Осень пятьдесят четвёртого года выдалась мокрая. Дожди зарядили с середины сентября: серые, нудные, как бесконечная колхозная страда. Дорогу развезло в кашу, телегу не протащить, а пешком - по щиколотку в грязи.
Тоня стояла у калитки и смотрела на околицу.
Короткое бабье лето давно кончилось. Ветер с поля тянул сыростью и прелой картофельной ботвой. Она куталась в старый ватник, тот самый, в котором ещё войну встречала. Ватник помнил всё: извещение о пропаже без вести, голодные похороны матери, первую запряжку в плуг вместо лошади… А вот мужа не помнил. Потому что мужа не было двенадцать лет.
Двенадцать лет, - подумала она. - Целых двенадцать.
Тоня переступила с ноги на ногу. Кирзовые сапоги чавкнули.
- Чего стою-то? Чего жду? - Прошептала она в пустоту.
Но сама знала, чего. Третьего дня почтальонша Клавка прибежала запыхавшаяся.
- Тонька! Письмо! Из района! Твоего Воронцова… амнистировали, что ли… Едет!
Тоня тогда не заплакала. Взяла бумажку казённую, с печатями, прочитала два раза, положила за иконку. Сказала Клавке:
- Ступай. У меня скотина не кормлена.
А сама всю ночь просидела у окна.
И сейчас стояла. Третий день стояла. Соседка Марфа уже два раза забегала.
- Тоня, да зайди ты в избу, простудишься. Приедет - не убежит.
Тоня молчала. Она умела ждать. Двенадцать лет - это срок. Научишься.
Изба их на отшибе, у самого оврага. Окнами на дорогу. Тоня специально так ставила дом, чтобы видеть, кто идёт. Долго никто не шёл.
А потом пошёл.
Сначала она не узнала. Фигура сутулая, мелкая, не мужик, а тень. Мешок за спиной старый, дерюжный. Человек шёл, припадая на левую ногу, и всё озирался по сторонам, как зверь, который забыл, что такое деревня.
Тоня вгляделась. Сердце ухнуло куда-то вниз, в живот, застряло там колючим комом.
- Стёпа?..
Человек остановился шагах в двадцати. Поднял голову. И Тоня увидела - нет, не того Степана, которого провожала в сорок первом. Тот был грудастый, светлоглазый, смешливый. А этот… седой. Весь седой. Лет ему сорок два, а выглядит под шестьдесят. Лицо в глубоких морщинах, щёки впалые, глаза бегают, не останавливаются. И левое веко дёргается. Дёргается, дёргается, как живое.
Он скинул мешок наземь. Губы его шевельнулись, но звука Тоня не расслышала. Ветер унёс.
Тоня шагнула к нему. Сапоги увязли в грязи. Она сделала ещё шаг. Остановилась в трёх шагах.
- Заходи, - сказала она. Голос чужой, будто не её. - Картошка поспела.
Степан молчал. Смотрел на неё и не узнавал? Или узнавал, но не верил? Потом медленно поднял мешок, перекинул через плечо и пошёл к калитке.
Тоня посторонилась.
Он прошёл мимо, и она почувствовала запах. Кислый, тяжёлый, тошнотный. Махорка, перегар, и ещё что-то: сырость, прелость, как от старого подвала. - От человека так не пахнет, - мелькнуло у неё. - Так пахнет от вещи, которую долго держали в нечеловеческих условиях.
В окне появилось лицо Витьки. Пятнадцать лет, долговязый, угловатый, стрижен под ноль. Глаза материнские, серые, злые. Он смотрел на отца так, будто видел врага. И сжимал кулаки.
А за печкой пряталась Верка. Тринадцать лет, тонкая, бледная, косички мышиные. Её испуганные глазищи глядели из полумрака: большие, круглые, как у зверька, которого поймали в капкан.
Тоня вошла в избу следом за мужем.
Степан остановился посреди комнаты. Огляделся.
Портрет Сталина в красном углу выцвел, угол отклеился. Рядом с иконкой Богородицы с младенцем теплилась лампадка. Тоня её зажгла сегодня на рассвете. Сама не знала зачем. Может, для того, чтобы кто-то увидел: ждала. Не забыла.
- Садись, - сказала Тоня. - Стол накрыт.
Степан сел к столу. Сесть не сел, рухнул. Мешок бросил у порога. Руки положил на столешницу, и Тоня увидела, как они трясутся. Мелко, часто. Как у старика.
