РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Осень в тот год пришла рано.
В конце августа уже потянули с севера холодные ветры, Дон помутнел, покрылся рябью, а по ночам на лужах замерзал ледок, тонкий, как стекло. Гришка ходил хмурый, чернее тучи. Работа спорилась в руках, но делал он всё механически, без души — скосил, связал, сложил, словно не живой человек, а заводная машина.
Агрипина смотрела на внука, вздыхала, но молчала. Она знала: придет время — скажет сам.
И время пришло.
В первых числах сентября, когда станичные мужики собрались на сходку, а по станице поползли слухи о новом наборе в казачьи части, Гришка вернулся с площади сам не свой. Сел за стол, уперся кулаками в столешницу, молчал долго.
— Бабаня, — сказал наконец, голос глухой, чужой. — Я решил.
— Что решил? — Агрипина отложила вязание, хотя и так знала ответ.
— Пойду в казаки. Служить.
В избе повисла тишина. Лампадка под образами мигнула, брызнула светом по темным углам. Бабка сидела, не двигаясь, только пальцы ее, сухие, натруженные, сжались в кулаки.
— Думал? — спросила она тихо.
— Думал. Всё лето думал.
Меня хоть жалко ?— Голос Агрипины дрогнул, но она взяла себя в руки. Казачка. Не баба какая.
— Жалко, — Гришка поднял глаза. Черные, тяжелые. — Но душно мне, бабаня. Сено, крыша, корова… всё кругами
. А я… я не для этого, видно.
— Для чего же? — Агрипина встала, подошла к окну. За стеклом — степь, пустая, серая, ветер гонит пыль по дороге.
— Для шашки? Для войны? Для того, чтобы, как отец, в ущелье голову сложить?
— Может, и для того, — глухо сказал Гришка. — Казачья кровь, бабаня. Она не в сене, не в крышах. Она в седле, в степи, в походе. Дед так жил. Отец так жил. И я…
— И ты, — перебила Агрипина, и голос ее стал жестким. — Ты, Григорий, из дому бежишь.
От себя бежишь.
От цыганки той, что сердце выжгла. Думаешь, на службе забудется?
Гришка встал, ударил кулаком по косяку.
— Не твое дело, от чего я бегу! Мое дело! Казачье!
— Казачье! — Агрипина шагнула к нему, встала вплотную. — А мое? Мое — не казачье? Я мужа в поход проводила — не вернулся. Сына проводила — не вернулся. А теперь внук
Ты меня хоронить хочешь?
— Бабаня! — Гришка схватил ее за плечи, и она почувствовала, как дрожат его руки. — Не хороню. Вернусь. Я вернусь.
— Слова отца твоего слышала, — сказала Агрипина, и в голосе ее задрожали слезы, которых она никогда не показывала. — Тоже говорил: «Вернусь».
Не вернулся.
— Я не отец, — твердо сказал Гришка.
— А кто? — Бабка подняла на него глаза. — Кто ты, Григорий? Захаров. Казак. Такой же, как они. Такая же кровь, такая же судьба.
Она отвернулась, прошла к иконам, перекрестилась мелко, часто.
— Не держу, — сказала тихо. — Не держу. Каждый свой крест несет. Твой отец свой нес, дед свой нес.
Ты свой понесешь. — Она обернулась, и лицо ее было сухим, только глаза блестели. — Ступай. Но помни: я здесь. Жду.
Гришка подошел, обнял ее — осторожно, как хрупкую вещь. Агрипина не отстранилась, прижалась на миг, всхлипнула, но тут же выпрямилась, отодвинула внука.
— Ступай, говорю. Собирайся. Чего мокроту разводить.
— Бабаня…
— Иди! — Она махнула рукой и отвернулась к печи, делая вид, что что-то там поправляет.
Гришка вышел во двор.
Орел, почуяв хозяина, заржал, забил копытом. Гришка зашел в конюшню, прижался лбом к теплой шее.
— Орел, — прошептал он. — В поход пойдем. Служить. Готовься.
Конь мотнул головой, будто понял.
****
Сборы были недолгими. Что казаку в дорогу? Конь, шашка, сухари, горсть земли родной за пазухой.
Остальное — на месте дадут или добрые люди поделятся.
Настя узнала о решении Гришки от станичных баб.
Выбежала из дому, когда солнце уже садилось, прибежала к хате Захаровых, но зайти не решилась. Стояла у плетня, теребила косу, ждала.
Гришка вышел во двор, увидел ее — остановился.
— Настя, — сказал он. — Не надо.
— Что не надо? — Она шагнула к нему.
Глаза красные, но держится ровно. — Сказать, что я дура? Что ждала зря? Что ты уезжаешь и мне плевать?
— Не плевать, — Гришка отвел взгляд. — Но не могу я.
Не лежит сердце.
— Знаю, — Настя горько усмехнулась. — К цыганке твое сердце лежит. К бродяжке. Которая уехала и не вспомнит.
— Не надо, Настя, — тихо сказал Гришка.
— А что надо? — Голос ее дрогнул. — Пожелать счастливой дороги? Сказать, что буду ждать?
— Не жди, — твердо сказал Гришка. — Не надо ждать.
Настя замерла. В глазах ее, голубых, ясных, блеснули слезы.
— Значит, совсем? — спросила она шепотом.
— Совсем ничего?
— Настя, — Гришка шагнул к ней, взял за плечи.
— Ты хорошая. Самая хорошая. Но я не тот, кто тебе нужен.
Ты казачка, тебе нужен муж, который дома будет, хозяйство поднимет, детей нарожает. А я… я не знаю, что я. Может, меня в первом же бою убьют.
Может, я пропаду в горах. Не жди. Найди другого.
— Не хочу другого, — сказала Настя, и слезы покатились по щекам. — Я тебя хочу.
С детства хочу.
— Не надо, — повторил Гришка, и голос его стал жестким.
— Не говори так.
Не терзай себя.
Она вырвалась, отступила на шаг.
— Злой ты, Гришка, — сказала она. — Каменный. Я тебе сердце открыла, а ты…
— А я ухожу, — сказал Гришка. — Завтра на рассвете.
Настя повернулась и побежала прочь, не оглядываясь. Только косы разлетелись по ветру.
****
Васька явился на заре, когда Гришка уже седлал Орла.
Рыжий, конопатый, запыхавшийся, с котомкой за плечами и со своим мерином в поводу.
— Куда? — спросил Гришка, даже не удивившись.
— С тобой, — выдохнул Васька. — В казаки.
— Ты с ума сошел? — Гришка оторвался от подпруги. — У тебя мать, хозяйство.
— Мать кричала, — признался Васька. — Отца с работы ждать велела
. Но я… я не могу, Гришка.
Без тебя я как без рук. Ты всегда первым был, я за тобой. И сейчас так.
— Васька, — Гришка подошел к другу, положил руку на плечо. — Ты подумал?
Там не игрушки. Там служба, может, война. Убьют — матери скажут: сын твой в ущелье полег.
А ты ей в глаза посмотреть сможешь?
— А ты сможешь? — спросил Васька, и в голосе его прозвучала неожиданная твердость. — Бабке в глаза? А ничего. Казаки, Гришка. Мы казаки.
Наше дело — защищать.
Гришка помолчал, глядя на друга. В рыжих глазах Васьки горел тот же огонь, что и в его собственных. Может, поменьше, но горел.
— Ну, смотри, — сказал Гришка. — Сам решил.
— Сам, — кивнул Васька. — Как ты.
Они выехали со двора, когда солнце только поднялось из-за Дона, разлив по степи золото и багрянец. Агрипина стояла на крыльце, сухая, прямая, сжав губы так, что они побелели.
Гришка подъехал, наклонился с коня, поцеловал ее в морщинистую щеку.
— Вернусь, бабаня, — сказал.
— Знаю, — ответила она, и голос не дрогнул.
— Ступай. Бог с тобой.
Она перекрестила его, потом коня, потом Ваську. Повернулась и ушла в хату, не оборачиваясь. Только уже в сенях прижалась спиной к косяку, закусила губу, чтобы не завыть. Выплакала она свое давно, но легче от этого не стало.
****
Они ехали станицей, и люди выходили к плетням, смотрели. Молодые казаки на службу уходят — дело привычное.
Но Гришку Захарова провожали особенно.
Есаул вышел на крыльцо, снял папаху, перекрестил:
— С Богом, Захаров. Служи честно. Отца не посрами.
Гришка приложил руку к картузу, кивнул.
Ехали молча, только копыта стучали по пыльной дороге да Орел горячился, рвался вперед.
