Узел стоял у порога с самого утра, и никто к нему не подходил.
Мать привезла его в пятницу вечером, когда уже стемнело и в хрущёвке пахло жареной картошкой и чьим-то стиральным порошком с лестницы. Она вошла, держа его двумя руками перед собой, как держат что-то тяжёлое и важное, и поставила прямо у вешалки. Узел был хозяйственный, из старой клетчатой наволочки, туго завязанный крест-накрест. Из него торчал хвост укропа.
– Раздевайся, мам, чего встала.
Дочь уже тянула с неё пальто, а мать всё поглядывала на узел, будто тот мог куда-то уйти.
– Там яйца, Галя. Я положила между тряпочками, должны доехать. И сало кусок, от Кузьминых кабана. Они в ноябре кололи, ещё оставалось. И варенье крыжовниковое, ты же любила.
– Хорошо, мам. Проходи.
– И огурцы свои, малосольные, с осени ещё. Я думала, не довезу, а они ничего. Там банка трёхлитровая, я тряпкой крышку примотала, чтоб не…
– Мам. Проходи уже.
Мать прошла. А узел остался стоять у порога.
Звали её Александра Тихоновна. Восемнадцать лет как вдова, пятьдесят три года как жительница посёлка Красный Маяк, что в ста сорока километрах от города на электричке с пересадкой. Дочь у неё была одна, Галина, сорок один год, работала в плановом отделе завода, жила в двухкомнатной хрущёвке с мужем Андреем и сыном Витькой, которому шёл одиннадцатый год.
Александра Тихоновна приехала на десять дней. Галина сама позвонила в октябре, сказала: приезжай, мам, что ты там одна, да и Витька по тебе скучает. Мать не поверила насчёт Витьки, потому что летом он приезжал к ней на три недели и всё время просил отпустить его обратно, но всё равно собралась. Взяла, что было. Собрала узел.
Комнату ей отвели Витькину, его на раскладушку в залу. Витька не возражал вслух, но смотрел на бабушку с той особенной молчаливой обидой, какую умеют только дети, когда их лишают чего-то привычного.
– Витя, ты как?
– Нормально.
– Ты на меня не серчай. Я скоро уеду.
– Я не серчаю.
Он ушёл смотреть телевизор. Мать постояла в его комнате, потрогала полку с моделями самолётов, понюхала воздух, в котором пахло мальчишкой и резиной, и тихо вышла.
На следующий день, в субботу, она встала в шесть. Привычка. Всю жизнь в шесть, потому что скотина, потому что огород, потому что всегда найдётся что делать до того, как проснутся остальные. Она умылась, причесалась, повязала косынку и вышла на кухню.
Кухня была маленькая, на двух человек с трудом, и в ней всё лежало не так. Она не могла сразу найти нож, потом нашла, но он был короткий и неудобный. Сковородка стояла не там. Крупа в пакетиках, а не насыпная. Она открыла холодильник: там стояли три кефира, колбаса в целлофане, какой-то йогурт в маленьком стаканчике и больше почти ничего.
Александра Тихоновна постояла перед открытым холодильником, потом закрыла его и пошла к узлу.
Она развязала его прямо в коридоре, достала яйца одно за одним, пересчитала: двенадцать штук, все целые. Достала сало, завёрнутое в бумагу. Банку с огурцами поставила на пол, она была тяжёлая. Варенье в маленькой баночке из-под горчицы. И ещё нашлась горсть семечек в тряпочке, она и сама забыла про них.
Она снесла всё на кухню, поставила банку с огурцами в угол за холодильник, сало положила на нижнюю полку, яйца разложила по ячейкам в дверце. Варенье поставила на подоконник. Подумала и нашла для него место в шкафчике, рядом с сахаром.
Потом поставила сковородку, нашла масло и стала жарить яичницу.
Когда Галина вышла на кухню в половине восьмого, в халате и с непричёсанными волосами, на столе уже стояла яичница на троих, хлеб нарезан и огурцы на тарелке.
– Мам, зачем ты так рано встала?
– Да я привыкла. Ешь, пока горячая.
– Я сначала умоюсь.
– Умойся. Я подожду.
