Утро началось с того, что Серега опрокинул табуретку.
Анисья Петровна даже не вздрогнула. Она уже привыкла к этим звукам — глухой удар дерева о дощатый пол, потом мат сквозь зубы, потом шаркающие шаги к рукомойнику.
Она сидела за столом, резала хлеб. Нож старый, тупой, крошит мякиш. Сергей любит, чтоб ломти толстые, почти в палец.
— Мать, есть чего?
— На плите. Щи вчерашние.
— Щи, — он хмыкнул. — Опять щи.
Анисья Петровна промолчала. Она смотрела на его руки — красные, опухшие, с желтыми пятнами на пальцах. Раньше он на гармони играл. В клубе перед всем селом. Девки визжали.
Серега налил щей в миску, сел напротив. Не глядя на нее. Хлеб взял, разломил пополам, макнул. Жует громко, хлюпает.
Ему тридцать два, а выглядит на все пятьдесят. Волосы жидкие, редкие, щетина седая. И запах — перегар, пот, махорка.
— Ты бы умылся сперва, — тихо сказала Анисья Петровна.
— Умылся. Руки помыл.
— Лицо.
Серега поднял голову. Глаза мутные, красные белки. Смотрит с таким вызовом, будто она его оскорбила.
— Тебе что, жалко? Я тебе мешаю? Я в своем доме.
— Дом мой, — сказала Анисья Петровна. — И ты в нем жил, жил. Пока не пропил все, что мог.
Он бросил ложку. Та звякнула о край миски, упала на пол. Серега не нагнулся, а просто отодвинул миску.
— Значит, пропилил. А кто корову продал? Не я. Кто меня в техникум не отдал? Ты. Сиди теперь тут, в своей деревне, и кисни.
— Техникум, — Анисья Петровна усмехнулась. — Тебя в восьмом классе из школы выгнали. За то, что стекла побил. Директору в окно. Я к нему ходила, на колени падала, чтоб тебя оставили. А ты?
— А что я? — Серега встал, шатнулся. — Я живой человек. А ты — старая кошелка. И не нужна ты никому, поняла? Никому.
Он пошел к двери, на ходу натягивая телогрейку. Анисья Петровна смотрела ему в спину. Лопатки острые, рубаха грязная.
И услышала, как хлопнула калитка.
Тогда она выдохнула. Положила руки на стол, сжала пальцы. Хлеб убрала в хлебницу, крошки смахнула в ладонь. Граненый стакан стоял посреди стола, пустой, с мутным налетом на дне. Вчера из-под водки. Она его не мыла. Пусть стоит.
В сенях зашуршало. Анисья Петровна подумала — вернулся. Но нет. Вошла Надя.
— Мам, ты чего не заперлась?
— Зачем запираться? Он же свой.
— Свой, — Надя скинула пальто, повесила на гвоздь. — Свой, который тебя каждый день со свету сживает. Я ж тебе говорила — уезжай. Хватит. Пропадет и пропадет.
— Не говори так.
— А как говорить? — Надя подошла к столу, села. Она из города приехала, из самого райцентра. Тридцать пять лет, старшая. Живет с мужем и дочкой в двушке. Анисья Петровна у нее два раза в гостях была — и оба раза плакала. Тесно. Шумно. Не ее.
— Ты б хоть чаю поставила, — сказала Надя. — Я с поезда, три часа тряслась.
Анисья Петровна завозилась, поставила чайник на керосинку. За спиной у дочери на стене висела фотография — муж, покойный, в гимнастерке. И Серега маленький, на руках у него. Смеется. И Надя рядом, в белом банте.
— Что он опять? — спросила Надя. — Пил вчера?
— Пил. Денег просил. Я дала три рубля — на хлеб, молоко. А он ушел и вернулся пьяный. Еще и синяк под глазом — то ли подрался, то ли упал.
— И ты ему дала? Опять? Мам, ну сколько можно? Он же не работает, не работает! Всё, что есть, пропивает, твою пенсию забирает. Ты посмотри на себя — в чем ходишь?
Анисья Петровна оглянулась на себя. Фартук застиранный, кофта с заплаткой на локте. Валенки старые, калоши дырявые.
— Ничего, поношу.
— Нечего носить! — Надя стукнула ладонью по столу. Стакан подпрыгнул. — Я тебе в прошлый раз кофту привезла. Новую. Где она?
— Лежит.
— Лежит. А Серега твой ее пропил или еще нет?
— Надя, перестань. Ты приехала помочь или ругаться?
— Помочь. — Надя замолчала, выдохнула. — Я приехала, чтоб ты собралась и поехала со мной. К нам. Насовсем. А этот дом... продадим. Или пусть он здесь живет, один. Хоть удавится.
— Не смей так про брата.
— Какой он брат? — Надя встала. — Он тебя в гроб загонит. А я что? Я потом с этим жить? У меня сердце уже не на месте, когда телефон берешь. Думаю — все, приехали.
Чайник закипел. Анисья Петровна заварила чай — заварку из жестяной банки, две ложки. Взяла граненый стакан, сполоснула его под краном, вытерла полотенцем. Налила в кружку Наде, себе — в тот самый стакан. Потому что больше не из чего. Все кружки Серега побил пьяный два года назад, когда она отказалась дать ему на бутылку.
— Мам, — Надя взяла ее руку. — Поехали. Ну прошу тебя.
Анисья Петровна смотрела в стакан. Чай темный, почти черный. На дне — чаинки, как песок.