На выезде из станицы, у старого дуба, Гришка обернулся.
Увидел на пригорке фигурку — светлое платье, светлые волосы. Настя.
Стояла, смотрела вслед, руки опущены, лицо бледное, мокрое от слез. Но не бежала, не кричала. Только смотрела.
— Гришка, — тихо сказал Васька. — Настя там.
— Вижу, — ответил Гришка, и голос его дрогнул.
— Может, остановишься? Попрощаешься?
— Нечего мне с ней прощаться, — твердо сказал Гришка и пришпорил Орла.
Конь взвился, рванул вперед, взметая копытами комья земли.
Васька оглянулся еще раз.
Настя стояла, не двигаясь, ветер трепал ее платье, и казалось, что она сейчас упадет, рухнет в траву. Но она стояла. И смотрела.
Смотрела, пока всадники не скрылись за поворотом, пока пыль не осела на дороге. Тогда она опустилась на колени, уткнулась лицом в траву и завыла — тихо, чтобы никто не слышал.
***
В казачий отряд они прибыли через три дня. Часть стояла в станице, в полусотне верст от дома. Крепкие избы, плац, конюшни, запах лошадиного пота и оружейной смазки.
Гришка, как только въехал в ворота, выпрямился в седле, плечи расправил, будто на нем уже лежала не крестьянская, а военная ноша.
— Захаров? — спросил усатый вахмистр, глядя на него с усмешкой. — Еще один? А конь хорош. Конь — да.
А сам-то чего стоишь?
— Служить пришел, — ответил Гришка, и голос его прозвучал твердо.
— Служить, говоришь? — Вахмистр прошелся вокруг, оглядывая его со всех сторон. — А в седле держишься?
— Держусь.
— Покажи.
Гришка не заставил просить дважды. Вскочил в седло, пустил Орла рысью, потом в карьер, потом сделал круг, осадил коня так, что тот встал на дыбы, взметнув передними копытами.
— Ишь ты, — протянул вахмистр. — А казак-то с характером. Ну, принимай, что ли. Только, Захаров, запомни: здесь твоего упрямства никто не боится. Здесь служба. Приказ — молись, но делай.
— Знаю, — кивнул Гришка.
Ваську определили в тот же взвод. Вахмистр, глядя на его рыжие вихры и худые плечи, только рукой махнул: «Ну, этот хоть за старшим пойдет». Васька не обиделся. Знал свое место. Рядом с Гришкой.
****
Служба началась жестко
. Подъем до рассвета, коновязь, чистка оружия, езда, рубка, стрельба. Гришка втянулся быстро — казачья кровь сказывалась.
Он был лучшим в седле, лучшим в рубке лозы, лучшим в стрельбе с коня.
Черные глаза горели, скулы заострились, в лице появилась та жесткая, мужская красота, которая бывает у тех, кто нашел свое дело.
Васька тянулся следом.
Хуже, медленнее, но тянулся. По ночам, когда взвод затихал в казарме, Гришка лежал с открытыми глазами, смотрел в темный потолок, слушал, как посапывают соседи.
Агния приходила к нему во сне.
Она была все такая же — рыжая, зеленая, дерзкая.
Стояла в степи, ветер трепал ее волосы, юбка хлестала по ногам. Гришка шел к ней, тянул руки, но не мог дотянуться.
Она смеялась, кружилась, манила за собой, в степь, вдаль.
— Агния! — кричал он во сне. — Агния, стой!
Но она не останавливалась.
Уходила все дальше, таяла в утреннем тумане, и Гришка просыпался с колотящимся сердцем, с мокрым от пота лбом.
И тогда на месте Агнии вдруг появлялась Настя.
Светловолосая, с заплаканными глазами, в белом платье, которое трепал ветер. Она не манила, не смеялась — стояла молча, смотрела укоризненно, и в глазах ее была такая боль, что Гришка отворачивался.
— Настя, — говорил он. — Не надо. Уйди.
Но она не уходила.
Стояла, смотрела, и слезы катились по щекам. А Агния уже исчезла, растворилась в степи, оставив только запах полыни и дыма. И Гришка метался во сне между двумя — рыжей и светлой, чужой и своей, огнем и водой.
— Гришка! — будил его Васька. — Ты чего кричишь? Всю казарму переполошил.
— Не кричу я, — хрипло отвечал Гришка, отворачиваясь к стене.
— Кричишь. Агнию зовешь.
И Настю.
— Не твое дело, — отрезал Гришка.
— Дело, — вздыхал Васька. — Спать не даешь. И сам не спишь. Письмо бы Насте написал. Или ей… рыжей.
— Нечего писать, — Гришка поворачивался на спину, смотрел в потолок. — Ни той, ни другой.
— А сердце чего ноет?
— Не ноет оно.
— Ноет, — уверенно говорил Васька. — Я ж вижу. Две девки тебя мучают. Одна — огонь, другая — вода. А ты между ними.
— Заткнись, Васька, — устало говорил Гришка. — Иди спать.
Васька вздыхал, укрывался одеялом, но долго не мог уснуть — слышал, как Гришка ворочается, как скрипят под ним доски.
****
Однажды, после особенно тяжелого дня, когда взвод гоняли по степи до седьмого пота, Гришка сидел у коновязи, чистил Орла.
Конь стоял смирно, только изредка вздрагивал, когда щетка проходилась по старому шраму на боку.
— Что, Орел, устал? — спросил Гришка тихо. — Я тоже. Только не от службы.
Конь мотнул головой, ткнулся мордой в плечо.
— Бабка там одна. Настя плачет. Агния… где она? У моря, поди. Пляшет у костра, поет.
Гришка опустил голову, уткнулся в теплую конскую шею.
— Господи, — прошептал он. — Зачем ты мне это послал?
Рыжую эту? Зачем сердце зажёг, а дать не дал?
И Настя… она же хорошая. Почему я к ней холодный? Почему?
Орел вздохнул, будто понимал.
— Дурак я, Орел. Думал, в казаки уйду — забудется. А оно, гляди, еще сильнее. Снится она мне. Каждую ночь. И та, и другая. Стоят, манят, мешают. А я между ними, как между небом и землей.
Подошел вахмистр, услышал, хмыкнул.
— Захаров, ты коню не жалуйся. Конь — он друг, но бабские дела с ним не обсуждают. Ты казак. Казак должен головой решать, а не сердцем.
— А если сердце сильнее? — спросил Гришка, не поднимая головы.
— Тогда ты пропал, — жестко сказал вахмистр. — На службе сердце — враг.
Там приказы, там долг, там товарищи. А бабы — они потом. Запомни.
Гришка поднял голову. В черных глазах горел огонь.
— А если не могу? Если она… если не выходит из головы?
— Выдави, — коротко сказал вахмистр. — Или засохнешь. Выбирай.
И ушел. Гришка смотрел ему вслед, потом перевел взгляд на Орла. Конь стоял смирно, только уши прядал.
— Выдави, — повторил Гришка горько. — А как? Как выдавить то, что вросло в душу?
Он встал, похлопал коня по шее, пошел в казарму. Ночью снова приснилась Агния — рыжая, в огненном платье, пляшущая у костра. А из-за костра вышла Настя, протянула руку, позвала: «Гриша, вернись». И Гришка проснулся с криком, сжимая край одеяла, и долго сидел в темноте, глядя в одну точку.
***
Через месяц пришло письмо от бабки Агрипины. Писала она редко, неграмотно, с ошибками, но каждое слово падало на сердце тяжелым камнем.
«Григорий, сынок. Жива я, держусь. Хозяйство не бросила, корова доится, куры несутся
. Орел твой скучает, но я за ним гляжу. Настя заходила, помогала. Сказала, что ты ей ничего не обещал, а она все равно ждать будет. Дурочка. Но сердце не прикажешь. Ты там смотри, не убивайся. Каждый свой крест несет. Твой отец нес, твой дед нес. Ты неси. А бабские дела потом. Вернешься — разберешься. Молись. Бабка Агрипина».
Гришка перечитал письмо три раза, потом аккуратно сложил, спрятал за пазуху. Вышел на крыльцо, сел на ступеньку, закурил — научился на службе. Васька подсел рядом.
— Что бабка?
— Пишет. Держится.
— А Настя?
— Настя заходит. Помогает.
— И что ты теперь? — спросил Васька. — Напишешь ей?
— Нечего писать, — сказал Гришка, выпуская дым в темное небо. — Я ей ничего не обещал.
— А она ждет.
— Не надо ей ждать.
— А ты? — тихо спросил Васька. — Ждешь ту? Рыжую?
Гришка долго молчал. Потом бросил окурок в траву, поднялся.