Витька вышел из-за печки. Встал у косяка, скрестил руки на груди. Верка так и не показалась, только нос торчал из-за печки.
Тоня поставила перед Степаном миску с картошкой. Квашеную капусту. Ломоть хлеба чёрного, тяжёлого. Кружку крепкого чая.
Степан смотрел на еду. Потом вдруг схватил картофелину голыми руками, горячую, парящую, и начал есть. Жадно. Грязно. Чавкал, давился, крошил хлеб. Чай пил большими глотками. Он бежал по подбородку, капал на стол.
Витька скривился.
- Ты чё, как с голоданки?
Голос грубый, взрослый не по годам.
Степан поднял глаза. В них не злость. Пустота. И какая-то звериная тоска.
- А ты откель знаешь, пащенок? - Сказал он тихо, почти шёпотом. - С голоданки… десять лет.
Витька дёрнулся, хотел ответить, но Тоня оборвала.
- Витька, замолчь. Отец пришёл.
- Какой он отец?! - взорвался пацан. - Я его первый раз вижу!
- Замолчь, сказала!
Витька сжал зубы так, что желваки заходили. Выскочил в сени, хлопнул дверью.
Тоня вздохнула. Села напротив Степана. Смотрела, как он ест. Как руки трясутся. Как левое веко дёргается - дёрг, дёрг, дёрг. И ничего не чувствовала. Только усталость такую, будто она сама прошла десять лет лагерей, а не он.
Степан доел. Вытер рот рукавом. Потом повернулся к печке, увидел Веркины глаза.
- Дочь, - сказал он. Голос вдруг стал мягче, будто он попытался вспомнить, как это - быть отцом. - Иди сюда. Я тебя… я ж тебя маленькую помню…
Он протянул руку к девочке.
Верка отшатнулась. Так резко, что стукнулась затылком о печь. Пискнула, закрылась руками.
Степан замер. Рука повисла в воздухе. Он смотрел на дочь, и в глазах его что-то переломилось. Что-то очень важное. Может, последняя надежда на то, что его примут.
- Не надо, - сказала Тоня тихо. - Она боится. Не сразу.
- Не сразу, - повторил Степан. Голос чужой, глухой. - Не сразу… Я на сеновал, что ли? Там место есть?
- Есть. Ступай.
Степан поднялся. Пошёл к двери, шатаясь. У порога споткнулся о мешок, выругался матерно, подхватил его. Вышел.
Тоня осталась одна в избе. Верка вылезла из-за печки, подбежала к матери, вцепилась в подол.
- Мам… он страшный…
- Ничего, - сказала Тоня, погладила дочь по голове. - Ничего, дочка. Это… это твой отец. Привыкай.
Сама она не верила в то, что говорила.
Ночью Тоня не спала. Лежала на кровати, смотрела в потолок. В сенях скрипнула дверь - это Витька пришёл с улицы, лёг на лавку, накрылся тулупом. А с сеновала доносился звук тихий, ноющий, будто кто-то выл во сне. Степан стонал. Стонал так, как стонут раненые звери. Или люди, которым снятся вещи, о которых нельзя рассказывать днём.
Тоня прикрыла глаза. Вспомнила сорок второй - осень, такую же мокрую. Извещение принесли. Она тогда упала прямо в грязь, не заплакала. Потом встала, пошла доить корову. И доила, и доила, пока молоко не кончилось. А потом вышла в поле и завыла. Но тихо, чтобы дети не слышали.
- Двенадцать лет, - подумала она. - Двенадцать лет ждала. И дождалась.
Заснула она только под утро.
А на сеновале Степан всё стонал. И никто не пришёл его успокоить.
***
Утром Тоня проснулась от странного звука: кто-то гремел посудой в избе, где никого быть не должно.
Сначала она подумала: Витька. Но Витька никогда не вставал раньше матери, разве что в сенокос. Потом вспомнила. И села на кровати, не открывая глаз.
Он пришёл. Не приснилось.
В избе пахло самоварным дымом и кислой капустой, как всегда. Но к этому примешивался новый запах: махорка, немытое тело, старость. Тоня накинула платок, сунула ноги в валенки и вышла в избу.
Степан стоял у печи.
Он уже растопил самовар: угли в трубе разгорелись, медь запотела. На столе лежали ложки, кружки, краюха хлеба. Степан перекладывал инструменты из ящика в ящик: молоток, клещи, обломок пилы - и бормотал себе под нос.