— А он?
— А что он? Взрослый мужик. Пусть сам о себе думает.
— Он без меня пропадет.
— Так и пропадет! — Надя не выдержала, голос сорвался. — Мам, ну сколько можно жалеть? Он же тебя... он же... — она не договорила. Закусила губу, отвернулась к окну.
За окном моросил дождь. Ноябрь, грязь по колено. Улица пустая, только соседская собака брешет где-то в конце деревни. И ни души.
— Я не могу его бросить, — сказала Анисья Петровна тихо. — Ты пойми. Я его родила, я его и мучить буду. До конца.
— А себя? — Надя повернулась. Глаза мокрые. — Себя ты можешь? Или ты уже решила, что тебе тут и помирать — на полу, в собственной моче, а он будет рядом сидеть и бутылку цедить?
— Хватит.
— Не хватит! Я тебя правду говорю. А ты не хочешь слышать. И он не хочет. Вы оба... как в болоте.
Дверь распахнулась. Серега стоял на пороге, мокрый, злой. Телогрейка в грязи, лицо красное.
— О, городская приехала. Речи толкать? — он вошел, не закрывая дверь. Холод потянуло из сеней. — Мать, дай пожрать.
— Щи на плите, — сказала Анисья Петровна, и голос у нее дрогнул.
— Щи. — Серега прошел к плите, заглянул в кастрюлю. — Пустые щи. Мяса нет.
— Мясо кончилось. Завтра схожу на базар, куплю.
— На какие шиши? У тебя же пенсию забрали? За коммуналку.
— Найду.
Серега хмыкнул, плюхнулся на лавку. Напротив Нади. Посмотрел на нее.
— Чего приперлась? Мать агитировать? Зря. Она отсюда ни ногой. У нас тут огород, хозяйство. А у тебя — коробка бетонная. И зять твой... как его... алкаш тоже, говорят.
— Не смей про Витьку, — Надя побелела.
— А что? Я правду говорю. Мать рассказывала. Он же запойный. Так что ты мне мораль не читай. У самих-то...
— Замолчи! — Анисья Петровна встала. Стакан в руке дрожит, чай расплескался. — Замолчи оба. Не надо.
Серега усмехнулся, но замолчал. Отвернулся, достал из кармана мятую папиросу, прикурил от спички. Прямо в доме.
Анисья Петровна хотела сказать — не кури, но не сказала. Бесполезно.
Надя молча смотрела в окно. Дождь стеной. По стеклу текут ручьи, искажают двор, сарай, покосившийся забор. И старый вяз у калитки — голый, черный.
— Мам, я уеду, — сказала Надя. — Но ты знай. Я больше не приеду. Не могу на это смотреть.
— Как знаешь, — ответила Анисья Петровна. И села.
Серега докурил, кинул окурок на пол. Примял сапогом. Потом встал, налил себе щей прямо в граненый стакан — чай выплеснул в раковину. Поел стоя, торопливо, чавкая. Не глядя ни на мать, ни на сестру.
Анисья Петровна смотрела на него. Вспоминала, каким он был в пять лет. Бегал за ней по огороду, кричал «мама, мама». Упал, разбил коленку — плакал, а она прижала его к себе, гладила по голове. Волосы мягкие, пахнут молоком и солнцем.
Где тот мальчик? Куда делся?
Серега доел, поставил стакан на стол. Посмотрел на мать. И вдруг сказал — тихо, почти нежно:
— Прости меня, мам.
Анисья Петровна не поверила своим ушам. Она подняла голову. Серега стоял перед ней, мокрый, грязный, с красными глазами. Но в них — не злоба. Что-то другое. Страх? Боль?
— За что простить-то? — спросила она.
— За все. — Он махнул рукой. — Знаю, что пропадаю. И тебя с собой тяну. А остановиться не могу. Не могу, мам.
Надя отвернулась. Плечо дернулось.
Анисья Петровна молчала долго. Потом встала, подошла к печи, достала с полки завернутый в тряпицу хлеб. Отрезала ломоть, толстый, как он любит. Положила на стол перед Серегой.
— Ешь, — сказала. — Хлеб.
Серега взял. И вдруг всхлипнул. Один раз. Сдержался, но Анисья Петровна услышала.
Она села рядом. Положила руку ему на плечо. Худое, костлявое. Гармонист бывший.
— Ничего, Сережа. Перемелется. Как-нибудь.
Надя встала, надела пальто. Взяла сумку. Посмотрела на мать, на брата.
— Я на поезд. Последний.
— Оставайся, — сказала Анисья Петровна. — Переночуешь.
— Нет. — Надя покачала головой. — Не могу я тут. Извини.
Она вышла. Не хлопнула дверью — закрыла тихо.
Анисья Петровна осталась с Серегой. Тот жевал хлеб, не поднимая глаз. Стакан на столе, пустой, с мутным налетом.
Она взяла его, пошла к рукомойнику. Вымыла. Поставила на место — на чистую тряпицу, вверх дном.
— Завтра схожу на базар, — сказала она. — Куплю мяса. Сварю борщ. Хороший.
Серега кивнул. И больше ни слова.
А за окном моросил дождь. И уже темнело. И в соседнем доме зажгли свет — желтое пятно в сырой мгле. Жизнь продолжалась. Как всегда. Как все эти двадцать лет.
Может, и у вас в семье есть такой граненый стакан, который стоит на столе и молчит. И вы знаете — он не просто так.