Галина ушла, а мать сидела за столом и ждала. Прислушивалась к звукам квартиры: вот Галина в ванной, вот Андрей кашлянул за стеной, вот Витька скрипнул раскладушкой. Чужие звуки, но родные. Она сложила руки на столе и смотрела на яичницу, которая уже немного остыла.
Андрей к ней относился ровно. Не плохо и не хорошо. Здоровался, иногда спрашивал про посёлок, как там, холодно ли уже. Она отвечала. Он кивал. Потом уходил. Работал он на том же заводе, что и Галина, только в другом цехе, вставал поздно, завтракал на ходу и всегда куда-то торопился, даже в субботу.
Витька был проще. С ним она знала, как говорить. Он сел за яичницу, поел, сказал «спасибо» и спросил:
– Бабушка, а у тебя там снег уже?
– Был снег, растаял. Ноябрь же.
– А у нас нет снега.
– У вас тут теплее.
– Скучно без снега, – сказал он и ушёл.
Мать смотрела ему вслед и думала: скучно. Вот и слово нашлось.
Первые три дня она держалась хорошо.
Убрала квартиру, потому что не могла не убрать. Протёрла подоконники, вымыла плиту изнутри, потому что там была такая корка, что страшно смотреть. Постирала Витькины носки, которые нашла под кроватью. Погладила рубашки Андрею, стопочкой сложила на стул в спальне.
Галина пришла с работы и увидела рубашки.
– Мам, зачем ты?
– Да они мятые лежали.
– Андрей сам гладит.
– Ну, я уже погладила.
Галина помолчала, потом сказала:
– Хорошо. Спасибо.
Но в голосе было что-то такое, что мать не смогла назвать словами, но почувствовала хорошо. Не злость. Не обида. Что-то потоньше. Как будто она сделала что-то не так, хотя сделала правильно.
На четвёртый день она сварила борщ. Большую кастрюлю, на несколько дней, как умела. Со свёклой своей, её она тоже привезла, завёрнутую в газету на дне узла. С хорошей косточкой, которую купила с утра на рынке, нашла рынок сама, спросила у соседки в подъезде. Борщ получился красный, густой, с чесноком.
Галина пришла, понюхала из прихожей и сказала:
– О, борщ.
И вроде бы хорошо. И вроде бы рада. Но за ужином ела молча, Андрей ел молча, Витька попросил добавки, и это была самая радостная минута за день. Мать сидела и думала: не то. Что-то не то. Не могла понять, что именно.
После ужина Галина убирала со стола, а мать стояла рядом и не знала, куда деть руки.
– Помочь?
– Нет, мам, я сама.
– Я посуду помою.
– Не надо, у нас порядок свой.
Мать отошла. Постояла в дверях кухни, потом пошла в Витькину комнату и легла поверх покрывала. Лежала и смотрела в потолок. Потолок был белый, ровный, без единой трещины. Совсем не такой, как у неё дома.
– Галь, ты мне скажи, если я мешаю.
Был уже вечер. Витька спал. Андрей смотрел телевизор в зале, оттуда глухо доносился голос диктора. Они сидели на кухне вдвоём, Галина пила чай, мать держала свой стакан двумя руками, как привыкла.
– Мам, что за разговор.
– Нет, ты скажи. Я же вижу.
– Что ты видишь?
– Что не так что-то. Я только не пойму, что.
Галина поставила кружку. Посмотрела в сторону окна. За окном были огни соседних домов, близко и чуждо.
– Мам, ну что ты выдумываешь. Живи спокойно.
– Я спокойно и живу.
– Вот и хорошо.
– Только чувствую себя как квартирантка.
Галина ничего не ответила сразу. Взяла кружку обратно, сделала глоток.
– Это квартира небольшая, мам. Тут не развернёшься особо.
– Я понимаю.
– И у нас свой распорядок. Ты же понимаешь.
– Понимаю.
– Ну и всё тогда.
Но «всё» не получилось. Мать сидела, Галина сидела, и между ними был стол, стаканы, чайник и что-то ещё, что не имело названия, но занимало всё место.
– Я послезавтра могу уехать, – сказала мать.
– Мам.
– Чего «мам». Я вам не мешать приехала.
– Тебя никто не гонит.
– Никто. Но я и сама вижу, когда лишняя.
Галина встала, поставила кружку в мойку. Стояла спиной и молчала довольно долго.
