Найти в Дзене

Суженый вернулся, а мне ни тепло ни холодно (письмо)

Степан бродил по деревне до вечера. Деревня изменилась... Он помнил её другой: шумной, многолюдной и живой. Летом были песни на реке, зимой смех у колодца, а весной гармонь в клубе. Мужики курили у сельсовета, бабы судачили у колонки, дети носились по улицам с криком и визгом. Теперь — тишина. Тяжёлая, давящая. Дома поредели. То один сгорел, то другой разобрали на дрова. Заборы осели, огороды местами заросли бурьяном. На улицах бабы в тёмных платках да старики на завалинках. Мужиков почти нет. Те, кто вернулся, — наперечёт. Федька Кривой, рукав заправлен в пояс. Михеев на костылях. Петька Малышев живой вроде, целый, но молчит, ни с кем не говорит, смотрит в одну точку. -----> 1 часть <----- Парень здоровался с каждым, кого узнавал. Жал руки, обнимался. Бабы всплакивали, старики хлопали по плечу. Вот, мол, ещё один живой вернулся. Слава богу. Слава богу. Но что-то было не так. Он чувствовал это в паузах, взглядах и недосказанных словах. Люди смотрели на него как-то странно. Не враждебно
Оглавление

Степан бродил по деревне до вечера.

Деревня изменилась... Он помнил её другой: шумной, многолюдной и живой. Летом были песни на реке, зимой смех у колодца, а весной гармонь в клубе. Мужики курили у сельсовета, бабы судачили у колонки, дети носились по улицам с криком и визгом.

Теперь — тишина. Тяжёлая, давящая. Дома поредели. То один сгорел, то другой разобрали на дрова. Заборы осели, огороды местами заросли бурьяном. На улицах бабы в тёмных платках да старики на завалинках. Мужиков почти нет. Те, кто вернулся, — наперечёт. Федька Кривой, рукав заправлен в пояс. Михеев на костылях. Петька Малышев живой вроде, целый, но молчит, ни с кем не говорит, смотрит в одну точку.

-----> 1 часть <-----

Парень здоровался с каждым, кого узнавал. Жал руки, обнимался. Бабы всплакивали, старики хлопали по плечу. Вот, мол, ещё один живой вернулся. Слава богу. Слава богу.

Но что-то было не так.

Он чувствовал это в паузах, взглядах и недосказанных словах. Люди смотрели на него как-то странно. Не враждебно — нет. Скорее... с жалостью? С пониманием чего-то такого, чего он сам не понимал?

К Нюре он зашёл ближе к обеду.

Она жила одна. Муж ушёл в сорок третьем, под Курском. Дети — двое сыновей тоже не вернулись. Один убит под Сталинградом, другой пропал без вести где-то в Польше.

Женщина усадила его за стол, налила щей. Сама села напротив, сложила руки.

— Ешь, Степан Иваныч. Ты небось голодный.

— Спасибо, тёть Нюра.

Он ел молча. Щи были пустые — капуста да картошка. Но горячие, наваристые.

— Что у Катерины? — спросил наконец. — Почему она такая?

Нюра вздохнула. Отвела взгляд.

— Не мне говорить, Степан. Она сама скажет.

— Я не понимаю. Я же вернулся. Живой. Целый почти. А она — как чужая. В сени меня отправила. В сени!

— А ты чего хотел? Чтобы она тебя в постель свою пустила? Вы ж не венчаные.

— Мы сговорены были!

— Были.

Опять это слово. «Были». Как пощёчина какая-то.

— Тётя Нюра, — сказал он тихо, — я правда не понимаю. Что случилось? Что она знает такого, чего я не знаю?

Та посмотрела на него долго и пристально. Потом покачала головой.

— Она сама скажет. Вечером. Ты потерпи.

Марья Полесская
Марья Полесская

Пелена спала

К вечеру похолодало. Небо прояснилось, и на западе загорелся закат багровый и тяжёлый. Степан стоял у Катерининой калитки. Смотрел на этот закат.

В избе горел свет тусклый, керосиновый. Жёлтое пятно в окне, как маяк.