— Не знаю, — сказал он. — Не знаю, Васька. Может, жду. Может, нет. Каждый свою судьбу несет. Как бабка сказала. Каждый свой крест.
Он пошел в казарму, лег на койку, закрыл глаза
. Агния не пришла в эту ночь. Пришла Настя. Стояла в белом платье, смотрела, молчала. И слезы текли по щекам, капали в траву, и трава под ними темнела, сохла.
— Прости, — прошептал Гришка в темноту. — Прости, Настя. Не могу я. Не могу.
Настя покачала головой, растаяла. Гришка лежал с открытыми глазами до самого подъема, смотрел в потолок, и в груди ныло, ныло, ныло — от тоски, от нерешенности, от того, что не знал он, куда идти и кого выбирать.
А может, и не выбирать вовсе. Может, судьба у него одна — служба, дорога, конь, шашка. И никакой любви. И ничьей. Казак — он и есть казак. Один в поле, один в степи, один в ночи.
Подъем застал его на ногах. Он вышел на плац, встал в строй, ровный, подтянутый. Вахмистр прошел мимо, глянул, кивнул.
— Захаров, в порядке?
— В порядке, — ответил Гришка, и голос его был тверд.
А в душе метались две — рыжая и светлая. И он не знал, кого из них отогнать, а кого призвать. Или обеих оставить, чтобы снились по ночам, чтобы мучили, чтобы не давали покоя. Потому что без них — пусто. А с ними — больно. Но боль эта была сладкой, как первый глоток воды после долгого перехода.
— Захаров! — крикнул вахмистр. — В седло!
Гришка вскочил на Орла, сжал ногами бока. Конь рванул с места, вынося его на простор, в степь, где ветер свистел в ушах, где не было ни Насти, ни Агнии, ни бабки, ни дома — только он, конь и дорога, уходящая в бесконечность.
— Дорога, — прошептал Гришка. — Вот она, моя судьба.
И пришпорил коня. Орел взвился, понесся по степи, взбивая копытами пыль. Впереди была служба. Впереди была жизнь. А то, что осталось позади — пусть остается. Или ждет. Или не ждет.
Он не знал. И знать не хотел. По крайней мере, сейчас.
****
Побывку Гришке дали в начале лета, когда степь уже выгорела от солнца, а Дон обмелел, обнажив желтые песчаные косы.
Три дня на дорогу, три дня дома, три дня обратно — вот и вся побывка. Но Гришка рвался домой, как конь на водопой.
За год службы он вырос еще больше, раздался в плечах, лицо обветрилось, стало жестким, скуластым. В черных глазах появилась та спокойная, уверенная сила, которая бывает у людей, прошедших через огонь и воду.
Васька остался в части — подвернул ногу на учениях, лежал в лазарете. Гришка ехал один, и это одиночество было ему в радость.
Он не торопился, давал Орлу отдых, ночевал в степи, у костра, смотрел на звезды, слушал, как ветер шелестит в сухой траве. Думал о доме, о бабке, о хозяйстве. Думал об Агнии. Она приходила по ночам, снилась, манила, смеялась. Гришка просыпался с тяжелым сердцем, долго сидел у догорающего костра, глядя в темноту.
Он не знал, вернулась ли она. Не знал, ждет ли. Не знал ничего. Только сердце ныло, и каждый раз, когда он закрывал глаза, перед ним вставала рыжая, зеленая, дерзкая.
***
В станицу Гришка въехал под вечер. Солнце уже садилось, окрашивая хаты в багрянец, по улицам тянулись длинные тени. У колодца бабы полоскали белье, увидели всадника, зашептались.
— Глядите, Захаров едет! Гришка!
— Возмужал-то как! Вылитый отец!
— А цыганка та, говорят, вернулась. С табором. И замужем уже. За своего вышла. И дитя у нее.
Гришка натянул поводья. Сердце екнуло, заколотилось где-то в горле. Замужем. Дитя. Значит, не ждала. Не вернулась к нему. А он надеялся, дурак. Глупый, мальчишеский огонь, который он носил в себе два года, вдруг вспыхнул болью, обжег изнутри.
Он хотел спросить, хотел развернуть коня, поскакать к балке, увидеть ее, сказать… Что сказать? Что он ждал? Что он помнил каждую ночь? Что она ему снилась? А она замужем. С дитем. Ему стало душно, будто кто-то сжал грудь железными тисками.
Он пришпорил Орла, проехал мимо. Бабы проводили его взглядами, снова зашептались.
— А Настя-то! Настя в казаки подалася! С отцом служит!
— Есаул без сына, вот и взял дочку. Говорят, не хуже мужика рубится.
— И похорошела! Форма ей к лицу. На коня сядет — залюбуешься!
Гришка почти не слушал. В голове стучало одно: замужем. У нее дитя. Конец.
*****
Агрипина встретила внука на крыльце. Старая, ссохшаяся, но глаза все те же — цепкие, молодые. Увидела Гришку, перекрестилась, заплакала — впервые на памяти Гришки.
— Сынок, — прошептала. — Вернулся. Живой.
— Вернулся, бабаня, — Гришка спрыгнул с коня, обнял ее. — На побывку. На три дня.
— И то хлеб, — она вытерла слезы, засуетилась. — Проходи, проходи. Накормлю. Расскажешь.
За ужином Гришка рассказывал о службе, о товарищах, о стычках в горах. Агрипина слушала, кивала, вздыхала. Потом, когда разговор иссяк, спросила как бы невзначай:
— А Настю видел?
— Нет, — ответил Гришка. — А что?
— А то, что она теперь казачка. С отцом служит. Он ее сам выучил. И седло, и шашка, и винтовка.
Всё как у настоящего казака.
Сына у него нет, вот и приспособил дочку.
— Слышал, — кивнул Гришка равнодушно.
— Похорошела, — продолжала Агрипина. — Возмужала. Форма ей к лицу.
— Хорошо, — сказал Гришка, думая о другом.
Агрипина помолчала, потом сказала тихо:
— Цыганка вернулась. В позапрошлом году еще. Замуж вышла. За своего, за цыгана. Дитя у нее. Мальчик, говорят, рыжий, как она.
Гришка положил ложку. Есть перестал. Сидел, смотрел в тарелку, не поднимая глаз.
— Видела ее? — спросил глухо.
— Видела. В станицу приезжала, по лавкам ходила. Спросила про тебя. Я сказала, что на службе.
— И что она? — Гришка поднял голову.
— Ничего. Улыбнулась. Сказала: «Передайте, что я замужем. И счастлива». И ушла.
Гришка молчал. В груди горело. Счастлива. Она счастлива. А он… Что он? Дурак. Надеялся. Ждал. А она — счастлива.
— Гриша, — тихо сказала Агрипина. — Отпусти. Не мучай себя.
— Отпустил уже, — сказал Гришка, но голос его дрогнул.
— Врешь, — вздохнула бабка. — Я вижу. Но ничего. Время лечит.
Гришка встал, вышел во двор. Орел заржал в конюшне, забил копытом. Гришка зашел, прижался лбом к теплой шее.
— Орел, — прошептал он. — Замужем она. Счастлива. А я… что я?
Конь мотнул головой, фыркнул. Гришка стоял, сжимая зубы, и перед глазами стояла Агния — рыжая, зеленая, смеющаяся. А потом уходила, таяла, оставляя только пустоту.
*****
Наутро Гришка встал затемно, умылся ледяной водой из колодца, оседлал Орла. Хотел прокатиться по степи, развеять мысли. Но не доехал до выгона — навстречу летел всадник. Серый конь, грива по ветру, всадник в казачьей форме, папаха набекрень, винтовка за спиной. Лихо, быстро, не хуже любого джигита.
Гришка придержал Орла, всмотрелся. Всадник осадил коня — тот встал как вкопанный. И Гришка увидел: Настя.
Она изменилась.
Не узнать. Два года назад — светловолосая, румяная, с тугими косами. Сейчас — стройная, подтянутая, в форме, сидит в седле как влитая.
Лицо загорело, скулы обозначились, глаза — все те же, голубые, ясные, но теперь в них горел огонь.
Не девичий, не робкий — казачий. Свой.
— Гриша? — Она прищурилась, узнала. Улыбнулась. — А я слышала, ты на побывку приехал. Хотела зайти к бабке, тебя проведать.
— Настя, — кивнул Гришка. — Я тоже слышал, что ты теперь казачка. В форме.
— А ты не узнал? — Она поправила папаху. — Отец обучил. Теперь я казак. Как ты.
— Как я, — повторил Гришка, рассматривая ее. — Говорят, ты лучше любого мужика рубишься.