– Ложись спать, мам. Поздно уже.
На следующее утро мать встала, как всегда, в шесть. Но на кухню не пошла. Лежала и слушала, как просыпается квартира. Вот Андрей в ванной, вот Галина гремит чайником. Вот они говорят о чём-то вполголоса, не разобрать о чём. Потом хлопнула дверь: Андрей ушёл. Галина ещё немного походила по квартире и тоже ушла, сегодня была смена у неё с восьми.
Витька спал.
Мать лежала и думала, что надо собираться. Билет взять на завтра или послезавтра. Доехать до вокзала, найти кассу, там очереди, наверное. Денег хватит. Позвонить Нюре-соседке, чтоб приглядела за домом ещё несколько дней, раз уж уедет раньше.
Она встала. Умылась. Начала складывать вещи в сумку, которую привезла отдельно, кроме узла. Вещей было немного: два платья, нижнее, тапочки, лекарства. Сложила аккуратно, застегнула.
Потом вышла в коридор, и взгляд её упал на пустое место у вешалки, где стоял узел. Она его уже разобрала, наволочку сложила. Ничего там не осталось. Только след на линолеуме, чуть темнее вокруг, от того, что узел прикрывал пол несколько дней.
Мать постояла над этим следом. И не пошла на вокзал.
Пошла на кухню, поставила чайник и стала ждать, пока Витька проснётся.
Витька вышел в половине десятого, лохматый, в пижамных штанах и без носков.
– Привет, бабушка.
– Привет. Садись, я оладьи сделала.
– Оладьи?
– Там сметана в холодильнике, я купила вчера.
Он сел. Взял оладушек, попробовал, кивнул серьёзно.
– Вкусно.
– Ешь.
Он ел, а она сидела напротив и смотрела на него. На то, как он ест. На его уши, оттопыренные, как у отца. На руки, уже длинные, мальчишеские, почти некрасивые этой длиной. Это пройдёт, думала она. Это всегда проходит.
– Бабушка, ты уезжаешь?
– Почему ты спрашиваешь?
– Я видел, ты сумку собирала.
Мать помолчала.
– Думала.
– Не уезжай пока, – сказал он и взял ещё один оладушек.
Просто так сказал. Без особого нажима, без уговоров. Как будто сказал «закрой форточку» или «передай соль». Но у неё защипало за глазами, и она встала, пошла к плите, стала там что-то трогать без нужды.
– Ладно, – сказала она спиной. – Ещё поживу.
Галина пришла с работы в начале пятого, усталая, с сеткой из магазина. В сетке была гречка, молоко, хлеб. Мать посмотрела на хлеб.
– Зачем покупала, у меня есть ещё.
– Где есть?
– Я сегодня ходила. Взяла буханку и батон.
– Мам, зачем два?
– Андрей белый любит, ты же чёрный.
Галина поставила сетку на пол, посмотрела на мать. Потом посмотрела на стол, где стояла кастрюля с борщом, хотя борщ был уже третий день, и тарелки приготовлены, и хлеб нарезан.
– Ты опять приготовила?
– Не опять, а всё время стоит. Борщ только греть.
– Мам...
– Что, Галь?
– Ничего. Спасибо.
Она присела на табурет, стащила туфли прямо здесь, на кухне, потёрла ступню. Мать видела, что она устала, и это была другая усталость, не деревенская, не от земли и скотины, а от бумаг и людей и долгого стояния в очередях к начальству. Такая усталость не проходит от сна, она проходит от тишины.
– Посиди, – сказала мать. – Я сама разогрею.
– Да я...
– Посиди, говорю.
Галина осталась. Сидела, смотрела в одну точку, пока мать возилась у плиты. Потом сказала:
– Витька сегодня как?
– Хорошо. Уроки сделал, я проверила. По арифметике пример не вышел, я показала, как.
– Умеешь ещё?
– Арифметику я всегда умела.
Галина улыбнулась. Некрасиво так, устало, но по-настоящему.
– Мам, ты говорила, что уедешь.
– Говорила.
– Не уезжай пока.
Мать повернулась от плиты.
– Ты мне это говоришь или себе?
Галина помолчала.
– Тебе. Тебе говорю.
Мать поставила тарелку перед ней. Налила борща, положила рядом хлеб.
