Август 1982 года. Краснозаводск стоял в Донецкой степи, как будто его туда бросили случайно и забыли. Ни особой красоты, ни архитектурных излишеств, одни пятиэтажки цвета застиранного белья, да трубы шахты номер семь на горизонте, которые дымили в любую погоду, в любое время суток, зимой и летом. Как будто земля под городом никогда не переставала дышать. Главная улица носила гордое название «Проспект Ленина», по которому раз в час проезжал один единственный автобус, груженный людьми как консервная банка.
Летом здесь пахло угольной пылью и тополиным пухом, который летел с тополей клуба и забивался в нос, в глаза, в складки одежды. Зимой только углем и мерзлым железом. Но люди жили. По-советски плотно, по-шахтерски честно, без лишних слов и с крепким рукопожатием. Завод, шахта, заводской клуб по пятницам, рынок по субботам. Вот и весь круговорот жизни. Мужчины работали в забое, возвращались черными от угольной пыли, отмывались до красноты горячей водой, садились за стол и ели молча, потому что после смены говорить было незачем. Устал не рот, устало все тело.
Женщины вели домашнее хозяйство, растили детей, варили больше по рецептам, которые помнили еще от матерей и бабок, переживших войну и эвакуацию, и умели делать много из малого. Соседи знали друг о друге все – кто с кем поругался, чей муж пьет, у кого родился ребенок, кого вызывали в горком. Жили на виду. Это бывает стеснительно, но в этом есть и своя безопасность. Пока тебя видят, ты не один. Виктор Солодов был из этих мест. Кровь и кость этого города.
Отец, шахтер третьей смены, кавалер медали «За трудовую доблесть», который за тридцать лет работы в забое приобрел профессиональную хрипоту, больные легкие и несгибаемую убежденность в том, что настоящий человек делается в труде. Мать – учительница математики в средней школе номер четыре. Женщина тихая, но с такой несгибаемой внутренней точностью, что ученики боялись ее куда больше, чем крикливого физрука. Жили они в доме на улице Шахтерской. Двухкомнатная квартира, третий этаж. Зимой в трубах стучал воздух, и было слышно, как за стеной у соседей Котовых ругаются по расписанию каждую пятницу после получки.
Сам Виктор в школе не блистал ни в точных науках, ни в гуманитарных. Был средним по всем меркам, за исключением одной. В спортивной секции, куда отец отдал его в десять лет, сначала бокс, потом самбо, он оставил за собой репутацию человека, которого не стоит злить. Не потому что злой и агрессивный, совсем наоборот, потому что умеет терпеть дольше, чем другие, а когда перестает терпеть, уже поздно что-то обсуждать. Такие люди опасны не вспышками, а тем, что не вспыхивают. Они тлеют долго и ровно до самого конца.
Тренер по самбо, Михаил Иванович Ткач, говорил о нем просто:
— Солодов — не самый сильный, не самый быстрый. Но я никогда не видел человека, которого он не смог бы додавить.
Это была правда. В соревнованиях он часто проигрывал первые два периода. Пропускал, уходил, казалось, что устал. А потом в третьем периоде происходило что-то, что тяжело объяснить словами. Он просто переставал проигрывать. Будто внутри него заканчивалось что-то незначительное и начиналось что-то другое, основное.
В армию пошел в семьдесят восьмом, после школы и года работы на заводе. Отец настоял на рабочем стаже перед службой, считал, что солдат должен знать цену труду. ВДВ, Псков, потом Фергана, потом учебка в Чирчике. Способного сержанта заметили быстро. Командование предложило остаться на сверхсрочную. Он остался, потому в армии всё было понятно, что от него требуется. Армия — это среда с четкими правилами, а Виктор всегда лучше существовал в среде с правилами, чем без них.
В 1982-ом он был старлеем (присвоили досрочно), командиром роты. Характеристики положительные, сдержанные, без восторгов. Требователен, исполнителен, инициативен в разумных пределах. Это был точный портрет. Инициатива в разумных пределах – это он умел. Выходить за эти пределы он тоже умел, когда ситуация требовала. Но умел делать это тихо, не привлекая внимания. На Наташу Бережную он обратил внимание еще в школе. Они учились в одном классе с шестого по восьмой. Потом она перешла в другую школу, когда семья переехала на другой конец города.