Он толкнул калитку, вошёл во двор. Куры уже спрятались на насест. Тихо. Только из трубы вьётся дымок — печь топится.

Дверь в сени была приоткрыта. Он вошёл, снял сапоги, толкнул дверь в избу.

Катерина сидела за столом, сложив руки перед собой. Перед ней лежал тот самый листок — расправленный, разглаженный.

— Садись, — сказала она.

Он сел напротив. Молча.

— Читай.

Она подвинула письмо к нему.

Степан взял листок. Развернул, хотя он и так был развёрнут. Почерк незнакомый — ровный, чёткий, учительский.

«Уважаемая Катерина Петровна. Пишет вам Зоя Михайловна Ершова, учительница начальных классов из города Пскова. Я долго думала, писать вам или нет. Решила, что вы имеете право знать.
Степан Иванович жил у меня с осени сорок третьего по весну сорок пятого. Полтора года. Его часть стояла под Псковом, он приходил ко мне после госпиталя, так и остался. Я понимала, что у него есть невеста в деревне. Он сам говорил. Но он сказал, что между вами всё закончилось, что вы сами его отпустили, что не хотите его больше.
Я поверила.
Мы хотели пожениться после победы. Он обещал. Сказал, что останется в Пскове, что мы будем жить вместе. Я ждала.
Но в марте его отозвали обратно в часть. А перед уходом он сказал, что после войны поедет домой. К вам. Что вы его ждёте. Что обещал.
Я не держала его. Как можно держать человека, который не хочет остаться?
Только решила, что вы должны знать правду. Должны знать, какой он. Чтобы не обманывались, как я обманулась.
Простите, если сделала вам больно. Но лучше горькая правда, чем сладкая ложь.
С уважением, Зоя Ершова».

Степан читал медленно. С каждой строчкой лицо его менялось. Бледнело, каменело. Пальцы, державшие письмо, дрогнули.

Он дочитал. Положил листок на стол. Долго молчал.

— Катя...

— Не надо.

— Дай объясню.

— Не надо, Степан. Я всё поняла. Ещё тогда, полтора года назад, поняла. Когда это письмо пришло.

— Ты не понимаешь! На войне всё по-другому! Там человек не знает, доживёт ли до завтра! Там...

— Что — там?!

Она не кричала. Говорила тихо, ровно с тяжёлыми нотками.

— Я знаю, что на войне по-другому. Я здесь была, Степан. Пять лет. Мать похоронила. Одна. Крышу латала. На поле работала от темна до темна. Тоже не знала, доживу ли до завтра. И всё равно ждала тебя.

— Катя...

— Пять лет... Пять лет я ждала. Каждое твоё письмо — как праздник. Каждую весточку, как подарок с неба. Ночами не спала, молилась. За тебя молилась, Стёпа. Богу молилась, которого ты не признаёшь. Чтобы живой вернулся. Чтобы целый. А ты...

Она замолчала. Призадумалась немного и продолжила.

— Ты обещал. Мне одно. Ей другое. И обеих обманул.

— Я не обманывал! Я же вернулся! К тебе!

— Ко мне вернулся. А от неё что? Сбежал?

Степан вскочил.

— Она сама написала, что не держала!

— И ты этим гордишься?

Он замер. Посмотрел на Катерину так, будто впервые увидел.

— Катя, я тебя люблю, — сказал глухо. — Всегда любил. Только тебя.

— Может, и любишь. По-своему. Только мне такой любви не надо.

— Что значит не надо?! Мы сговорены! Я слово давал!

— Давал. И ей давал. Сколько у тебя слов, Степан? Для каждой — своё?

Он шагнул к ней.

— Катя, послушай. Там, на войне... Там всё смешалось. Страх, одиночество, усталость. Мне плохо было. Очень плохо. А она... Она пригрела меня. Накормила. Обогрела. Я не думал... Я просто хотел выжить.

— И выжил. И вернулся. Живой. Герой с медалью.

— Я не герой...

— Не герой. Ты — просто человек, Степан. Такой, какой есть. И я наконец увидела, какой ты есть. По-настоящему.