– Ешь давай.
Вечером того дня они сидели втроём за столом, Андрей тоже пришёл вовремя, редко такое было, и Витька был тут же, ел и молчал, и телевизор был выключен, что совсем редкость. Мать сидела с краю, как всегда, и разливала борщ, и было шумно немного, потому что Андрей рассказывал что-то про завод и про одного человека там, который всё время врёт в ведомостях, и Галина слушала и кивала, а Витька спросил: «А его накажут?» – и Андрей сказал: «Не знаю, Витька, не знаю», и засмеялся.
Мать сидела и слушала, как они разговаривают.
Она не всё понимала, о чём говорят. Многого не знала: ни этого человека с ведомостями, ни отдела, ни смен, ни того, кто на каком этаже работает. Это была их жизнь, не её. Она сюда приехала, а они тут живут, и это разные вещи.
Но борщ был её. И хлеб был её, и огурцы в банке за холодильником, и варенье в шкафчике. И Витька смотрел на неё и жевал, и иногда говорил «бабушка, налей ещё», и она наливала.
Этого, может, и хватало.
На восьмой день мать собралась идти на рынок: хотела купить картошки, потому что та, что была, заканчивалась. Галина с утра ушла на работу, Витька в школе, Андрей тоже давно ушёл. Она оделась, взяла авоську и вышла на лестницу.
На лестнице стояла соседка, немолодая женщина в халате, поверх пальто накинутом наспех. Она несла мусор.
– Здравствуйте, – сказала мать.
– Здравствуйте, – сказала соседка и посмотрела внимательно. – Вы к Галине Андреевне?
– Мать её.
– А, вот оно что. Хорошая у вас дочь, серьёзная.
– Хорошая.
– Вы надолго?
– Нет, уже скоро уеду.
– Жалко. У Галины Андреевны всегда такой запах с кухни, когда вы приехали. Борщ, что ли?
– Борщ.
– Давно борща не чувствовала, – сказала соседка задумчиво и пошла вниз с мусором.
Мать постояла на площадке, потом пошла за ней. Вышла на улицу. Осень была серая, тихая, без ветра, и листья уже лежали мокрые на асфальте. Она нашла рынок, купила картошки килограмм пять, морковки, лука. Авоська стала тяжёлая, и она несла её двумя руками, медленно, останавливалась на перекрёстках подождать зелёного.
Шла и думала: борщ. Запах борща. Соседка сказала про запах.
Значит, слышно. Значит, не просто так.
– Мам, ты сегодня грустная.
Галина пришла после восьми, Витька уже спал. Она нашла мать на кухне, та сидела с чаем и смотрела на окно. За окном была ночь, ничего.
– Не грустная. Думаю.
– О чём?
– О доме.
Галина присела напротив. Без чая, просто так, руки на столе.
– Скучаешь?
– По дому скучаю. Там кошка, Нюра кормит, но она чужих не любит, прячется. Там печь, я её с осени не топила толком, боюсь, трубу прихватит. Там всё моё.
– Мам, ты бы продала тот дом. Сюда переехала.
Мать посмотрела на неё.
– Куда сюда?
– К нам.
– В эту квартиру?
Галина опустила глаза.
– Ну, нашли бы как-то.
– Нашли бы, – повторила мать. – Галь, я же вижу, как тут «находите». Вы уже с Андреем и так друг у друга на голове. Витька на раскладушке десять дней. Тесно.
– Тебе тут плохо?
– Мне тут хорошо. Но это же ваше, не моё.
– Ты мать.
– Ну и что, что мать. Мать, а всё равно гость.
Галина молчала. Смотрела в стол, и по лицу было видно: спорить не с чем, но и согласиться тяжело.
– Ты приедешь на Новый год? – спросила она наконец.
– Позовёшь – приеду.
– Я зову.
– Тогда приеду.
Они помолчали. Мать допила чай, поставила стакан.
– Галь, ты меня прости, если я лезла не туда.
– Не лезла ты.
– Лезла. Рубашки погладила, хотя ты не просила. Борщ сварила без спросу. Посуду лезла мыть.
– Мам.
– Нет, ты скажи.
