось?
Тоня села на табурет, положила руки на колени.
- Пётр Кузьмич, я насчёт Степана. Мужа моего.
- Знаю. Вернулся, слышал. И что?
- Не знаю, что делать. Пьёт. Ломается. Сына вчера чуть не ударил. А я… - она запнулась. - Я его и жалею, и боюсь. Но выгнать руки не поднимаются.
Пётр Кузьмич помолчал. Пожевал ус. Потом сказал жёстко:
- А ты не жалей. Ты слушай, Тоня. Я фронтовик, я этих «бывших» знаю. Иные из них люди, а иные - уже нет. Твой Степан человек или нет, я не знаю. Но ты детей посмотри. Витька - парень золотой, помощник. Верка - девочка тихая. А он их поломает. В один вечер поломает.
- Так что ж мне - выгнать? - Спросила Тоня глухо.
- А что? Колхоз ему работу найдёт - на скотный двор, к навозу. Жить определим в барак для сезонников. И не твоя забота.
- Он мой муж, Пётр Кузьмич. Венчанные.
- Война всех развенчала, Тоня. - Председатель встал, подошёл к окну. - Ты двенадцать лет одна пахала. На тебе колхоз держался, между прочим. А он? Где он был? В плену, говоришь? - Пётр Кузьмич сплюнул. - Плен - это позор. Настоящий мужик пулю в лоб, а не в плен.
- Не говорите так, - тихо сказала Тоня. - Вы не знаете, как там было.
- А ты знаешь? - повернулся к ней председатель.
Тоня молчала.
Пётр Кузьмич вздохнул, смягчился.
- Ладно. Дело твоё. Но запомни: если он тронет детей, я его вышвырну в шею, и никто не заступится. А тебя - к ответу. Поняла?
- Поняла, - сказала Тоня. Встала, поправила платок. - Спасибо, Пётр Кузьмич.
- Не за что, - буркнул председатель. - Иди. Работать надо.
Тоня вышла. На улице мороз крепчал, под ногами хрустела мёрзлая грязь. Она шла домой, а в голове вертелось одно: «Выгнать?.. Не выгоню. Не могу. И детей жалко, и его жалко. Но жить так - не жизнь».
На крыльце её встретил Витька. Уже из школы вернулся: ранец через плечо, глаза злые.
- К председателю ходила?
- Ходила.
- Скажи, что он сказал. Выгоним его?
Тоня посмотрела на сына. В его глазах надежда. Такая отчаянная детская надежда на то, что мать всё решит, как всегда решала.
- Вить, - сказала она тихо. - Это твой отец. Он не гад. Он… больной.
- Больной? - Витька усмехнулся. - Мам, он пьёт, он ругается, он меня чуть не убил вчера. Какой он отец?! Он никто! Лагерник он, пёс цепной. Ты сама так сказала.
- Замолкни! - Тоня повысила голос. - Я сказала - не твоего ума дело.
Витька сжал кулаки, губы задрожали. Он развернулся и вышел на улицу, громко хлопнув дверью.
Тоня осталась одна в сенях. Села на лавку, обхватила голову руками.
«Господи, - подумала она, - за что мне это? Война прошла, а война в дом пришла. И никуда от неё не деться».
***
Вечером Степан протрезвел. Вышел с сеновала хмурый, нечёсаный, глаза красные, но твёрдые. Прошёл в избу, сел за стол напротив Тони.
- Слушай сюда, - сказал он голосом, который пытался сделать командирским, но получалось сипло, надорвано. - С завтрашнего дня я беру воспитание детей в свои руки. Хватит. Парню пятнадцать - он должен быть мужиком, а не маменькиным сынком. Девка не маленькая уже, а шарахается от каждого звука.
Тоня отложила шитьё, штопала Витькину рубаху.
- И что ты предлагаешь?
- А то, - Степан стукнул кулаком по столу, но не сильно, пробуя силу. - Порядок. Дисциплину. Чтобы знали, кто в доме хозяин.
Тоня посмотрела на него долгим взглядом. В глазах её не было ни страха, ни надежды. Только усталость бездонная, как этот осенний колодец.
- Хозяин, - повторила она. - Ладно. Попробуй. Но детей не тронь. Понял?