Тогда они были из разных компаний. Она – тихая отличница с каштановой косой, привычкой читать на переменах и манерой отвечать на уроках так аккуратно и полно, что учителя ее любили, а одноклассники немного дразнили. Он – шумный спортсмен, которому книги давались тяжело, зато штанга и борьба легко, и у которого была своя компания, своя жизнь, свои дела. Встретились снова на десятилетии выпуска в семьдесят восьмом. Она работала в городской библиотеке в абонементном отделе, выдавала книги, вела картотеку, знала на память, кто что брал и кому что посоветовать. Он уже носил форму. Что-то щелкнуло. Не сразу, не с первого взгляда, а за вечер.
Они разговорились у стола с закусками, и он вдруг обнаружил, что девочка, которую помнил замкнутой и книжной, умеет говорить смешно и точно, а она обнаружила, что парень, которого помнила шумным и простым, умеет молчать правильно, то есть не заполнять паузы ненужными словами. Поженились через полгода, быстро, как это бывает у людей, которые давно знают друг друга, просто не успели заметить. Расписались в горсовете, погуляли скромно, человек двадцать, своих да родственники, в ресторане «Шахтер». Мать Виктора плакала на свадьбе, как положено, и говорила соседке, что Наташенька – хорошая девочка, тихая. Наташа слышала и улыбалась, она знала, что тихой не была, просто умела не шуметь по пустякам.
Три года у них было. Хорошие три года, не идеальные, потому что идеальных не бывает, а просто хорошие, настоящие. Снимали квартиру на улице Горького на втором этаже с видом во двор, где по вечерам дед Михайличенко играл в домино со своими вечными партнерами, тремя пенсионерами, которые садились за столик ровно в шесть вечера, в любую погоду, кроме дождя, и выходили из-за стола ровно в девять. Наташа вела абонементный отдел библиотеки и приносила домой книги. Много книг, которые ставила на самодельные полки вдоль стены и читала по вечерам, поджав ноги на диване. Виктор иногда мотался в командировках, но возвращался. Детей пока не было, говорили друг другу: «Успеется». «Оба молодые, куда торопиться? Еще все впереди».
В декабре 1980-го пришли первые новости из Афганистана. Не с телевидения, там ничего не говорили, а шепотом. Через знакомых, через офицеров, которые возвращались с каменными лицами. Что-то там началось. Что-то серьезное и долгое. Виктор ходил тогда несколько дней молчаливый, замкнутый. Не тревожный, а сосредоточенный, как перед важным решением. Потом однажды вечером сел напротив Наташи и сказал просто:
— Если вызовут, пойду. Так надо.
Наташа смотрела на него долго, потом кивнула. Она умела молчать правильно, не из слабости, а из понимания, что некоторые решения обсуждению не подлежат. Что если человек решил, значит решил. И удерживать его означало бы не уважать то, из чего он сделан. Она его уважала. Это было важнее страха.
Вызвали в августе 82-го. Формально – командировка. По факту – Кандагар, 108-я мотострелковая бригада, потом перевод в отдельный десантно-штурмовой батальон. Наташа осталась одна в квартире на Горького с книгами на полках и видом на двор, где дед Михайличенко продолжал играть в домино в любую погоду, кроме дождя. Краснозаводск в 1982 году жил своей размеренной привычной жизнью. Но что-то в нем начинало меняться. Не сразу, не резко, медленно, почти незаметно, как вода подтачивает камень.
По всему Советскому Союзу шли перемены, которые сверху называли плановым развитием, а снизу чувствовали иначе, как нечто зыбкое, неустойчивое. Появились люди с деньгами, настоящими, большими деньгами. Не теми, что честно зарабатывались в шахте за тридцать лет труда. Другие. Деньги, за которыми стояли связи, должности, телефонные звонки в нужное время. В Краснозаводске главным человеком такого рода был Эдуард Борисович Чекалин, председатель городского исполкома, депутат областного совета, орденоносец с длинным перечнем наград за вклад в развитие угольной промышленности района.