Галина подняла глаза. И было в этих глазах что-то, от чего у матери перехватило дыхание на секунду, потому что это лицо она знала в другое время, много лет назад, когда оно было маленьким и ещё не умело прятать, что чувствует.
– Мне борщ понравился, – сказала Галина. – Как ты делаешь, я так не умею. Никогда не умела.
– Ты никогда не просила научить.
– Научишь?
– Когда?
– Завтра. С утра.
Мать посмотрела на неё.
– С утра встать надо пораньше.
– Встану.
– В шесть?
Галина скривилась, но сказала:
– В шесть.
Они встали в шесть. Обе. Мать уже привыкла, а Галина пришла на кухню в халате, с кругами под глазами, молча села на табурет и смотрела, как мать берёт кастрюлю.
– Сначала мясо, – сказала мать. – Мясо залить холодной водой, не горячей. Холодной. Тогда бульон будет чистый.
– Холодной, – повторила Галина.
– Потом, как закипит, снять пену. Это не торопясь, не отходи.
– Не отходи.
– А ты записываешь?
– Нет.
– Запишешь потом?
– Нет. Буду смотреть.
Мать поставила кастрюлю. Достала свёклу, последнюю, она уже размягчилась немного, но для борща годилась.
– Свёклу натираешь сырую?
– Сырую, а потом тушишь на сковородке с уксусом. Маленечко уксуса. Тогда цвет держит.
– А я варила.
– Варила, вот и серый был.
– Наш всегда серый.
– Теперь будет красный.
Галина смотрела, как мать трёт свёклу на тёрке, медленно и ровно, и руки у неё при этом красные от сока, и она не вытирает их, а только чуть растирает о полотенце.
– Мам.
– Что?
– Ты не лишняя. Я плохо сказала тогда. Про распорядок.
Мать не остановилась. Тёрла свёклу, смотрела в кастрюлю.
– Ты правильно сказала. У вас распорядок.
– Но ты не лишняя.
– Галь.
– Что.
– Я знаю.
Она это знала. Не всегда и не сразу, но знала. Лишний человек не нужен никому. А она была нужна хоть немного, хоть чуть-чуть, хоть борщом и оладьями. Этого ей было достаточно.
Свёкла шипела на сковородке с уксусом, и по кухне шёл резкий тёплый запах, и за окном было ещё темно, совсем ранее утро, и Галина сидела на табурете и смотрела, как мать готовит, и ничего не говорила.
Больше ничего и не нужно было.
Она уехала в воскресенье, как и планировала с самого начала. Десять дней прошли.
Витька проводил её до лифта. Нёс сумку, хотя сумка была лёгкая. Внизу, в подъезде, поставил её и сказал:
– Бабушка, ты на Новый год приедешь?
– Мама позвала. Значит, приеду.
– У нас будет ёлка.
– Хорошо.
– Я тебе место на диване застолблю.
– Это как?
– Ну, чтоб тебе было где спать. Не на раскладушке.
Мать посмотрела на него. Одиннадцать лет. Оттопыренные уши. Серьёзное лицо.
– Спасибо, Витя.
– Ладно. Езди там осторожней.
Галина обняла её на улице, крепко, молча. Андрей пожал руку, по-мужски, но без холодности. Мать взяла сумку и пошла к остановке. Не оборачивалась. Знала, что они стоят и смотрят, это всегда так.
На вокзале она нашла кассу, отстояла очередь, взяла билет на электричку через час. Пошла сесть в зал ожидания, поставила сумку между ног. Зал был большой, высокий, гулкий. Люди кругом незнакомые, у всех своё.
Она достала из сумки полотенце, в которое завернула оставшееся варенье крыжовниковое, Галина не взяла всё. Полбанки осталось.
Подумала: дома кошка. Дома печь, надо будет протопить с дороги. Надо позвонить Нюре, чтоб встретила, если не поздно приедет.
И ещё подумала: Новый год. Скоро Новый год. Витька ёлку обещал.
Она поставила варенье обратно в сумку, застегнула. Сложила руки на коленях, как всегда, и стала ждать электричку.
В зале пахло дорогой и чужими людьми, и где-то далеко объявляли прибытие поезда, и было шумно и одиноко, как всегда бывает на вокзалах, но это была уже другая одиноковость, не та, что в квартире с чужим распорядком.
Эта была привычная. Своя.