Сумочку некуда было поставить.
Это Нина поняла в первую же минуту, как переступила порог. Не куда повесить пальто, не где умыться с дороги, не как спросить про туалет, не это. Сумочку. Маленькую, лакированную, бордовую, которую она купила в «ЦУМе» ещё в апреле и берегла всё лето, и вот привезла сюда, в Починки, к свекрови. Подоконник занят геранью. На комоде лежит что-то завёрнутое в газету. Стулья задвинуты так, что к спинкам не подойти. Нина постояла с сумочкой в вытянутой руке, огляделась и тихо поставила её на пол, у самого порога, как ставят вещи, которые не знают, куда девать.
Свекровь, Прасковья Ивановна, смотрела на неё от печи.
Она не сказала ни слова. Только перевела взгляд с сумочки на Нину, с Нины на сына, Митю, и снова на сумочку. Потом вытерла руки о передник и сказала:
– Ну. Приехали.
Это было в пятницу, под вечер, в начале сентября семьдесят четвёртого года.
Митя снял пиджак и повесил его на гвоздь у двери. Один гвоздь. Нина подумала: а как же мне? Пальто она держала в руках.
– Мам, мы с дороги, – сказал Митя. – Может, чаю сначала?
– Чай на плите. – Прасковья Ивановна указала головой в сторону. – Садитесь.
За стол они сели втроём. Нина огляделась. Изба была большая по деревенским меркам, но вещей в ней было так много, и все стояли так плотно, и над всем этим висел такой густой запах старого дерева, и капусты, и ещё чего-то, чему она не знала названия, что становилось трудно дышать. Не в смысле воздуха. В другом смысле.
Чай пили из стаканов. Не из кружек, а из стаканов, в подстаканниках, и Нина взяла в руки свой и почувствовала, что он горячий, но не поставила обратно, потому что показалось неловко.
– Митенька мне писал, что ты в библиотеке, – сказала Прасковья Ивановна, наливая себе.
– Да, в районной. Отдел периодики.
– Понятно.
Молчание.
– А у нас тут библиотека в клубе. Раиска Черных заведует. Книг мало, но есть. Ты, может, ей поможешь разобраться, а то у неё там беспорядок.
Нина не сразу поняла, что это не предложение, а что-то другое. Проверка, что ли. Или сравнение.
– Я бы с удовольствием, – сказала она осторожно.
Прасковья Ивановна кивнула и больше к этому не возвращалась.
Митя разговаривал за двоих. Рассказывал про дорогу, про то, что в Москве строят новую линию метро, про то, что Нина хорошо печёт пироги. Последнее Нина почувствовала как поддержку, и улыбнулась ему, и он ей в ответ, и на секунду стало чуть теплее.
Потом Прасковья Ивановна встала и сказала:
– Пойди, Митя, скажи Лёшке, что приехал. Он на огороде, поди.
Лёша был соседский мужик, с которым Митя дружил с детства. Митя ушёл, и они с Ниной остались вдвоём. Нина взяла стакан, допила чай, поставила. Поправила на коленях юбку.
– Я посуду уберу, – сказала она.
– Убери.
Нина встала, собрала стаканы, сполоснула под рукомойником, поставила на полотенце. Прасковья Ивановна смотрела молча. Нина чувствовала этот взгляд на затылке. Не злой. Просто внимательный, как смотрят на незнакомое животное, которое пока ведёт себя тихо, но непонятно, чего от него ждать.
– Туалет на улице, – сказала свекровь, когда Нина вернулась. – За сараем.
– Я видела, когда входили.
– Ночью фонарик возьми. Вон висит, на гвозде.
– Спасибо.
Снова молчание. Нина подумала: надо что-то спросить. Про огород. Про хозяйство. Показать, что интересуется. Но всё, что она придумывала, казалось ей не тем. Слишком городским. Слишком неловким.
– Прасковья Ивановна, а кур у вас много?
Свекровь посмотрела на неё коротко.