- Не трону, - буркнул Степан, отводя взгляд. - Учить буду, а не тронуть.
На том и порешили.
Утро началось с крика. Степан разбудил Витьку затемно, ещё петухи не отпели.
- Вставай, хозяин! Картошку копать!
Витька вылупился спросонья. За окном серая муть, ни света, ни тьмы.
- Ты чё, очумел? Картошка уже неделю как выкопанная. Остатки - мелочь на семена.
- Я сказал - копать! - Степан схватил сына за плечо, рывком поднял с лавки. - Два мешка выкопаешь. До вечера. Чтоб землю чуял, понял?
Витька глянул на мать. Тоня сидела у печи, месила тесто. Лицо её было спокойным, только губы сжаты в нитку.
- Иди, Вить, - сказала она тихо. - Дело не лишнее.
Витька выругался сквозь зубы, натянул ватник, сунул ноги в сапоги и вышел. Степан за ним для контроля.
День тянулся долго. Тоня выглядывала в окно: в огороде, на дальнем загоне, маячили две фигуры - большая и маленькая. Витька копал, не разгибаясь. Степан стоял рядом, курил махорку, покрикивал. Через час у Витьки сломалась лопата: черенок треснул. Сын бросил её наземь.
- Всё. Хватит. Лопаты нет, картошка кончилась.
- Бери мою! - Степан сунул ему свою, потёртую, с зазубренным лезвием.
- Твоя тупая! - заорал Витька. - Ею землю не копать, ей масло мазать, как ты сам говорил!
Степан замер. Потом медленно подошёл к сыну.
- Ах ты, пащенок… моими же словами…
Он замахнулся, но не ударил. Сдержался. Витька не отступил, стоял, сжав кулаки, с вызовом глядя на отца.
- Ты меня боишься, - сказал Степан вдруг. - Боишься, потому что слабый.
- Я тебя не боюсь, - ответил Витька, но голос дрогнул. - Я тебя ненавижу.
И пошёл к дому, бросив лопату.
Степан остался один в огороде. Стоял, смотрел вслед, курил. Руки тряслись.
В избе тем временем случилось другое. Верка мыла посуду, полоскала чашки в корыте, на печи грелась вода. Она делала это быстро, ловко, как мать учила. Но рука скользнула, чашка выпала и разбилась о пол. Глиняные черепки разлетелись по половицам.
Верка замерла, побледнела. Она знала, что сейчас будет крик. Мать не кричала никогда, а отец?
Степан вошёл в избу как раз в этот момент. Увидел черепки, дочь сжавшуюся, готовую заплакать.
- Ты чего, корова, посуду бьёшь?! - заорал он. Голос рваный, истеричный. - Добра не напасёшься! В кого ты такая неуклюжая?
Верка всхлипнула, попятилась к печке.
- Пап, я нечаянно…
- Нечаянно! У всех нечаянно, а отвечать кто будет? Отец из лагерей пришёл - ни кола ни двора, а вы посуду…
- Не смей на неё орать!
Тоня влетела в избу со двора: заслышала крик, бросила всё. Встала между Степаном и дочерью. Глаза горят, вся как стена.
- Ещё раз на неё повысишь голос - выгоню, понял?
- Ты меня выгонишь? - Степан засмеялся - нехорошо, с надрывом. - Ты! Меня! Из моего дома!
- Дом мой! - Тоня шагнула вперёд. - Я его строила! Я за него в долгах была! Я дрова возила, я печь клала! Ты где был? Ты, мужик?!
- Ах, я мужик? - Степан вдруг сник, голос упал до шёпота. - Ты, сука, мужика из меня не делаешь. Ты из меня тряпку сделала. Собаку цепную.
- Какой ты мужик? - вырвалось у Тони. - Ты - лагерная пыль!
Слова повисли в воздухе. Тоня сама испугалась того, что сказала. Прижала ладонь ко рту, но поздно.
Степан побелел. Не лицо - мел, губы синие. Веко задергалось с такой силой, будто хотело выскочить.
- Лагерная… пыль… - повторил он. - Значит, пыль.