Она встала. Подошла к печи, открыла заслонку. Огонь гудел, рвался наружу. Жар ударил в лицо.

— Я не виню тебя, — сказала она, не оборачиваясь. — Великая отечественная. Одиночество. Страх. Женщина, которая пригрела. Понимаю. Может, и простить могу.

— Катя!

— Уже простила, если честно. Ещё тогда, полтора года назад. Переболела и простила.

Она закрыла заслонку. Обернулась.

— Но жить с этим не могу. Не хочу. Каждый день помнить. Каждый день думать, что ты тогда был с ней, а мне писал «скучаю, жди». И постоянно думать говоришь ли ты мне правду или опять врёшь? Это не жизнь, Степан. Это мука.

Он стоял посреди избы — большой, сутулый, растерянный. Как мальчишка, которого поймали на вранье.

— Что же мне делать? — спросил тихо.

— Не знаю. Это не моё дело. Моё дело жить свою жизнь.

***

Ночью она опять не спала.

Лежала в темноте, слушала, как за стеной ворочается Стёпа. Он не уснул до утра — она слышала каждый его вздох, каждое движение. Скрипела лавка, шуршала солома в подушке.

Пусть.

Она думала о матери. О том, как мать говорила ей когда-то: «Доченька, женитьба это не праздник. Это работа. Каждый день. И если мужик ненадёжный — сожрёт тебя эта работа».

Матушка знала, о чём говорила. Отец её, Катеринин дед, был пьющий. Бил бабку, гулял по соседкам, пропивал последнее. Бабка терпела всю жизнь. Тогда не разводились, тогда «перед Богом венчаны». Умерла рано, в пятьдесят, изработанная и избитая.

Сама мать вышла за отца Катерины — и ей повезло. Отец был добрый, работящий, непьющий. Умер рано, но не от водки — от болезни, от сердца. Мать горевала по нему до последнего дня.

«Тебе, Катюша, тоже должно повезти, — говорила та. — Степан — хороший парень. Работящий. Серьёзный. С ним не пропадёшь».

Не пропадёшь. А теперь что? Что теперь?

Девушка повернулась на бок, подтянула колени к груди. Холодно было. Печь остыла, а подбрасывать дрова не хотелось.

Она думала о Зое Ершовой. Об учительнице из Пскова, которую никогда не видела. Какая она? Молодая, красивая? Или как сама — уставшая и постаревшая за войну?

Письмо было написано ровным почерком. Ни одной помарки, ни одной кляксы. Так пишут люди, привыкшие к бумаге, порядку и чистоте. Учительница.

Она тоже ждала и верила. Так же и обманулась.

И хватило совести написать. Предупредить. Не промолчать.

Катерина подумала: а она сама — написала бы? Если бы узнала, что у её жениха где-то есть другая, которая ждёт и не знает правды?
Не знала ответа. Может, и написала бы. А может — нет. Может, побоялась бы. Постеснялась. Решила бы, что это чужое дело, не её...

Всё уже решено

Утром она поднялась раньше обычного. Затопила печь, поставила воду. Когда Степан вышел из сеней, весь небритый и помятый, то в избе уже было тепло.

— Доброе утро, — сказал он хрипло.

— Доброе.

Она поставила перед ним миску. Картошка, огурец солёный, хлеб. Сама не села — стояла у печи, скрестив руки на груди.

— Я думал всю ночь, — начал он.

— И что надумал?

— Катя, дай мне один первый и последний шанс. Я докажу, что изменился. Великая отечественная многому учит. Я другой теперь, честное слово. Буду работать, дом отстрою, всё как обещал.

Она молча смотрела на него.

— Пожалуйста, — сказал он. — Ты же меня любила. Я знаю, что любила. Неужели всё это — пустое?

— Не пустое. Но года прошли.

— Катя!

— Нет, Стёпа.

Она сказала это спокойно и твёрдо.

— Ты всё это время молчал. А она написала. Я бы ничего не узнала. Жили бы, может, как все. Но ты сказал ей, что я тебя отпустила. Соврал. А она сказала мне правду. И теперь я знаю.