– Шестнадцать. А что?
– Нет, просто. Я видела во дворе. Интересно.
– Куры как куры. Ты их боишься?
– Нет, – сказала Нина. Сказала чуть быстрее, чем надо.
Прасковья Ивановна это заметила. Нина видела, что заметила.
Ночью она лежала в горнице, на кровати с периной, которая была такая мягкая, что она тонула в ней и не могла найти удобное положение, и слушала, как на улице ухает что-то ночное, и думала про сумочку. Она так и осталась у порога. Митя, когда пришёл от Лёши, переступил через неё, не заметив. А Прасковья Ивановна, когда выходила в сени, обошла. Аккуратно, без слова.
Нина тихонько встала, чтобы не разбудить Митю, нашла в темноте сумочку, принесла на кровать и положила рядом с собой, под бок. Глупость. Она знала, что глупость. Но так было лучше.
Митя что-то пробормотал во сне и повернулся на другой бок.
Она не спала до рассвета.
Утром оказалось, что куры всё-таки страшные.
Прасковья Ивановна послала Нину за яйцами. Просто так, буднично, как посылают за хлебом. «Сходи в курятник, яйца возьми, решётка там, справа».
Нина пошла. Курятник был маленький, низкий, тёмный, и пах он так, как Нина не могла описать никакими словами. Куры сидели на насестах и смотрели на неё. Все шестнадцать. Или сколько их там было. У них были жёлтые глаза и они не моргали.
– Добрый день, – сказала Нина.
Куры молчали.
Она протянула руку к гнезду, и одна, рябая, крупная, вдруг кинулась клевать. Не больно. Почти не больно. Но Нина отдёрнула руку и отступила назад, и запнулась о порог, и вышла из курятника без яиц, и стояла во дворе, и держалась за сердце. Сердце колотилось.
Из кухни вышла Прасковья Ивановна. Посмотрела на Нину. На пустые руки.
– Не дались?
– Одна клюнула.
Свекровь вздохнула. Не со злостью. Устало.
– Ладно. Я сама.
Она вошла в курятник, и оттуда сразу же послышалось негромкое ворчание, и через минуту она вышла с пятью яйцами в переднике, ни одна не клюнула.
Нина стояла и смотрела.
– Они нового человека чуют, – сказала свекровь. – Привыкнут. Ты тоже привыкнешь.
Это было первое человеческое слово, которое она от неё услышала.
Соседки пришли на второй день.
Нина не ждала. Она сидела за столом, разбирала привезённые из Москвы вещи, раскладывала по полочкам, которые свекровь освободила в горнице. Прасковья Ивановна гремела на кухне. И вдруг голоса. И стук в дверь. И сразу вошли, не дожидаясь, потому что здесь так было принято.
Три женщины. Тётя Настя Кравцова, круглая, в платке, с пирогом в руках. Зина Попова, бухгалтер с фермы, высокая, любопытная, с острыми глазами. И Маша Сорокина, совсем молодая, года на два старше Нины, с ребёнком на руках.
Они вошли, и посмотрели на Нину, и сразу стало ясно, что пришли именно из-за неё. Посмотреть.
– Ой, а вот и москвичка, – сказала тётя Настя радостно, как будто это было лучшее, что она видела за день. – Митина жена. Красавица ведь, Паша, а?
Прасковья Ивановна вышла из кухни.
– Красавица, – согласилась она без выражения.
– Нина, – представилась Нина и встала.
– Да мы знаем, знаем. Митя ещё летом писал. Ниночка, значит. А ты откуда в Москве, с какого района?
– Я с Преображенки. Родители там.
– Преображенка, – повторила Зина, как будто это было название иностранного города. – Далеко это?
– Нет. Метро «Преображенская площадь».
– Понятно.
Сели. Тётя Настя развернула пирог, положила на стол. Пирог был с луком и яйцом, ещё тёплый. Прасковья Ивановна заварила чай. Маша Сорокина пристроила ребёнка на колене и смотрела на Нину с нескрываемым интересом.