— Говорят, — усмехнулась Настя. — А ты проверь. Может, сойдемся когда на учениях.
— Может, — ответил Гришка, но без интереса.
Они стояли друг напротив друга на узкой тропе, оба в седлах, оба — казаки. Настя смотрела на него спокойно, без прежней тоски, без мольбы. Взгляд взрослой женщины, которая знает себе цену.
— А ты, я смотрю, не изменился, — сказала она. — Все такой же черный, хмурый. Только возмужал.
— Служба, — коротко ответил Гришка.
— Слышала, — кивнула Настя. — Вахмистр тебя хвалит. Говорит, один из лучших.
— Не лучший, — сказал Гришка. — Но служу честно.
Она помолчала, глядя на него. Потом спросила:
— Агнию видел?
Гришка вздрогнул. Нахмурился.
— Нет. А что?
— Ничего, — Настя отвела взгляд. — Просто… она в станице. Приезжала вчера. С мужем. Сын у нее.
— Знаю, — глухо сказал Гришка.
— Тяжело? — спросила Настя, и в голосе ее не было злорадства — только спокойное понимание.
— Нормально, — ответил Гришка. — Она свое нашла. И я свое найду.
— Найдешь, — кивнула Настя. — Не торопись только.
Она тронула коня, поехала рядом.
— Покажешь, как твой Орел вырос? — спросила. — Говорят, лучший конь в станице.
— Покажу, — Гришка тронул поводья.
Они поехали по выгону, пустили коней рысью, потом в карьер. Настя скакала лихо, красиво, не уступая Гришке. Серый конь под ней шел ровно, слушался каждого движения. Гришка смотрел на нее и думал: да, настоящая казачка. Таких немного.
Остановились у Дона, спешились. Настя стянула папаху, вытерла лоб. Волосы ее, светлые, коротко стриженные по-казачьи, разметались по ветру.
— Хорошо скачешь, — сказал Гришка. — Не хуже любого мужика.
— Лучше, — усмехнулась Настя. — Но ты не говори никому. А то мужики обидятся.
— Не скажу, — пообещал Гришка.
Они стояли на берегу, смотрели на Дон. Вода текла мутная, желтая, с белыми гребешками волн.
— Настя, — сказал Гришка после долгого молчания. — А ты… ты не жалеешь, что в казаки пошла? Не женское это дело.
— Женское, не женское, — ответила она. — Мое дело. Я казачка. И отец мой казак. И дед. А сына у отца нет. Так кто, если не я?
— Гордая ты, — заметил Гришка.
— А ты нет? — Она повернулась к нему. — Захаровы всегда гордые были. Я знаю.
— Были, — кивнул Гришка. — И есть.
Они помолчали. Настя посмотрела на дорогу, ведущую к станице.
— Мне пора, — сказала она. — Отец ждет. Заходи в гости, если время будет. Отец будет рад.
— Может, зайду, — ответил Гришка, хотя знал, что не зайдет. Не до гостей ему было.
Настя вскочила в седло, поправила винтовку. Посмотрела на Гришку сверху вниз.
— Держись, Захаров, — сказала она. — Все наладится.
— Наладится, — ответил он.
Она пришпорила коня, улетела по дороге, взметая пыль. Гришка смотрел ей вслед, пока серый конь не скрылся за поворотом. Потом повернулся к Орлу, похлопал по шее.
— Хорошая она, Орел, — сказал он. — Сильная. Настоящая казачка. Но не моя. Не лежит к ней сердце. Не лежит.
Конь фыркнул, будто соглашаясь.
***
На обратном пути, уже въезжая в станицу, Гришка увидел повозку. Цыганскую. Пеструю, крытую тряпьем, с низкими колесами. Повозка стояла у лавки, лошадь щипала траву.
Рядом, на завалинке, сидела Агния.
Гришка узнал ее сразу. Сердце остановилось, потом забилось часто, сбивчиво, застучало где-то в горле. Два года прошло, а он помнил каждую черточку — рыжие волосы, зеленые глаза, дерзкий разрез губ. Но сейчас она была другая. Не та дерзкая, вольная девка, что смеялась над ним у ручья.
Женщина. Спокойная, взрослая. На руках у нее сидел малыш — рыжий, кудрявый, лет полутора, теребил ее за серьгу.
Агния подняла голову. Увидела его. И лицо ее — смуглое, с высокими скулами — осветилось улыбкой. Спокойной, теплой, без тени прежней насмешки.
— Казак, — сказала она, и в голосе не было ни вызова, ни дерзости. — Привет. Говорили, ты на побывку приехал.
— Приехал, — ответил Гришка, останавливая Орла. Он не слезал с коня, смотрел на нее сверху вниз.
— Возмужал, — сказала Агния, оглядывая его. — Совсем мужиком стал. А конь твой — красавец. Орлом звать?
— Орлом, — кивнул Гришка.
— Хорошее имя, — она улыбнулась. — Помнишь, как ты его выбирал? «В яблоках, танцует», — передразнила она.
— Помню, — глухо сказал Гришка. — А ты… замужем, говорят.
— Замужем, — спокойно подтвердила Агния. — В позапрошлом году вышла. За цыгана. Хороший он. Любит меня.
— Счастлива? — спросил Гришка, и голос его дрогнул.
— Счастлива, — ответила она, глядя ему прямо в глаза.
— А ты? Нашел свою?
— Не искал, — сказал Гришка. — Служил.
— Служба, — повторила Агния. — Казачья доля. — Она помолчала. — А я ждала, Гриша. Ждала, что ты придешь. Осенью, когда табор вернулся. Ждала до весны. А потом… потом поняла, что не придешь.
— Я на службе был, — сказал Гришка, и в голосе его прозвучала глухая боль.
— Я не мог. Думал, ты вернешься, как обещала. Ждал.
— Вернулась, — тихо сказала Агния. — Только поздно. Жизнь, Гриша, она не ждет. Она идет своим чередом.
Она подняла сына, показала ему. Малыш смотрел на Гришку зелеными, как у матери, глазами, улыбался беззубым ртом.
— Сын, — сказал Гришка. — Как звать?
— Епифаном, — ответила Агния, и в голосе ее мелькнуло что-то — гордость? вызов? — В честь твоего прадеда. Помнишь, ты рассказывал про Епифана? Казака, который не гнулся.
Гришка смотрел на ребенка. Сердце сжалось. Епифан. В честь его прадеда. А он… он даже не знал.
— Зачем так назвала? — спросил он, и голос его сел.
— А почему нет? — Агния усмехнулась, и в усмешке мелькнуло что-то от прежней, дерзкой Агнии. — Хорошее имя. Казачье. Муж не возражал.
— Муж, — повторил Гришка, и слово это прозвучало как пощечина.
— Муж, — спокойно сказала Агния. — Не смотри на меня так, Гриша. Я тебе ничего не обещала. И ты мне. Мы оба вольные. Ты выбрал службу. Я выбрала свою жизнь.
— Я не выбирал, — глухо сказал Гришка. — Я должен был. Казачья кровь.
— Знаю, — кивнула Агния. — Потому и не ждала долго. Понимала, что ты не вернешься. Что служба — твоя судьба.
Она поставила сына на землю, тот ухватился за ее юбку, засмеялся.
— Красивый у тебя сын, — сказал Гришка, и голос его дрогнул.
— Красивый, — согласилась Агния. — В меня. И немного в отца.
— В тебя ? — удивился Гришка.
— А ты не видишь? — Она усмехнулась. — Глаза мои, а характер его. Упрямый. Как баран.
Гришка не выдержал. Спрыгнул с коня, подошел ближе. Малыш поднял голову, смотрел на него серьезно, по-взрослому.
— Епифан, — сказал Гришка. — Расти большой. Расти казаком.
Мальчик протянул ручонки, потянулся к нему. Гришка взял его, подержал на руках. Ребенок был теплый, живой, пах молоком и полынью. Смотрел на Гришку зелеными глазами и улыбался.
— Ба, — сказал малыш, ткнув его пальцем в щеку.
Гришка улыбнулся — впервые за долгое время. Отдал ребенка Агнии.
— Счастливо тебе, Агния, — сказал он. — Пусть у тебя все будет хорошо.
— И тебе, Гриша, — ответила она. — Найди свою. Не век одному быть.
— Найду, — сказал Гришка. — Может, найду.
Она кивнула, подхватила сына, легко вскочила в повозку. Лошадь тронулась, повозка заскрипела по пыльной дороге. Агния обернулась, крикнула:
— Гриша! Ты хороший! Помни это!