— Но почему?! Я же каюсь! Признаю, что виноват! Что ещё надо?!

— Ничего не надо.

Она подошла к столу. Посмотрела ему в глаза.

— Я себя уважаю, Стёп. Пять лет я строила свою жизнь. Одна, без помощи и поддержки. Хоронила, работала, латала, тащила. И выжила. И теперь не отдам эту жизнь никому. Даже тебе.

Он опустил голову. Помолчал.

— Ты так и будешь одна?

— Буду.

— Это неправильно. Баба без мужика — не жизнь.

— Это — моя жизнь. И мне решать, какая она будет.

Она отошла к окну. За стеклом серел октябрьский день — сырой, пасмурный, обычный.

— Иди, Степан. В районе работа есть. Устроишься, жить будешь. А сюда — не приходи. Здесь тебе места нет.

***

Он ушёл в тот же день.

Собрал вещмешок, надел пилотку. Постоял у калитки, оглянулся на избу. Катерина стояла на крыльце, прямая, строгая, в тёмном платке.

— Прощай, Катя, — сказал он.

— Прощай.

Он хотел что-то добавить — и не смог. Повернулся, пошёл по дороге. Хромал на левую ногу, сутулился. Вещмешок болтался на плече.

Катерина смотрела ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Потом вошла в дом.

Села на лавку. Сложила руки на коленях. И наконец заплакала. Слёзы текли по щекам, капали на фартук. Она не вытирала их. Просто сидела и плакала.

Выплакала всё и встала.

Подошла к окну. За стеклом темнело, небо наливалось свинцом. Скоро ноябрь. Потом декабрь. Потом долгая, глухая зима.

Катерина постояла так, глядя в темноту. Потом отвернулась, подбросила дров в печь. Огонь загудел, рванулся вверх.

На столе лежало письмо Зои Ершовой. Она взяла его, сложила аккуратно. Убрала в сундук, под рушники. Туда же, где лежали все его треугольники — выцветшие, затёртые на сгибах.

Закрыла крышку.

Утром надо будет носить воду. Потом в колхоз, на ток. Потом дрова колоть, пока не ударили морозы. И так каждый день. До весны.

А там — видно будет.

Девушка легла на материнскую кровать, накрылась тулупом. В избе было тихо. Только печь потрескивала да ветер гудел в трубе.

Новая жизнь

Зима тянулась долго.

Морозы ударили в ноябре и не отпускали до самого марта. Катерина жила как заведённая: вставала затемно, топила печь, носила воду, шла на ферму. Вечером возвращалась, кормила кур, штопала, латала, засыпала. И снова — утро, печь, вода, ферма.

Соседки заходили редко. Нюра иногда приносила молока, садилась на лавку, молчала рядом. Не утешала, не расспрашивала. Просто была. Этого хватало.

К апрелю снег осел, потемнел, пополз ручьями. Солнце стало пригревать. Во дворе зачавкала грязь, закапало с крыши. Весна.

Катерина вышла на крыльцо, посмотрела на двор. Забор совсем покосился за зиму — две доски отошли, держались на честном слове. Крыша сарая просела. Колодезный ворот скрипел, как больной.

Руки бы мужские. Да где их взять.

Она вздохнула, пошла за водой.

А через неделю в деревню приехала техника с МТС — трактор чинить, колхозу к севу готовиться. Катерина видела, как машина проехала мимо её двора. Не обратила внимания. Мало ли кто ездит.

Вечером постучали в дверь.

Она открыла.

На пороге стоял незнакомый мужчина. Высокий, широкоплечий, в рабочей куртке. Кепку держал в руках.

— Хозяйка, — сказал он, — я с МТС. Трактор у вас в колхозе чиню, а воды нигде не допросишься. Говорят, ты тут рядом живёшь. Напиться не дашь?

Катерина смотрела на него молча и призадумалась. Лицо незнакомое, обветренное. Глаза спокойные, без хитрости. Руки большие, рабочие.

— Дам, — сказала она. — Заходи...

Продолжение:

Буду ждать ваши оценки данной истории)
Ух, надеюсь мои труды не напрасны!