– А у тебя детей нет ещё? – спросила она.
– Нет.
– Молодые ещё, – успокоила тётя Настя. – Успеете. А работаешь где?
– В библиотеке.
– В библиотеке, – снова эхом повторила Зина. – Это хорошо. Книги читаешь?
Нина секунду помолчала.
– Читаю. Это же библиотека.
Зина кивнула, как будто это было неожиданно умным ответом.
– Ты пирог-то бери, – сказала тётя Настя. – Не стесняйся. Я сама пекла.
Нина взяла кусок. Пирог был очень хороший.
– Вкусно, – сказала она, и это было правдой.
Тётя Настя расцвела.
– А то. Я вот Пашке всегда говорю: ты меня за пироги уважай, за остальное можно не уважать. Верно, Паша?
– Верно, – сказала Прасковья Ивановна и впервые за всё утро улыбнулась. Не широко, краешком рта. Но всё-таки.
Говорили долго. Про огород, про то, что картошку в этом году хорошую убрали, про чью-то корову, которая отелилась. Нина слушала. Говорить ей было особо нечего, но она слушала внимательно, и кивала, и смотрела на каждую по очереди, и постепенно ей начало казаться, что она начинает понимать, кто есть кто.
Тётя Настя добрая. Зина любопытная, но не злобная. Маша смотрит с симпатией.
Уже хорошо.
Перед уходом тётя Настя взяла Нину за руку и сказала:
– Ты не робей. Народ тут нормальный. Привыкнешь.
Нина кивнула. Это было уже второй раз, что ей говорили «привыкнешь». Может, они правы.
Хуже всего было с туалетом.
Она знала, что за сараем. Она знала, что фонарик на гвозде. Днём ничего. Но ночью, в темноте, идти через двор, где мычит что-то в сарае и пахнет так, как не пахнет нигде в Москве, и дёргать деревянную дверцу, которая скрипит и не хочет открываться, и видеть над головой бесконечное количество звёзд, слишком много, слишком ярких, непривычных.
На четвёртую ночь она вышла, добралась до туалета, обратно пошла через двор, и вдруг рядом что-то двинулось. Большое. Тёмное. Корова. Просто корова, которую выпустили из сарая непонятно почему или она сама вышла. Корова смотрела на Нину. Нина на корову.
Нина не закричала. Это была её маленькая победа.
Но на крыльцо она взошла быстро.
Утром за завтраком она рассказала Мите. Тихо, чтобы свекровь не слышала.
– Кто её выпустил ночью? Буренку?
– Она сама. Щеколда плохо закрывается, я давно починить собирался.
– Митя, она огромная.
– Это корова. Она тихая.
– Я знаю, что тихая. Но в темноте. И я не ожидала.
Митя обнял её за плечи и поцеловал в висок.
– Нин. Ты же умная. Ты со временем всё поймёшь. И они тебя поймут. Подожди немного.
– Сколько немного?
– Ну. Не знаю. Месяц. Два.
– Нам тут два месяца?
– До ноября. Пока отпуск у меня.
Нина вздохнула. Ноябрь. Ещё почти два месяца. Она попыталась представить ноябрь здесь, в Починках. Снег. Или слякоть. Ещё более тёмные ночи. Корова в темноте.
Но потом подумала: печка тёплая. Пироги у тёти Насти хорошие. И «привыкнешь», говорят все.
С Прасковьей Ивановной они разговаривали мало, но как-то без злобы.
Свекровь не была злой женщиной. Нина это понимала. Она просто жила так, как жила всю жизнь, и незачем было менять. Встать в пять. Затопить печь. Накормить кур. Сходить за водой. Всё это она делала молча, быстро, привычно, и места для лишних слов в этом расписании не было.
Нина пробовала помогать. Печь она не умела топить, это правда. Но воду принести от колодца умела. Хотя и расплескала в первый раз.