— И ты, — ответил он.
Повозка свернула за угол, скрылась. Гришка стоял, смотрел вслед. В груди было пусто и горько. Но в этой пустоте уже не было отчаяния — только тихая, глухая боль, которая, наверное, останется с ним надолго. Может, навсегда.
Он вернулся домой. Агрипина сидела на крыльце, вязала. Увидела внука — хмурого, с пустыми глазами, — и ничего не спросила.
— Видел? — только сказала.
— Сын у нее. Епифаном назвала.
— Знаю.
— Хороший мальчик, — сказала Агрипина. — Рыжий, как она.
— и глаза — покачал головой Гришка. — Зеленые. Материны.
— Может, и зеленые, — вздохнула бабка.
Гришка промолчал.
— Тяжело? — спросила Агрипина.
— Тяжело, — признался Гришка. — Но не так, как я думал. Просто… пусто.
— Пройдет, — сказала Агрипина. — Все проходит. И это пройдет.
— Пройдет, — повторил Гришка, глядя на дорогу, где скрылась повозка. — А Настя сегодня попадалась. В форме. Лихо скачет.
— Хорошая девка, — кивнула Агрипина. — Сильная. Настоящая казачка.
— Казачка, — согласился Гришка. — Боевой товарищ. Не больше.
Агрипина посмотрела на него, хотела что-то сказать, но промолчала. Только вздохнула.
— Ну, как знаешь, — сказала она. — Твое дело. Твое сердце.
— Мое, — кивнул Гришка. — Оно пока молчит.
Они сидели на крыльце, смотрели, как солнце садится за Дон, окрашивая небо в багрянец и золото. Гришка думал об Агнии, о ее сыне с именем его деда, о том, как она улыбалась — спокойно, без вызова, по-чужому. Она была счастлива. По-настоящему. А он? Он был жив. И этого пока хватало.
****
На следующий день он не пошел к есаулу. Не пошел ни к кому. Сидел дома, помогал бабке по хозяйству, чинил плетень, возился с конями. Огонек, старый, совсем сдал, стоял в конюшне, грел старые кости. Гришка зашел к нему, постоял, погладил по морде.
— Старый ты, друг, — сказал он. — Как я. Устали оба.
Огонек фыркнул, ткнулся мордой в ладонь.
****
Утром Гришка уехал. Агрипина стояла на крыльце, крестила вслед. Настя выехала на дорогу, когда Гришка уже сворачивал к выгону.
— Захаров! — крикнула она.
Он остановил Орла, обернулся.
— Возвращайся! — крикнула Настя. — Не пропадай!
— Не пропаду! — крикнул Гришка в ответ.
— Я за бабкой присмотрю! — добавила она. — Не беспокойся!
— Спасибо! — ответил он, приложив руку к папахе.
Она кивнула, развернула коня, ускакала в станицу. Гришка смотрел ей вслед, потом тронул Орла. Впереди была степь, дорога, служба. А позади — станица, бабка, Агния с чужим сыном. И Настя, которая стала казачкой. Хорошей, сильной. Но чужой. Все они стали чужими. Кроме бабки. Кроме Орла.
— Пошли, Орел, — сказал Гришка. — Нас там ждут.
Конь взвился, понесся по степи, взбивая копытами пыль. Гришка смотрел вперед, на горизонт, где небо сходилось с землей. Там была его жизнь. Служба, седло, походы. И никого, кто ждал бы его дома. Кроме старой бабки. Но и этого было достаточно. Пока.
****
Служба есть служба. Никто не спрашивает, где у тебя сердце болит и кого ты оставил за спиной. Подъем, седло, разъезды, дозоры. Степь, горы, пыль, ветер. И так день за днем, месяц за месяцем.
Гришка втянулся.
Рука тверда, глаз остер, в седле держится так, будто родился в нем. Вахмистр хвалил редко, но метко: «Захаров — казак. Не подведет». И Гришке этого хватало. Работал молча, не лез в начальники, но и не прятался за чужие спины. Товарищи его уважали: черный, хмурый, но свой. Надежный.
О Насте он почти не вспоминал. Мелькала иногда в мыслях — в форме, на сером коне, с рукой, приложенной к папахе. «Возвращайся!» — кричала она на прощанье. «Не пропадай!» И все. Товарищ. Боевой товарищ. Гришка не искал встречи с ней, но и не избегал. Судьба, она сама все расставит.
Осень выдалась тревожная. В горах снова зашевелились банды, перерезали дорогу к перевалу, напали на обоз. Полк, в котором служил Гришка, подняли по тревоге, бросили в ущелье на прочесывание. Стояла холодная, промозглая погода, дождь моросил день и ночь, превращая горные тропы в жидкую грязь.
— Захаров! — крикнул вахмистр, выстраивая взвод. — Ты со своим взводом идешь в головном дозоре. Глаз востро, в ущелье тихо — это не к добру.
— Есть, — кивнул Гришка, проверяя шашку и винтовку.
Орел под ним переступал с ноги на ногу, чуял тревогу.
Взвод двинулся в ущелье. Слева и справа поднимались скалы, поросшие чахлым кустарником, впереди чернел узкий проход, где двум всадникам не разъехаться. Гришка ехал первым, вглядываясь в каждую трещину, в каждый камень. Тишина стояла звенящая, только ветер выл в расщелинах да копыта чавкали по грязи.
— Не нравится мне это, — пробормотал ехавший рядом молодой казак, Петро. — Слишком тихо. Будто вымерли все.
— Молчи, — тихо сказал Гришка. — Не каркай.
Но сам чувствовал: что-то не так. Чутье, которое вырабатывается годами, подсказывало — засада. Он поднял руку, останавливая взвод.
— Спешиться! — скомандовал он негромко. — Петро, ты с двумя казаками — по правому склону. Я с остальными — по левому.
Пешком, тихо.
Они спешились, оставив коней под охраной, и начали подниматься по склонам. Гришка шел первым, ступая осторожно, вжимаясь в камни.
И тут грохнуло.
Выстрелы ударили со всех сторон. Сверху, из-за скал, полетели камни, засвистели пули.
Гришка упал, прижался к земле, крикнул своим:
— Ложись! Огонь!
Казаки открыли ответный огонь, но позиция была неудобной — снизу вверх, на открытом склоне.
Сверху же бандиты поливали их из винтовок, не давая поднять головы.
— Захаров! — крикнул кто-то из темноты. — Их много! Надо отходить!
— Не отойдешь! — рявкнул Гришка. — Сверху перебьют!
Держаться!
Он перекатился к валуну, прицелился, выстрелил. Сверху кто-то вскрикнул, покатился вниз. Но бандитов было много, они перекрыли выход из ущелья.
Гришка понял: попали в ловушку.
— Петро! — крикнул он. — Есть связь с основными силами?
— Нет! — донеслось слева. — Завалило! Не пробиться!
Гришка выругался сквозь зубы. Надо было держаться до подхода основных сил, но сколько их там, этих сил, и когда подойдут — неизвестно. Пули свистели над головой, одна чиркнула по камню рядом, обдав лицо мелкими осколками.
Он снова прицелился, выстрелил, потом еще раз. Патроны кончались. Рядом кто-то вскрикнул, захрипел. Гришка обернулся — молодой казак, тот самый Петро, лежал на спине, разведя руки, из горла хлестала кровь.
— Петро! — крикнул Гришка, но тот уже не слышал. Глаза закатились, тело дернулось и затихло.
Гришка сжал зубы.
Злость поднялась в нем, глухая, яростная. Он вскочил, рванул вперед, стреляя на ходу. Пуля ударила в плечо, развернула его, но он удержался на ногах, выстрелил еще раз, потом еще. Бандит, стоявший на скале, сложился пополам, рухнул вниз. Гришка шагнул вперед, и тут вторая пуля вошла в бок, чуть ниже ребер. Он упал на колени, почувствовал, как тело наливается тяжестью, как теплая кровь заливает рубаху.
— Захаров! — крикнул кто-то. — Захаров ранен!
— Держаться! — прохрипел Гришка, пытаясь подняться, но ноги не слушались.
Он упал лицом в грязь, и сознание начало меркнуть. В ушах звенело, стрельба стала далекой, чужой.
Последнее, что он услышал, был конский топот. Много копыт, быстрый, настойчивый. И голос — звонкий, резкий, женский:
— Вперед! Руби их! Не давай подняться!
А потом темнота.
****
Очнулся Гришка от резкой боли.
Кто-то перевязывал его, туго стягивая бок, и от каждого движения темнело в глазах.
— Терпи, — услышал он голос. — Терпи, казак.