На вид грузный мужчина лет пятидесяти пяти, с одутловатым лицом, жидкими седеющими волосами, тщательно зачесанными на бок и привычкой говорить медленно, веско, так, чтобы собеседник успевал почувствовать значимость каждого слова и весомость каждой паузы. Чекалин никогда не кричал, не угрожал явно. Он просто смотрел, и в этом взгляде можно было прочитать все необходимое. На деле человек, который в этом городе решал все. Кому дать квартиру, кому отказать. Чье дело рассмотреть быстро, чье потерять в бесконечной стопке бумаг. Чей бизнес разрешить, чей закрыть под каким-нибудь надуманным предлогом. Чьего ребенка устроить в институт без экзаменов, а чьего оставить без рекомендации.
Он не был монстром, не в том смысле, в каком пишут о монстрах в книгах. Он был просто человеком власти, который власть понимал как инструмент и никогда не думал о границах ее применения. Для него было нормально делать одолжение и получать одолжение. Нормально, что сын живет по другим правилам, чем остальные. Нормально, что неприятные вещи исчезают из поля зрения, когда за них берется правильный человек. Это была его картина мира, выстроенная за пятнадцать лет в должности, и в ней не было ничего необычного.
У Чекалина был сын. Звали его Дмитрий, двадцать три года. По паспорту взрослый, но по сути, мальчик, которого никто никогда не учил слову «нет». Студент заочного отделения юридического факультета в областном центре. Заочно, потому что физически присутствовать на занятиях было необязательно, когда твой отец дружит с деканом и когда каждый экзаменатор знает, чья это фамилия. Высокий, с отцовской тяжелой челюстью, но без отцовской осторожности и холодного расчета. Там, где отец думал на три хода вперед, Дмитрий не думал совсем. Он просто хотел и брал. Это было то, чему его научили. Не словом, а всей практикой жизни в доме, где хотение и получение были синонимами.
Ездил на белой «Волге», которую выписали как служебную для нужд исполкома, но которая почему-то все время стояла у Дмитрия под окнами и возила его, куда он хотел. Носил импортные джинсы, в городе, где о таких джинсах большинство знало только из журналов, которые доставали по блату. Слушал западную музыку на магнитофоне «Грюндиг», который тоже был добыт через связи. В общем, жил так, как в этом городе больше никто не жил, и при этом даже не замечал разницы, потому что другой жизни не знал. Рядом с ним были еще двое, без которых он не проявлялся почти нигде.
Вячеслав Горобец, двадцать лет, сын начальника городского отдела милиции. Коренастый, неулыбчивый, с маленькими злыми глазками человека, который знает о себе, что защищен, и получает от этого знания не покой, а агрессию. У него была отцовская должность за спиной как стена, и он прислонялся к этой стене всякий раз, когда собирался сделать что-то, за что в другой жизни ответил бы сам.
И Андрей Прилуцкий, двадцать два года, чей отец заведовал городским торгом и снабжал местных начальников тем, чего в магазинах не было. Рыхлый, с вечно жующим ртом, трус по природе, который в одиночку не решился бы ни на что. Но в стае, в стае таких, за которыми стоят отцы с нужными должностями, он становился другим. Жестокость труса опаснее жестокости смельчака. Смелый иногда останавливается. Трус нет. Потому что он уже ничего не чувствует, кроме стадного инстинкта.
Вместе они составляли то, что в народе тихо называли «золотой молодежью». Вслух так не говорили. Вслух вообще старались про них не говорить. Делали вид, что не видят. Потому что тот, кто видел и говорил, рисковал остаться без работы, без квартиры в очереди, без больничного листа в нужный момент. В маленьком городе зависимость от тех, кто наверху, это не метафора. Это конкретные кабинеты, конкретные подписи, конкретные телефонные звонки. Наташа Солодова жила тихо и ровно. Работала в библиотеке, та же должность, те же читатели, знакомые уже по именам и по вкусам. По вторникам и четвергам ходила в районный дом культуры на занятия хора. Она пела с детства, негромко, вторым голосом.
По пятницам иногда встречалась с подругой Верой Калиниченко, с которой дружила еще со школы. Они ходили в кино или просто гуляли по набережной шахтного пруда, или сидели у Веры на кухне, пили чай и говорили о том, о сем. Писем из Афганистана приходило мало, одно в месяц, иногда реже. Коротко, по-армейски: «Жив, здоров, служу». Иногда пара слов о погоде, о пейзаже, который не объяснить тем, кто не видел. Никогда о потерях, о боях, о том, что на самом деле происходит. Она читала между строк и понимала, что там что-то происходит, о чем нельзя писать, и что это что-то тяжелое. Но не давила, ждала.