– Ведро держи двумя руками, – сказала Прасковья Ивановна, не раздражённо, а просто.
– Я держала.
– Двумя, говорю. Одной не удержишь.
Нина попробовала. Получилось лучше.
Потом она поняла, что можно помогать с картошкой. Чистить картошку она умела. Садилась рядом со свекровью, брала нож, чистила. Молча. И Прасковья Ивановна не гнала. Сидели рядом, и картофельные очистки падали в таз, и за окном шумел ветер, и это было почти хорошо.
Однажды Прасковья Ивановна сказала:
– Ты нож-то не так держишь. Большой палец вот сюда. Срежешь меньше.
– Спасибо. Нас не учили.
– Кто не учил?
– Мама. Она не очень любит готовить.
Прасковья Ивановна помолчала.
– Бывает, – сказала она потом. – Не у всех руки из того места.
Это прозвучало почти как прощение.
Митя исчезал целыми днями. С Лёшей. На рыбалку, на охоту, просто по деревне. Нина не обижалась. Он приехал домой, к своим. Пусть.
Но оставаться одной со свекровью было трудно. Не потому что плохо. А потому что непонятно. Нина не знала, как с ней разговаривать. Не о чём, а именно как. Каким голосом, какими словами. Прасковья Ивановна говорила коротко, сухо, без лишних оборотов, и к этому надо было привыкать.
А Нина привыкла к другому. Привыкла к тому, что можно сказать «мне кажется, что...» или «я думаю, вы понимаете...», и это нормально. Здесь это было как воздух из другого города. Не плохой. Просто другой.
Спас её, как ни странно, самогон.
Не то чтобы она его пила. Просто Прасковья Ивановна однажды попросила помочь процедить. Поставила на стол бутыль, марлю, граненый стакан для проверки. Нина подержала воронку. Молчали. А потом свекровь налила в стакан, посмотрела на свет, хмыкнула довольно и сказала:
– Хороший вышел.
– Вы пробуете? – спросила Нина.
– Пробую. Иначе как знать. Хочешь?
– Нет, спасибо. Я не пью крепкого.
– Правильно, – неожиданно одобрила Прасковья Ивановна. – Нечего девкам пить. Это мне можно. Я старая.
Нина засмеялась. Не потому что это было смешно, а потому что не ждала. И Прасковья Ивановна посмотрела на неё, и в уголках её глаз появились маленькие морщинки. Она тоже улыбнулась. Быстро, почти незаметно.
Но всё-таки.
Кризис случился на третьей неделе.
Нина заболела. Не сильно, просто простуда, горло и температура, но достаточно, чтобы лечь в постель и не вставать. Митя уехал в райцентр с Лёшей, утром, ещё до того, как стало плохо. Должен был вернуться к вечеру.
Прасковья Ивановна принесла ей чай с малиной и поставила у кровати.
– Лежи. Не вставай.
– Мне неловко, – сказала Нина. – Вы одна всё делаете.
– Управлюсь.
– Прасковья Ивановна. Митя к вечеру будет?
– Обещал. Дорогу знает.
Нина лежала и смотрела в потолок. В потолке было пятно, похожее на кошку, она его уже несколько дней изучала. Голова была тяжёлая, и думать не хотелось, но не думалось только про одно: как хорошо было бы сейчас в Москве. В своей квартире. Где мама принесла бы таблетки и включила бы торшер, и было бы тихо, и всё привычное вокруг.
Она не плакала. Просто лежала.
Пришла Маша Сорокина. Постучала, заглянула.
– Прасковья Ивановна сказала, заболела. Ты как?
– Горло. Ерунда.
– Ерунда не ерунда. У нас тут осенью все болеют, сырость.
Маша вошла, присела на краешек кровати. Ребёнка с ней не было, видно, дома оставила.
– Тебе скучно тут, наверное, – сказала она.
Нина хотела сказать «нет», но не успела. Маша и не ждала.