Жить будешь.
Он открыл глаза. Над ним склонилось лицо — светлые волосы выбились из-под папахи, голубые глаза смотрели внимательно, спокойно.
— Настя? — прохрипел Гришка, не веря себе.
— Я, — ответила она. — Не дергайся. Пуля прошла навылет, задела ребро. Плечо тоже.
Но жить будешь.
— Как ты… — начал он, но кашель перехватил горло.
— Молчи, — приказала она. — Потом расскажу.
Она закончила перевязку, откинулась на пятки. Гришка увидел, что форма на ней вся в грязи и крови, рукав разорван, на щеке ссадина.
Рядом, на камнях, лежали ее казаки — человек десять, все в пыли, с оружием наготове.
— Мы шли на подмогу, — сказала Настя, словно прочитав его мысли. — Отец услышал стрельбу, послал мой взвод. Успели вовремя.
— Сколько… наших? — спросил Гришка, чувствуя, как слабость разливается по телу.
— Трое убито, — тихо сказала Настя. — Петро, Степан, еще один — я не знаю, как звать.
Раненых четверо. Остальные живы. Бандитов перебили почти всех, остальные ушли в горы.
Гришка закрыл глаза. Петро. Молодой совсем. Смеялся всегда, картуз набекрень. Вчера еще табаком угощал. А теперь нет.
— Ты спасла нас, — сказал он, не открывая глаз.
— Если б не ты…
— Если б не ты, — перебила Настя, — вы бы и десяти минут не продержались. Я видела, как вы дрались. Снизу вверх, под открытым огнем.
Стояли насмерть.
— Не устояли, — горько сказал Гришка.
— Устояли, — твердо сказала Настя. — Держались, пока мы не подошли. Это и есть казачья стойкость.
Она встала, отряхнула колени.
— Сейчас придет подвода, отвезем вас в лазарет. Ты главное — не двигайся. Кровь остановили, но если сорвешь повязку — хана.
— Не сорву, — пообещал Гришка. — Спасибо, Настя.
Она усмехнулась — той спокойной, уверенной усмешкой, которая была у нее теперь.
— На службе не благодарят. Мы казаки. Своих не бросаем.
Она повернулась и пошла к своим, оставив Гришку лежать на мокрой земле, под серым осенним небом. Он смотрел ей вслед, и в груди, сквозь боль, поднималось что-то новое.
Не любовь — нет.
Что-то другое. Глубокое, надежное. Как благодарность, замешанная на уважении. На том, что бывает между людьми, прошедшими через одно и то же пекло и оставшимися живыми.
***
В лазарете Гришка пролежал три недели. Рана в боку долго не заживала, началось воспаление, поднялась температура. Он метался в жару, бредил, звал то бабку, то Агнию
. Васька, который прибежал в первый же день, сидел рядом, вытирал ему лоб.
— Гришка, ты держись, — шептал он. — Не смей умирать
. Слышишь?
— Слышу, — хрипел Гришка. — Не умру. Рано.
Настя пришла на пятый день.
Вошла в палату тихо, в форме, при шашке, папаху сняла у порога. Увидела Гришку — бледного, обросшего щетиной, с провалившимися глазами, — и брови ее дрогнули.
— Здравствуй, Захаров, — сказала она, садясь на табурет.
— Как ты?
— Живой, — ответил Гришка, пытаясь улыбнуться.
— Как видишь.
— Живой — это хорошо, — кивнула Настя. — Рана как?
— Заживает. Доктор говорит, через неделю на выписку.
— Хороший доктор, — Настя помолчала.
— Ты тогда… в ущелье… молодец. Вахмистр доложил. Командир полка хочет представить тебя к награде.
— Не надо награды, — сказал Гришка. — Я свое дело делал. Ты лучше скажи: Петро похоронили?
— Похоронили, — тихо ответила Настя. — Как положено. С почестями
. Отец приехал, речь сказал
. Мать его плакала, но держалась.
Гришка отвернулся к стене.
Горло сдавило.
— Молодой он был, — сказал он глухо. — Двадцать лет. Жить бы да жить.
— Жизнь, Гриша, — сказала Настя. — Она такая. Кто-то возвращается, кто-то нет. Ты вернулся.
Это главное.
Она встала, накинула папаху.
— Поправляйся. Я зайду еще.
— Настя, — окликнул он.
Она обернулась.
— Спасибо, — сказал он. — Не за то, что вытащила. За то, что… за то, что ты есть.
Казачка настоящая.
Настя усмехнулась, но в глазах ее что-то дрогнуло.
— Выздоравливай, Захаров, — сказала она.
— Без тебя скучно.
И ушла, оставив после себя запах кожи и пороха. Гришка лежал, смотрел в потолок и думал о том, как странно поворачивается жизнь. Два года назад он бежал от Насти, не видел в ней ничего, кроме девичьей тоски.
А теперь она была для него тем, кого он уважал больше многих мужчин. Товарищ. Брат по оружию. Надежный, как сталь.
****
Через месяц Гришка вернулся в строй. Раны зажили, но рубец на боку остался — широкий, багровый, на всю жизнь.
Он часто трогал его, вспоминая ущелье, выстрелы, Петро, который упал рядом, и Настю, склонившуюся над ним с перевязкой.
Служба шла своим чередом.
Но теперь, когда их взвод встречался с есаульским на учениях или на постах, Гришка и Настя разговаривали иначе, чем раньше. Не было ни неловкости, ни натянутости
. Они говорили коротко, по-деловому, но в этих разговорах чувствовалась та особая связь, которая возникает между людьми, прошедшими через бой.
— Захаров, — говорила Настя, встретив его на плацу.
— Как бок?
— Зажил, — отвечал Гришка. — А ты как?
Щека зажила?
— Зажила, — усмехалась она. — Доктор сказал, шрама не останется. А жалко.
— Чего жалко? — удивлялся Гришка.
— Шрам украшает казака, — отвечала Настя. — Меня, правда, не очень. Я все-таки девка.
— Казачка, — поправлял Гришка.
— И то верно, — кивнула она.
Они расходились, каждый к своему взводу, и Гришка долго смотрел ей вслед. Не с тоской, не с любовью — с уважением. Глубоким, спокойным, как вода в Дону в летнюю пору.
Васька, который все это время был рядом, как-то спросил:
— Гриш, а Гриш. Ты на Настю как смотришь?
По-прежнему?
— По-прежнему, — ответил Гришка. — Боевой товарищ. Надежный человек. И все.
— А может, — начал Васька, но Гришка перебил:
— Не может. Я тебе говорил. Не лежит сердце. Уважаю — да. Люблю — нет.
— А кого любишь? — спросил Васька, и сам испугался своего вопроса.
Гришка помолчал, глядя в степь, где на горизонте таяли синие горы.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Может, никого. А может, ту, которая осталась там, в станице, с чужим мужем и сыном, которого назвали в честь моего деда.
Глупо, да?
— Глупо, — согласился Васька. — Но сердцу не прикажешь.
— Не прикажешь, — вздохнул Гришка.
Зимой, в январе, пришло письмо от бабки Агрипины. Писала она редко, но на этот раз строчки прыгали, буквы расползались, и Гришка понял еще до того, как прочел, — случилось что-то.
«Григорий, сынок. Пишу тебе, а сама плачу. Огонек наш, старый, не выжил. Встал я утром, а он лежит в конюшне, глаза закрыл, ноги вытянул. Двадцать лет он у нас прожил, Гриша. Отца твоего помнил, тебя маленьким помнил. Умер во сне, тихо. Я его схоронила, за огородом, под яблоней. Ты не горюй, сынок. Отжил свое. Царствие ему Небесное. Настя помогала хоронить, пришла, как узнала. Сказала, что ты бы так хотел. А еще… Агния приезжала. Сын ее подрос, бегает уже. Спросила про тебя. Я сказала, что служишь. Она помолчала, потом говорит: «Пусть бережет себя». И уехала. Вот и все. Жива я пока, не болей. Бабка Агрипина».
Гришка перечитал письмо дважды, потом сложил, спрятал за пазуху. Вышел из казармы, сел на крыльцо, закурил. Огонек. Старый друг. Двадцать лет. Отца помнил. Его, маленького, помнил. А теперь нет.
— Гриш, ты чего? — спросил Васька, выходя следом.
— Огонек умер, — сказал Гришка. — Конь отца. Мой.
— Жалко, — вздохнул Васька. — Хороший конь был.
— Был, — кивнул Гришка. — Все проходит. И кони, и люди. А мы остаемся. На время.