Отвечала на каждое письмо подробно. Про библиотеку, про читатели, про хор, про соседей, про то, что дед Михайличенко научил ее играть в домино и теперь гордится своей ученицей. Старалась, чтобы ее письма пахли домом. Виктор в Афганистане берег ее письма. Носил с собой последнее в нагрудном кармане, за пластиковым пакетом, чтобы не промокло. Доставал иногда, перечитывал. Буквы ее почерка знал наизусть. Это была нить. Беда пришла, как она всегда приходит в жизни, через обычное, ничем не примечательное событие.
***
Восьмого апреля 1984 года Наташа возвращалась с работы. Было еще светло, около семи вечера, длинный весенний день, пахло первой травой и влажной землей. Дорога домой через небольшой городской сквер, она ходила этой дорогой каждый день годами, знала каждую скамейку и каждое дерево. В сквере стояла белая «Волга» с заглушенным мотором. Что произошло потом, Краснозаводск узнал не сразу и не полностью. Слухи расходились кругами, как от брошенного в воду камня, но каждый последующий круг был слабее, искаженнее, потому что люди инстинктивно не хотели знать точно. Знать точно – это уже нести ответственность за то, что знаешь.
Говорили разное, уклончиво, но суть была одна. Дмитрий Чекалин и его компания той ночью сделали с женой отсутствующего офицера то, что произносить боялись даже шепотом. Надругались, осквернили, сломали человека. Наташу нашла соседка Зинаида Петровна утром девятого апреля. Та лежала у двери своей квартиры, не могла подняться. Вызвали скорую. В больнице Наташа не сказала почти ничего, только на прямой вопрос дежурного врача Семена Аркадьевича Горелова назвала имена. Один раз, тихо, глядя в стену. Горелов записал в тетрадь, закрыл тетрадь, положил в стол.
Потом пришел к нему участковый Степан Грицай, толстый, вечно запыхавшийся, с бегающими глазами человека, который всю жизнь знает, что делает что-то не то, но продолжает делать. Поговорил с Наташей двадцать минут, вышел, долго сидел в коридоре, смотрел в стену. Что он там думал, неизвестно. Но написал в протоколе ровно то, что от него ожидалось. Гражданка Солодова Н. П. сообщила о нападении неустановленных лиц, находившихся в состоянии алкогольного опьянения. Обстоятельства устанавливаются. Через три дня Наташу выписали. Она вернулась домой, в квартиру на улице Горького, и закрыла дверь.
Соседи слышали, как она иногда ходила по квартире, иногда долго не слышали ничего. Вера Калиниченко приходила каждый день, звонила, ждала. Иногда открывали, иногда нет. Через неделю после выписки Наташа пришла в городскую прокуратуру. Шла пешком, одна, в закрытом пальто, несмотря на теплый апрельский день. Ее принял следователь Коваленко, молодой, лет двадцати восьми, со значком комсомольского активиста на лацкане, с ухоженными руками и привычкой смотреть чуть мимо собеседника. Он выслушал ее, записал, пообещал провести проверку. Попросил не разглашать детали до ее завершения.
Проверка шла три недели. На четвертый день после того, как Наташа пришла в прокуратуру, следователя Коваленко вызвал к себе подполковник милиции Горобец, отец Вячеслава. Разговор занял двадцать минут. Коваленко вышел из кабинета бледный и больше не выходил из своего кабинета до вечера. Еще через три дня с работы позвонил председатель Чекалин. Не с угрозами, просто спросил, как продвигается работа, выразил уверенность, что молодой специалист разберется с делом в соответствии с буквой закона. Это была угроза, просто оформленная вежливо.
Через три недели Коваленко подписал постановление об отказе в возбуждении уголовного дела в связи с недостаточностью доказательной базы и противоречивостью показаний потерпевшей. Два свидетеля, которые по независимым данным видели белую «Волгу» в сквере в ту ночь, к тому времени больше ничего не помнили. Один из них, Рудченко, бывший горняк, в течение двух недель получил однокомнатную квартиру в новом доме на улице Советской, в которую стоял в очереди семь лет. Второй, молодой парень по имени Костя Федченко, был переведен с рядовой должности на должность нормировщика участка, что означало прибавку к зарплате и чистую работу в тепле. Оба были обычными людьми с семьями, которых запугали не угрозами, их просто купили. Так бывает. Это не оправдание. Просто объяснение.