– Мне тоже скучно было поначалу. Я из Ряжска. Тут всё другое.
– Из Ряжска, – повторила Нина. – Это же город.
– Город. Маленький. Но всё равно не деревня.
– И как ты?
– Привыкла. – Маша улыбнулась. – Все так говорят, и это правда. Просто не быстро. Месяца три у меня ушло.
– Три.
– Ну. Зато потом нормально. Здесь люди хорошие.
Нина кивнула. Голова гудела.
– Маша, а Прасковья Ивановна. Она... как она к тебе?
Маша подумала.
– Она ко всем одинаково. Не злая, не добрая. Просто человек. Её понять надо, а не ждать, пока сама откроется. Она не умеет открываться.
– Это я поняла.
– А ты умеешь?
Нина помолчала.
– Не знаю. Наверное, нет.
Маша поправила на ней одеяло, как будто это было совсем естественно. Нина не ожидала этого жеста. Почему-то от него захотелось плакать, но она не заплакала.
– Выздоравливай. Завтра зайду.
Уже в дверях Маша обернулась.
– Прасковья Ивановна за тебя переживает. Она мне сама сказала.
– Что сказала?
– «Заболела городская». Так и сказала. Без плохого. Просто сказала.
Нина долго лежала после того, как Маша ушла, и думала про «городскую». Это слово, оно не злое было. Просто точное. Как название. Городская. Иногородняя. Приехала из другого места и болеет.
Ничего плохого.
Митя вернулся поздно, гремел в сенях, потом вошёл и сел рядом на кровать.
– Нин? Ты как?
– Нормально. Лучше.
– Я не знал, что уезжаю так. Ты утром нормально была.
– Это быстро. Я не сержусь.
– Мама говорит, у тебя жар был.
– Немного. Прошёл.
Митя взял её за руку. Сидел, молчал.
– Митя, – сказала Нина, – твоя мама. Она меня не любит.
– Откуда ты знаешь.
– Она меня не видит ещё. Я для неё не человек пока. Я «городская».
Митя вздохнул.
– Нин. Она всю жизнь тут. Ей трудно.
– Я понимаю. Я не обвиняю. Просто говорю как есть.
Он помолчал.
– Ты хочешь уехать?
– Нет. Не хочу.
И это была правда. Нина сама удивилась, но это была правда. Она не хотела уезжать. Потому что если уедет, то так и останется городской навсегда. Чужой. А ей это не нравилось. Ей хотелось стать кем-то ещё. Не деревенской, нет. Но и не только городской.
Просто своей.
– Тогда не торопись, – сказал Митя. – Дай им время.
– И себе?
– И себе.
Он лёг рядом, не раздеваясь, прямо в свитере. Она положила голову ему на плечо. За окном уже была совсем ночь, и тихо, и только изредка что-то переступало в сарае. Наверное, Буренка.
Нина подумала, что ещё немного, и к Буренке тоже привыкнет.
Перелом случился в октябре.
Тётя Настя Кравцова. Ни с того ни с сего.
Нина шла от колодца с ведром, уже нормально, уже в одной руке, уже не расплёскивала, и тётя Настя окликнула её с огорода.
– Нин, погоди.
Нина остановилась.
– Зайди, – сказала тётя Настя. – На минуту.
Нина поставила ведро у ворот и зашла. В доме у Кравцовых было тепло, пахло пирогами, на окнах висели белые занавески с вышивкой. Тётя Настя вытащила из шкафа какой-то свёрток.
– Вот. Возьми.
Нина развернула. Валенки. Белые, мягкие, совсем новые.
– Зачем?
– Зима скоро. А ты в своих сапожках по снегу долго не проходишь. У нас тут снег серьёзный.
– Я куплю себе.
– Купишь где? В Москве своей? Здесь магазин один, и там чёрные только. А тебе белые идут. Ты светлая.
Нина смотрела на валенки. В горле что-то свернулось, тёплое.
– Тётя Настя, зачем вы.