Они долго сидели молча, глядя на звезды. Гришка думал об отце, который ушел в горы и не вернулся, о матери, которая не пережила потерю, об Огоньке, который ждал хозяина двадцать лет.
О Насте, которая пришла помочь бабке похоронить старого коня. О Агнии, которая назвала сына в честь его прадеда.
— Жизнь, — сказал он вслух. — Она как степь. Широкая, вольная. И никогда не знаешь, где споткнешься, где упадешь, где поднимут.
— Поднимут, — уверенно сказал Васька. — Мы казаки. Нас не так просто сломать.
— Не просто, — согласился Гришка.
Он встал, затушил окурок.
— Завтра учения. Надо выспаться. Пошли.
— Пошли, — кивнул Васька.
Они вошли в казарму, и Гришка долго ворочался на жесткой койке, слушая, как ветер воет за окном. Снилась ему станица, бабка на крыльце, Огонек, стоящий под яблоней. И Агния — рыжая, зеленая, с сыном на руках. А из-за ее плеча выглядывала Настя, в форме, с папахой набекрень, и смотрела на него спокойно, уверенно.
— Брат ты мой, — прошептал он во сне. — Боевой товарищ.
А утром подъем, седло, служба. И так день за днем. Пока не придет время возвращаться.
***
Война кончилась так же неожиданно, как и началась.
В одно утро по полку объявили: мир, банды в горах разбиты, границы укреплены, казаки возвращаются по домам.
Гришка стоял в строю, слушал командира, а сам не верил. Три года службы, три года седла, походов, стрельбы, потерь. Три года, как он не видел станицы, бабки, Дона. И вот — конец.
Васька, стоявший рядом, всхлипнул, уткнулся в конскую гриву.
— Дурак, — сказал Гришка, но голос его тоже дрогнул. — Чего ревешь? Домой едем.
— Радуюсь, — пробубнил Васька из-под папахи
. — Мать увижу. Сестер.
Хату нашу.
— Увидишь, — кивнул Гришка. — Все увидим.
Он оглянулся на плац, где стояли казаки — молодые и старые, обветренные, суровые. Многие уходили в горы молодыми парнями, возвращались мужиками с сединой в бородах и шрамами на теле. Гришка провел рукой по боку, где под рубахой тянулся багровый рубец. Напоминание. О том ущелье, о Петро, который не вернулся, о Насте, которая вытащила его с того света.
Мысли о Насте пришли сами собой. Он часто думал о ней в последнее время. Не как о девке, не как о бабе — как о человеке, который был рядом, когда прижало.
Который не струсил, не отступил, а повел свой взвод в огонь. Она была казачкой. Настоящей.
Может, лучше многих мужчин.
— Захаров! — раздался голос командира. — Подойди!
Гришка подошел, козырнул.
— Приказ: тебя с взводом направляют в станицу Нижнедонскую для сопровождения обоза.
Там и демобилизуешься.
— Есть! — ответил Гришка.
— И вот, — командир протянул ему бумагу. — Представление к награде. Крест Святого Георгия. За ущелье. И за другие дела.
Получишь в станице.
Гришка взял бумагу, спрятал за пазуху. Не ради награды воевал, но приятно было. Особенно то, что награда эта была и его погибших товарищей памятью.
***
В станицу они въехали в конце мая. Солнце пекло вовсю, Дон разлился широко, степь стояла зеленая, цветущая.
Гришка ехал впереди, Орел под ним танцевал, чуял дом. Васька рядом, на своем мерине, тоже рвался вперед.
— Гришка, смотри! — крикнул Васька. — Вон наша станица! Видишь?
— Вижу, — ответил Гришка. Голос его дрогнул, но он взял себя в руки.
Они въехали на станичную улицу, и народ начал выходить из хат. Бабы плакали, мужики выходили на крыльцо, снимали папахи. Кто-то узнавал своих, бросался к повозкам, обнимал
. Гришка смотрел по сторонам, искал знакомые лица.
— Гришка! — закричали с крыльца. — Захаров вернулся!
Он увидел ее.
Настя стояла у есаульского дома, в платье — впервые за три года он видел ее не в форме.
Светлое, простое, волосы отросли, уложены в тугую косу.
Она смотрела на него, и глаза ее — голубые, ясные — были полны слез.
— Настя, — сказал Гришка, останавливая Орла.
— Я вернулся.
— Вижу, — ответила она, и голос ее дрогнул. — Вернулся. Живой.
— Ты тоже, — он усмехнулся. — Не в форме?
— Демобилизовалась, — сказала она. — Отец сказал: хватит, казачка. Пора домом заниматься.
Семью заводить.
— А ты? — спросил Гришка. — Сама-то как хочешь?
Настя подняла на него глаза.
— Я? Я жду, Гриша. Всю жизнь жду. Может, дождусь.
Она повернулась и ушла в дом, не дав ему ответить. Гришка стоял, смотрел ей вслед, и в груди поднималось что-то теплое, давно забытое.
***
Агрипина ждала его на крыльце. Старая, ссохшаяся, опирается на клюку, но глаза — все те же, цепкие, молодые.
Увидела Гришку, перекрестилась, заплакала — не стесняясь, не вытирая слез.
— Сынок, — прошептала. — Живой. Дождалась.
— Дождалась, бабаня, — Гришка спрыгнул с коня, обнял ее. Чувствовал, как дрожат ее плечи, как бьется маленькое сердце под старой кофтой.
— Входи, входи, — засуетилась она. — Накормлю. Расскажешь.
А я уж и не надеялась, думала, помру, не увижу.
— Не помрешь, — твердо сказал Гришка. — Мы с тобой еще поживем.
Они вошли в хату. Все было по-прежнему: иконы в красном углу, лампадка теплится, отцовская шашка на стене. Только фотографий прибавилось — Настя приносила, Агрипина ставила в рамки.
Гришка смотрел на себя молодого, на бабку, и сердце потихоньку оттаивало.
— Агния приезжала прошлой осенью, — сказала Агрипина, словно прочитав его мысли. — Сын ее подрос. Спрашивала про тебя. Я сказала, что скоро вернешься.
— И что она? — спросил Гришка, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Ничего. Улыбнулась. Сказала: «Передайте, что я рада. И пусть он будет счастлив». — Агрипина помолчала. — Счастлива она, Гриша. Муж хороший, сын растет. Свое нашла. И ты свое найди.
— Найду, — кивнул Гришка, и впервые за долгое время сказал это без надрыва, спокойно.
****
Дни потянулись мирные, спокойные. Гришка работал с утра до ночи — чинил хату, пахал землю, косил сено. Хозяйство за три года запустилось, бабка одна не справлялась. Но Гришка был рад работе. Она забирала силы, не давала думать о лишнем.
Но Настя приходила часто. То помочь, то просто посидеть, поговорить.
Приносила пироги, молоко, помогала бабке по дому.
Гришка привык к ней, ждал ее шагов у калитки, ловил себя на том, что без нее уже скучно.
— Гриша, — спросила она однажды, когда они сидели на завалинке, глядя на закат.
— Ты когда-нибудь думал о том, чтобы семью завести?
— Думал, — ответил он. — Да всё недосуг.
Служба, хозяйство.
— А теперь? — она не смотрела на него, глядела на Дон, где вода горела багрянцем.
— Теперь — не знаю, — сказал Гришка. — Может, пора.
Настя повернулась к нему.
В глазах ее стояло что-то такое, от чего у Гришки перехватило дыхание.
— Гриша, — сказала она тихо.
— Я тебя сколько лет знаю? С детства.
Я тебя ждала, не ждала, а любила всегда.
Даже когда в казаки ушла, даже когда на службе была. Ты у меня из головы не выходил.
Ни на один день.
— Настя, — начал он.
— Не перебивай, — она положила руку на его ладонь.
— Я знаю, что ты ко мне не как к женщине относился. Как к товарищу, как к брату.
Я всё понимаю. Но я… я не могу больше молчать. Скажи мне прямо: есть у меня надежда или нет?
Гришка молчал долго.
Смотрел на ее руку — крепкую, натруженную, с мозолями от поводьев и оружия.
Смотрел на ее лицо — красивое, спокойное, с морщинками у глаз, которые появились от ветра и солнца.
Смотрел и понимал: она — его судьба. Не та, о которой мечтал в юности, не огненная, не дерзкая.
А эта — светлая, надежная, как земля под ногами. Та, с которой можно и в бой, и в поле, и домой возвращаться.
— Настя, — сказал он. — Я три года тебя не видел. А когда увидел — понял, что ты стала другой.
И я стал другим. Я не знаю, что это — любовь или что-то другое.