Он развернулся и вышел. Не хлопнул дверью, тихо, почти крадучись. Через минуту Тоня увидела в окно, как он идёт к Митькиной избе. Прямо по грязи, не разбирая дороги.
Она стояла у печи, прижимая к себе плачущую Верку. И молчала.
А Витька вошёл с огорода, бросил шапку на лавку, спросил:
- Ушёл?
- Ушёл, - ответила Тоня.
- Ну и хрен с ним, - сказал сын, но в голосе не было торжества. Была усталость. Такая же, как у матери.
***
Степан вернулся за полночь.
Луна висела над деревней мутная, подёрнутая облаками. В избе уже погасили лампу, Тоня лежала, не спала, слушала. Витька на лавке в сенях сопел, но тоже не спал, притворялся. Верка спала на печке тихо как мышь.
Шаги нетвёрдые, спотыкающиеся. Степан нащупал дверную скобу, толкнул дверь. Ввалился в сени - от него разило самогонкой за версту. В руке - пустая бутылка.
- Тонь… - позвал он. Голос пьяный, тягучий. - Тонь, выходи…
Тишина.
- Выходи, кому говорю!
Витька сел на лавку натянул портки.
- Не ори. Мать спит.
- А ты кто такой, чтобы мне указывать? - Степан шагнул к сыну, навис. Бутылка в руке как дубина. - Ты… ты кто?
- Я сын твой, - сказал Витька спокойно, но сжал кулаки. - Только ты мне не отец.
- Не отец?! - Степан засмеялся - страшно, надрывно. - А кто? Немец? Лагерник? Пыль лагерная, да? Мать сказала: пыль! А ты тоже так думаешь?
- Я думаю, уходи. Не пущу.
Витька встал, загораживая проход в избу. Плечи узкие, но спина прямая.
- Не пустишь? - Степан толкнул сына. Силой не по-отцовски, а по-звериному, со всего маху. Витька отлетел к стене, ударился затылком.
- Вставай, щенок! - Степан занёс бутылку.
Витька вскочил и ударил. Первый раз в жизни ударил отца. В лицо. Степан пошатнулся, но устоял. Глаза его налились кровью.
- Ах ты… - он схватил ухват - длинный, железный. - Я тебя урою!
Удар пришёлся Витьке по спине, тот согнулся, упал на колени. Крикнуть не успел - воздух вышибло.
- Витька! - Тоня влетела в сени босиком, в одной рубахе. Увидела: сын на полу, муж с ухватом, бутылка разбита. - Степан! Остановись!
- Не лезь! - заорал он. - Сам буду разбираться! Он меня… он меня назвал… - голос сорвался, захрипел.
- Убью! Уйди, говорю! - Тоня рванула к печи, схватила кочергу. Тяжёлую, чугунную. Замахнулась. - Тронешь сына - убью!
Степан замер. Ухват повис в руке. Он смотрел на кочергу, на лицо жены - и в глазах его пьяное бешенство медленно сменялось чем-то другим. Страхом? Стыдом? Не понять.
- Тонь…
- Вон из моего дома! - Закричала она. Так, как никогда не кричала. Даже когда извещение получила, не кричала.
Витька поднялся, держась за спину. Лицо белое, губы трясутся. Он посмотрел на отца и сказал тихо, отчётливо, каждое слово как гвоздь:
- Ты не отец. Ты… лагерник. Пёс цепной.
Степан дёрнулся. Замахнулся снова, но Тоня шагнула вперёд с кочергой.
- Вон, - повторила она. - Сию минуту.
Степан опустил ухват. Постоял секунду, потом развернулся и вышел в ночь. Дверь за ним не закрылась, раскачивалась на петлях.
Тоня выронила кочергу. Подошла к сыну, обняла - он вырвался, не позволил.
- Не надо, мам.
- Витька…
- Не надо, я сказал!
Он ушёл на сеновал, туда, где всегда спал отец. Тоня осталась одна в сенях. Верка плакала за печкой, не высовываясь.
Тоня вышла на крыльцо. Ночь. Холод. Луна спряталась совсем. На дороге никого. Только где-то у бани, у самого оврага, темнела фигура. Степан сидел на бревне, уронив голову в руки.
Тоня постояла, посмотрела. Потом повернулась и ушла в дом.
Конец второй главы
............