Не родись красивой 176
Ольга сидела у окна и долго смотрела на морозный узор, лёгший за ночь на стекло. Белые веточки, тонкие листья, какие-то сказочные травы и завитки тянулись по холодной поверхности, и в этой хрупкой, безмолвной красоте было что-то особенно зимнее, пустынное. Она смотрела на них почти не отрываясь, будто чужой, ледяной рисунок мог занять её мысли и хоть ненадолго отвести душу от того, что жило внутри.
Она всё ещё была очень слаба. Слабость держала её цепко: ноги уставали быстро, голова порой тяжело ныла, тело не слушалось так, как слушалось когда-то. Но мучила её сейчас даже не эта беспомощность. Куда горше было другое — чувство собственной ненужности. Оно вошло в неё тихо, без шума, и теперь сидело в душе глухой, неотвязной тоской. Ольге казалось, что она никому не нужна. Что жизнь вокруг как-то устроится и без неё, пойдёт своим чередом, а она останется в стороне — больная, слабая, выбитая из всего того, что прежде составляло её судьбу.
Мария Юрьевна не раз пыталась её разуверить. Говорила, что Кондрат Фролыч очень о ней беспокоится, что не забывает, пишет, справляется, заботится. Но Ольгу это не утешало. В этих словах не было для неё той опоры, какой она, может быть, ждала бы от другого имени. Кондрат не был тем человеком, которого она хотела бы видеть среди своих защитников. Даже теперь, после всего, что он для неё сделал, душа не тянулась к нему с доверием. Слишком многое стояло между ними — прошлое, боль, страх, сама странная тяжесть его участия в её жизни.
И всё же Ольга не могла не понимать другого. Если бы не Кондрат, её, скорее всего, уже не было бы на свете. Эта мысль была сурова, но несомненна. Он вытащил её из той пропасти, в которой она должна была исчезнуть бесследно. Он добился освобождения, нашёл её, устроил в больницу, не дал погибнуть. И как бы ни было трудно принять эту правду сердцем, разум от неё не отступал.
К тому же, Мария Юрьевна сказала ей ещё и другое: Кондрат Фролыч присылает деньги. И не просто присылает, а, по-видимому, не жалеет их. Даже кое-что уже удалось отложить. Деньги эти почти не тратились, потому что в больнице Ольге они были не нужны. Там её кормили, лечили, за ней ухаживали, и потому присланное копилось.
Ольга выслушала это без радости. Её не грела мысль о деньгах, как не грела и сама забота, если за нею стоял не тот человек, которого ждало её сердце. Но всё же в этом было что-то надёжное, неоспоримое: значит, она не брошена окончательно. Значит, её существование хоть для кого-то имеет вес. И всё-таки даже это не могло заглушить той внутренней пустоты, с которой она теперь жила.
Она сидела у окна, смотрела на морозный узор и думала о том, как странно распорядилась ею жизнь. Те, кого она любила, были далеко. Те, от кого она не ждала спасения, оказались рядом. А сама она всё ещё не знала, куда ей смотреть дальше и ради чего собирать в себе силы.
Мария Юрьевна однажды спросила у Ольги, кто такой Кондрат. Спросила не из праздного любопытства, а скорее по человеческому недоумению: слишком уж заметно было, что этот человек не чужой, что его участие в Ольгиной судьбе слишком велико, чтобы быть случайным. Но, наткнувшись на её молчание, больше к этому разговору не возвращалась.
Ольга ничего не рассказала.
Не потому, что не могла, а потому, что уже слишком хорошо знала цену всякому слову. Тюрьма многому её научила. Там она поняла, как легко сказанное выходит из-под власти говорящего, как быстро обрастает чужим смыслом и как потом может обернуться против тебя. Одно лишнее признание, одна неосторожная подробность — и сказанное уже живёт своей жизнью, опасной, неподвластной, способной навредить не только тебе, но и тем, кого ты невольно заденешь вместе с собой.
Потому Ольга молчала.
В этом молчании не было ни вражды, ни недоверия именно к Марии Юрьевне. Напротив, к ней Ольга чувствовала благодарность и ту тихую привязанность, какая рождается к человеку, который видел тебя слабой, беспомощной, почти на грани, и всё же не отвернулся.
Мария Юрьевна не лезла с расспросами, не страдала пустым любопытством. Почувствовав границу, она остановилась и больше её не переступала. И именно эта сдержанность, это уважение к чужому молчанию ещё сильнее располагали к ней Ольгу.
Колька не поверил своим глазам, когда в письме от Кондрата увидел адрес, где жила Оля. Он перечитал строку раз, другой, будто боялся ошибиться, будто одно это короткое указание могло в следующий миг исчезнуть, раствориться, оказаться не тем, чем он его увидел сначала. Но адрес оставался на месте.
У него дрогнули руки.
Сердце забилось так сильно, что ему на минуту стало трудно дышать. Всё, что столько времени жило в нём глухо, мучительно, без выхода, вдруг обрело путь. Теперь между ним и Ольгой снова могла протянуться ниточка. Тонкая, хрупкая, но живая.
Он давно уже привык перед сном мысленно разговаривать с Олей. Говорил в темноте, когда вокруг всё стихало и только тяжёлое дыхание спящих людей напоминало, где он находится. Говорил то, чего не мог сказать никому. Спрашивал, отвечал за неё, утешал, оправдывался, вспоминал. И вот теперь все эти слова можно было не держать в груди. Их можно было положить на бумагу. Послать ей. Отдать в её руки.
Весь вечер он писал.
Писал жадно, боясь упустить хоть что-то важное. Он останавливался, перечитывал, снова склонялся над листом. Слова шли не ровно, не легко — слишком давно и слишком много накопилось в душе, — но в каждой строке была такая напряжённая живая сила, что рука у него едва поспевала за мыслью.
— И кому ты там так усердно строчишь? — раздалось у него над плечом.
Колька вздрогнул. Подошедший Гришка сунулся было поближе, пытаясь заглянуть в лист. Николай тотчас накрыл написанное рукой, хотя, по правде, мог бы этого и не делать. Гришка грамоту знал, но письменное разбирал с трудом, а Колька, хоть и писал вполне сносно, но для чужого глаза – неразборчиво.
— У тебя что, зазноба, что ли, есть? — не унимался Гришка. — Вроде говорил, что не женат.
— Мало ли что говорил, — недовольно бросил Колька, не поднимая головы. — Не мешай. Дай дописать.
— Ну-ну. Пиши, пиши, писатель, — последнее слово Гришка выговорил сквозь зубы, с усмешкой, но Николай не отреагировал. Ему было не до того.
Всё в нём тянулось сейчас туда, к одному-единственному человеку. Мысли его шли к Ольге с такой силой, что всё остальное меркло. И эта мечта — получить от неё ответ, дождаться её письма, увидеть её слова, обращённые к нему, — заслоняла собой всё. Она была для него сейчас важнее всего, нужнее всего, как глоток воздуха после долгой, мучительной тесноты.