Но я знаю, что без тебя мне тяжело. Что я жду твоих шагов у калитки.
Что я смотрю на дорогу и думаю: придет ли она сегодня?
Настя замерла, боясь дышать.
— Я не умею говорить красиво, — продолжал Гришка. — Я казак. Я привык делом доказывать, не словами. Но если ты готова ждать меня еще немного, я попробую стать тебе мужем.
Настоящим. Не товарищем, не братом — мужем.
Настя заплакала.
Слезы текли по щекам, но она улыбалась — светло, широко, как в детстве.
— Дурак ты, Гришка, — сказала она. — Столько лет ждал, а теперь еще немного? Я всю жизнь ждала. Подожду и еще.
— Настя, — он взял ее за руку. — Я серьезно. Я не знаю, получится ли у меня любить так, как ты хочешь.
Я… я долго был один. Привык. Но я буду стараться. Обещаю.
— А я не тороплю, — сказала она. — Мы казаки. Мы умеем ждать.
Свадьбу сыграли в конце лета, когда хлеб убрали, а Дон стал теплым и спокойным. Станица гуляла всем миром. Есаул, отец Насти, усы расправил, ходил гордый, важный. Еще бы — дочь за лучшего казака выдает, героя, кавалера Георгиевского креста.
— Захаров! — говорил он, хлопая Гришку по плечу. — Смотри мне! Обидишь — пожалеешь!
— Не обижу, — отвечал Гришка. — Слово казачье.
— То-то, — кивал есаул. — А то я дочку в казаки взял, выучил, а ты… ты береги ее.
Она у меня боевая.
— Знаю, — улыбался Гришка. — Сам видел. Она меня с того света вытащила.
Гуляли на широком дворе, столы поставили от крыльца до самого плетня. Пели казачьи песни, плясали, стреляли в воздух. Васька, который был дружкой, так натанцевался, что упал в кусты и заснул там до утра.
Гришка стоял рядом с Настей — в новой черкеске, при шашке, при орденах. Настя в белом платье, с распущенными волосами, с венком на голове. Красивая, светлая, улыбается. И он смотрит на нее и думает: как же я раньше не видел? Как же я мог проходить мимо столько лет?
— О чем думаешь, муж? — спросила Настя, прижимаясь к его плечу.
— О том, что счастлив, — ответил он, и это была правда.
****
Через год родился сын.
Гришка принимал его сам — бабка Агрипина сказала: «Ты казак, ты должен встретить сына, как отец твой тебя встречал».
И он встречал. Держал Настю за руку, стискивал зубы, а когда раздался первый крик — заплакал. Впервые в жизни.
Слезы текли по щекам, а он улыбался и повторял:
— Сын. Сын у меня. Казак.
Агрипина подала ему сверток — маленький, теплый, живой.
Гришка взял сына на руки, посмотрел в его лицо — сморщенное, красное, с черными, как у него, глазами.
— Сергеем назовем, — сказал он. — В честь отца. Моего отца.
— Сергеем, — повторила Настя, усталая, счастливая. — Хорошее имя. Казачье.
Агрипина перекрестилась, поцеловала внука в лоб.
— Сергей Захаров, — сказала она. — Третий. Дай Бог тебе счастья.
****
Агрипина умерла тихо, во сне, когда Сергею было уже пять лет. Гришка стоял у ее гроба, смотрел на сухое, морщинистое лицо, на руки, сложенные на груди, и не плакал. Он знал: бабка прожила долгую, честную жизнь. Вырастила сына, внука, дождалась правнука. Свой крест она донесла до конца.
— Прощай, бабаня, — сказал он. — Спасибо за все.
Сергей стоял рядом, держал отца за руку, смотрел на прабабку серьезными черными глазами.
— Пап, она теперь с дедом? — спросил он.
— С дедом, — ответил Гришка. — И с прадедом. И с мамой твоей бабушкой. Все они там, на небесах. Смотрят на нас.
— И меня видят?
— И тебя видят, — Гришка поднял сына на руки. — И гордятся.
Настя стояла в дверях, вытирала слезы. Подошла, обняла их обоих.
— Пойдемте, — сказала. — Похороним бабушку по-христиански. А потом жить дальше. Она бы так хотела.
Они похоронили Агрипину на станичном кладбище, рядом с могилой Епифана и Сергея-старшего. Гришка долго стоял у трех крестов, смотрел на них, молчал. Потом повернулся, взял Настю за руку.
— Пошли домой, — сказал. — Нас там ждут.
— Кто? — спросила Настя.
— Сын. Хозяйство. Жизнь, — ответил Гришка. — Наша жизнь.
Шли годы. Сергей рос, тянулся в отца — чернявый, черноглазый, с тем же упрямым подбородком. Гришка учил его держаться в седле, владеть шашкой, знать казачьи корни. Настя хлопотала по дому, помогала по станице. Ее уважали — казачку, которая прошла войну, спасла не одного человека.
Однажды, уже взрослый Сергей спросил отца:
— Пап, а ты почему на маме женился? Говорят, ты другую любил. Цыганку рыжую.
Гришка помолчал, глядя на Дон, где вода искрилась на солнце.
— Любил, — сказал он. — Другой любовью. Молодой, горячей. Как огонь. А мать твоя… она другая. Как земля. Как дом. Как вода, которую пьешь каждый день и без которой не проживешь. Я это не сразу понял. Но когда понял — понял навсегда.
— А та? — спросил Сергей. — Рыжая?
— У нее своя жизнь, — сказал Гришка. — Свой муж, свой сын. Она счастлива. И я счастлив. Всяк свое нашел.
Они сидели на берегу, смотрели, как Дон несет свои воды, как вдали тают синие горы. Гришка думал о том, как долго он шел к этому счастью. Через войну, через боль, через потери, через чужую любовь, которая обожгла, но не согрела. И нашел. Не огонь, не пожар — ровный, спокойный свет. Который будет гореть всю жизнь. Который передастся сыну. И внукам. Потому что так устроена казачья жизнь. Крепкая, корнями в землю, надежная, как сталь.
Однажды, уже под вечер, Гришка и Настя вышли к Дону. Солнце садилось, окрашивая воду в багрянец и золото. На том берегу степь уходила в бесконечность, и ветер шелестел в сухой траве.
— Помнишь, — сказала Настя, глядя на воду, — как мы первый раз встретились после службы? Ты на коне, в форме, хмурый, как туча. А я подумала: вот это казак. Только не мой.
— А теперь? — спросил Гришка.
— А теперь мой, — она прижалась к его плечу. — Мой. Навсегда.
Они стояли на берегу, слушали, как Дон шумит внизу, как ветер гуляет в степи. Гришка смотрел на реку, на закат, на женщину, которая была рядом, и чувствовал, как внутри разливается тепло. Не жаркое, не обжигающее — ровное, надежное. Как свет лампады в хате. Как руки бабки, когда она крестила его на ночь.
— Настя, — сказал он.
— Что?
— Я люблю тебя. Знаешь? По-настоящему. Не как тогда, молодой. А как сейчас. По-другому. Крепко.
— Знаю, — ответила она, и в голосе ее не было удивления, только спокойная радость. — Я всегда знала. Просто ждала, когда ты сам поймешь.
Он обнял ее, и они долго стояли молча, глядя на реку. А в небе зажигались звезды — одна за другой, яркие, холодные, вечные. И казалось, что там, на небесах, кто-то смотрит на них и улыбается. Бабка Агрипина. Отец Сергей. Дед Епифан. И все Захаровы, которые жили до них, и все, кто придет после. Потому что жизнь не кончается. Она продолжается. В детях, в земле, в памяти. В том стальном стержне, который передается от отца к сыну, от деда к внуку, от казака к казаку.
Гришка наклонился, зачерпнул пригоршню донской воды, брызнул себе в лицо.
— Горькая, — сказал он. — Но своя.
— Своя, — кивнула Настя. — Наша.
Они повернулись и пошли к станице. Там ждал сын, ждало хозяйство, ждала жизнь. Долгая, казачья. С хлебом и солью, с работой и праздниками, с радостями и потерями. Но теперь Гришка знал: что бы ни случилось, он не один. Рядом с ним человек, который вытащил его из того ущелья, который ждал годы, который стал ему не товарищем, не братом, а женой. Самой настоящей.
А над Доном вставала луна — большая, желтая, похожая на казачью шашку, повернутую плашмя. И степь молчала, и вода текла, и время шло своим чередом. Круг за кругом, год за годом, жизнь за жизнью. Но это уже другая история. История сына. А эта — кончилась. Как и положено хорошей казачьей повести — у воды, у корней, у дома.
. Конец.