Услышал шаги, обернулся.
- Ты чего так рано? - Спросила Тоня. Голос хриплый со сна.
- Порядок навожу, - ответил Степан. Не глядя на неё. - У вас тут… у вас тут всё вверх дном.
Тоня промолчала. Подошла к столу, взяла кружку, налила кипятку.
Степан вышел в сени. Тоня слышала, как он возится в сарае: грохает, переставляет, что-то ругает. Потом голос его злой, громкий.
- Витька! Ты где?!
Витька спал на лавке, накрывшись тулупом. Подскочил спросонья, вихрастый, злой.
- Чего орёшь?
- Топор где? - Степан вышел из сарая, держа в руке топорище с обломанным лезвием. - Топор тупой, хозяин херов! Им дрова не колоть, им масло мазать!
Витька вскочил, поправил рубаху. Глаза серые, материнские сузились.
- А ты не ори. Топор рабочий. Двенадцать лет им кололи, и ничего.
- Двенадцать лет? - Степан усмехнулся криво, одной стороной рта. - А кто ж колол, когда меня не было? Ты, щенок? - Он оглядел Витьку с ног до головы. - Худой, как дранка. Где тебе…
- Мать колола! - Выпалил Витька. - Мать и дрова, и землю, и скотину… А ты где был? Ты…
- Витька! - Тоня вышла в сени, встала между ними. - Замолкни.
- Мам, он…
- Я сказала - замолкни! - Тоня повернулась к Степану. Голос ровный, твёрдый, как доска. - Не учи сына. Он без тебя всё делал. И топор этот в руках держал, когда ему десять лет было. Понял?
Степан смотрел на неё. Веко дёргалось - дёрг, дёрг, дёрг. На лбу вздулась жила.
- Без меня… - повторил он шёпотом. - Без меня вы тут… знаю, как ты без меня…
Он не договорил. Но Тоня поняла. То, что он не сказал, прозвучало громче слов. Намёк. Грязный, подлый. На то, что она могла, пока его не было… что она не ждала, а гуляла. Жила.
Она не думала. Просто шагнула вперёд и со всей силы, молча, ударила его по щеке.
Пощёчина вышла звонкая. В сенях стало тихо - так тихо, что слышно было, как мышь скребётся за печью.
Степан не шелохнулся. Только голова дёрнулась в сторону. И, странное дело, в глазах его мелькнуло не злость. А облегчение. Словно он ждал этого удара. Словно хотел, чтобы его ударили. Чтобы доказать себе: вот, я плохой, я заслужил, всё правильно.
Он развернулся и пошёл к двери.
- Степан, - окликнула Тоня. Голос дрогнул. - Ты куда?
Не ответил. Вышел на улицу, хлопнул калиткой. И через минуту скрылся за поворотом в сторону леса.
Витька стоял, привалившись к косяку, и смотрел на мать странными глазами: в них была и злость, и жалость, и что-то ещё, чему она не хотела давать имя.
- Мам, - сказал он тихо. - Выгони его. Ну его. Он же…
- Замолкни, - повторила Тоня. Устало, беззлобно. - Ступай в школу. Опоздаешь.
Витька помялся, хотел ещё что-то сказать, но передумал. Натянул драный ватник, сунул за пазуху кусок хлеба и вышел.
Тоня осталась одна. Села на лавку, положила руки на колени. Посмотрела на свои ладони: красные, потрескавшиеся, в мозолях. Эти руки умели всё: пахать, сеять, косить, резать скотину, печь хлеб, обнимать детей. А ударить мужа тоже умели. Оказывается.
Она закрыла лицо ладонями. Не заплакала. Тоня не плакала с сорок второго года.
Чего я ждала? Рыцаря на белом коне? Сама знала, что он другим вернётся. Или не вернётся вовсе.
Из-за печки высунулась Верка. Глаза испуганные, больные.
- Мам… А папка больше не придёт?
- Придёт, - сказала Тоня, не поднимая головы. - Куда он денется.
И он пришёл. К вечеру.
Пьяный. Шатаясь. С Митькиной самогонки, которая воняла сивухой на всю деревню.
Встал в дверях, мокрый, грязный, и сказал голосом, в котором не было ни злобы, ни просьбы, - только тоска:
- Тонь… я больше не могу… без вас… ни дня…
Тоня молчала. А потом посторонилась и пропустила его в дом.
Конец первой главы
.............