– Затем. Ты Митина жена. Значит, наша. Привыкай.
Нина взяла валенки обеими руками. Они были лёгкие и тёплые даже через ткань.
– Спасибо, – сказала она.
– Ну и ладно. Иди, ведро у ворот оставила.
А настоящий перелом случился не из-за валенок. Он случился из-за Зины Поповой.
Зина работала на ферме бухгалтером, и у неё была старая мать, и мать эта болела, и Зина не знала, как получить справку на льготы. Какую-то бумагу надо было из района, а в районе говорили, что не та форма, а где та форма, не говорили. Зина рассказала об этом за столом у Прасковьи Ивановны, куда пришла по какому-то делу, а Нина сидела тут же и чистила морковь.
– Я могу помочь, – сказала Нина.
Зина обернулась.
– Как поможешь?
– Я в библиотеке работаю. У нас справочники есть. Нормативные. Я знаю, где смотреть. Какой закон, какая форма. Можно найти.
– У вас там это есть?
– Должно быть. Если нет, напишу в Москву. Там в центральной библиотеке точно есть.
Зина смотрела на неё.
– Ты серьёзно?
– Серьёзно. Давайте попробуем.
Прасковья Ивановна, которая стояла у плиты и как будто не слушала, медленно повернулась.
Нина не видела её лица. Но что-то почувствовала. Что-то изменилось в воздухе.
– Ну. Спасибо, – сказала Зина после паузы. – Если выйдет, я тебе пирог принесу.
– Не надо пирог.
– Надо. У нас так принято.
Со справкой получилось. Не сразу, не быстро, пришлось писать письмо в Москву сестре, сестра съездила в Ленинскую библиотеку, нашла нужный документ, прислала выписку. Заняло это недели две. Но получилось.
Зина принесла пирог. С капустой.
– Вот, – сказала она и поставила на стол. – Как обещала.
– Не стоило.
– Стоило. Мать теперь льготу получит. А это деньги.
Нина кивнула.
– Слушай, – сказала Зина, чуть помолчав. – А ты книги хорошие читала?
– Читала. Это же работа.
– Можешь посоветовать что-нибудь? Мне для зимы. Длинное, чтобы вечером читать.
Нина подумала.
– Толстой. «Война и мир». Длинное, не заскучаешь.
– Толстого я боюсь.
– Зря. Там про людей. Интересно.
– Ну, если советуешь. – Зина встала. – Спасибо тебе. Ты хорошая.
Она сказала это просто, без лишнего. Нина поняла, что это не комплимент. Это оценка. Здесь так говорят, когда человек становится своим.
Прасковья Ивановна заговорила с ней о сумочке в конце октября.
Нина уже почти забыла про эту историю. Сумочка давно нашла своё место, на полке за занавеской, рядом с Митиными книгами. Она не думала про неё.
Но свекровь помнила.
Они сидели вдвоём, Митя опять был где-то с Лёшей, вечером, при свете лампы, и Прасковья Ивановна достала из комода что-то. Небольшое. Завёрнутое в тряпицу.
– Вот, – сказала она.
Нина развернула. Там была маленькая деревянная полочка. Резная. Старая, видно, но крепкая.
– Это что?
– Полка. Митин дед делал. Я её в горнице прибью. Поставишь свою сумку.
Нина смотрела на полку. Она была некрасивой и красивой одновременно. Некрасивой по городским меркам. Красивой как старая вещь, которую берегли.
– Прасковья Ивановна, – сказала Нина тихо. – Вы не должны были.
– Должна, не должна. Неудобно ведь. Вещи некуда класть, я вижу. У меня тут привычный беспорядок, ты не привыкла. Ничего, постепенно место найдётся.
Нина держала полку и не знала, что говорить.
– Спасибо.
– Ну и ладно.
Помолчали.
– Нина, – сказала свекровь, и это было первый раз, что она назвала её по имени. До этого всегда «она», «Митина жена», никак. – Ты Митю любишь?
– Люблю.
– Это главное. Остальное приложится.
Прасковья Ивановна встала, взяла полку и пошла в горницу прибивать. Нина сидела и слушала, как она там стучит молотком, ровно, привычно, и думала: а ведь и правда. Главное.
Всё остальное приложится.
Митя нашёл их вместе за ужином, когда вернулся от Лёши.
Они сидели за столом. Прасковья Ивановна разлила по тарелкам щи, Нина нарезала хлеб, и на столе стоял граненый стакан с водой, и на подоконнике краснела герань, и горела лампа, и было тихо.
Митя остановился в дверях.
– Вы тут без меня, – сказал он.
– Ужинаем, – сказала мать. – Садись.
Митя сел. Взял ложку. Посмотрел на Нину, и она ответила ему взглядом, и в этом взгляде было что-то, чего он не мог прочитать до конца, но почувствовал. Что-то хорошее.
– Вкусно, мам, – сказал он.
– Нина помогала.
Митя снова посмотрел на Нину.
– Помогала?
– Лук резала, – сказала Прасковья Ивановна. – И правильно.
Нина опустила глаза в тарелку, и краешки губ у неё поднялись.
Лук. Просто лук. Не геройство, не признание. Просто лук, который она порезала, и свекровь сказала «правильно».
В ноябре выпал снег. Настоящий, плотный, такой, что утром не было видно ни огорода, ни плетня, только белое везде, и небо белое, и тишина такая, что звенело в ушах.
Нина вышла на крыльцо в валенках. В белых. Тётя Настина. Постояла, подышала.
Двор был чистый. Буренка стояла у сарая и смотрела на неё. Уже без страха Нина смотрела обратно.
– Доброе утро, – сказала она корове.
Буренка переступила и отвернулась. Нина засмеялась.
Из-за угла вышла Прасковья Ивановна с вёдрами.
– Рано встала, – сказала она.
– Снег посмотреть. Красиво.
– Красиво. У нас тут снег хороший. Потом привыкнешь, не будет казаться красивым.
– Нет, – сказала Нина. – Мне кажется, я не привыкну к снегу. Это слишком красиво.
Прасковья Ивановна посмотрела на неё, потом на снег, потом снова на неё.
– Ну, может, и не привыкнешь, – согласилась она. – Не ко всему привыкают.
И пошла к колодцу.
Нина постояла ещё немного. Сзади в горнице, на деревянной полке, висела её сумочка. Лакированная, бордовая. Нашла своё место.
Как и она сама.
На следующий день за завтраком Прасковья Ивановна поставила на стол хлеб. Свежий, только что из печи, ещё горячий, и от него шёл такой запах, что Нина закрыла глаза на секунду.
– Ты умеешь печь хлеб? – спросила свекровь.
– Нет.
– Научишься. Это не сложно. Я покажу.
Нина открыла глаза.
– Научите?
– Сказала же.
Митя намазывал хлеб маслом и делал вид, что не слушает. Но плечи у него были расправлены, и он жевал с таким довольным видом, что было понятно: всё слышит. Всё видит. И рад.
– Прасковья Ивановна, – сказала Нина, – а как вы зовёте свою корову? Я всё хотела спросить.
– Зорька.
– Зорька? Я думала, Буренка.
– Буренка это все зовут, кто не знает. Она Зорька.
– Зорька, – повторила Нина. – Хорошее имя.
Свекровь посмотрела на неё. Без улыбки, но без прежней сухости тоже. Как-то ровно и спокойно.
– Хорошее, – согласилась она.
Нина взяла хлеб. Откусила. Хлеб был тёплый и плотный и пах дровами и чем-то, чему она не знала названия, но теперь ей казалось, что она его запомнит.
На всю жизнь.
Может, у кого-то тоже был такой хлеб. Или такая полка, которую некуда ставить. Или такое утро, когда впервые не страшна корова во дворе.
Оставайтесь со мной, чтобы не пропустить следующую историю❤️