Наташа после постановления прожила в Краснозаводске еще полтора месяца. Перестала выходить из квартиры почти совсем. Только в магазин, рано утром, когда людей мало. На работу не вернулась, взяла больничный. Потом написала заявление по собственному желанию. Вера приносила ей продукты, сидела рядом, говорила. Иногда что-то важное, иногда просто о погоде и соседях, чтобы заполнить тишину. Наташа слушала, отвечала. Иногда даже улыбалась. Но такой улыбкой, от которой становилось только хуже. Потому что была эта улыбка как свет в окне, когда знаешь, что дом пустой.
В конце мая Наташа написала сестре Ольге в Харьков. Письмо было короткое, три строки. Ольга приехала через два дня, собрала вещи за полчаса, взяла сестру за руку и вывела из подъезда. Соседи видели, как Наташа уходит, с одной сумкой, в том же закрытом пальто, не оглядываясь. Шла прямо, глядя перед собой. Будто уходила навсегда и знала об этом. Потому что знала. Больше в Краснозаводске ее никто не видел. Виктор об этом ничего не знал. Письма от Наташи прекратились в апреле, последнее пришло ему в марте, за три недели до того вечера в сквере.
Он отвечал в апреле, в мае, в июне. Тишина. В июле написал снова, спросил прямо:
— Что случилось? Почему молчишь? Я беспокоюсь.
Ответа не было. В августе через штаб запросил справку о месте проживания жены. Такое разрешалось офицерам при длительном отсутствии связи. Ответ пришел уклончивый, казенный. Сведениями о месте нахождения гражданки Солодовой Н. П. не располагаем. Рекомендуется обратиться через почтовые каналы. Он продолжал ждать. Воевал и ждал. Сентябрь-октябрь 1984. Его батальон нес потери. Афганистан в тот год давал жару, операции шли одна за другой, и каждый раз не все возвращались.
Виктор отправлял ребят домой в цинковых гробах, писал их матерям письма. То, от чего рука не поднималась, но надо. Он делал это добросовестно, без казенных фраз, так, чтобы мать почувствовала, что ее сын был человеком, а не единицей в строю. Это было тяжело. Все было тяжело. Но тяжело и надо – это разные вещи, которые не исключают друг друга. Афганистан забирал по-разному. Одних – сразу, быстро, в бою, без времени подумать. Других – постепенно, по кусочкам, тихо. Сначала сон, потом аппетит, потом способность радоваться простому. Потом что-то еще, у чего нет названия, но чье отсутствие чувствуется каждый день.
Кандагар в 83-84-м был особенно тяжелым. Батальон Виктора действовал на юге провинции, в районах, где местность была такой, что каждый выход мог стать последним, и каждый раз, когда возвращались все, это было маленьким чудом, которое никто вслух не называл чудом, потому что суеверны были все. Не признавались в этом, но суеверны. Он потерял пятерых. Это цифра, за которой лица, привычки, разговоры. Рядовой Юрченко, восемнадцать лет, из Харькова, носил в кармане маленькую иконку, которую мать зашила в подкладку бушлата. Погиб в марте 83-го при разведке боем. Сержант Малахов, двадцать два года, отличный снайпер и рассказчик анекдотов с каменным лицом. Погиб в июле. Трое других – в разное время, в разных обстоятельствах. Каждый раз Виктор писал матерям. Каждый раз думал, что это последний раз, что он напишет такое письмо. Каждый раз оказывалось нет.
В 1984-ом Виктора стал капитаном, тоже досрочно. Дважды был ранен. Первый раз – касательное в руку. Ерунда. Перевязали и забыли. Второй – тот самый осколок в бедре в сентябре 84-го при эвакуации раненых под огнем. Он тогда не сразу почувствовал адреналин. Почувствовал потом, когда вернулись на базу, и кто-то из ребят сказал:
— Товарищ капитан, у вас штаны в крови.
Он посмотрел вниз и удивился:
— Правда, в крови.
В госпитале лежал рядом с лейтенантом Смирновым из другого батальона. Тот потерял два пальца на левой руке и все время смотрел на культяпки с видом человека, пытающегося привыкнуть к новому факту о себе. Разговаривали много о доме, о мирной жизни, о том, каково будет вернуться. Смирнов говорил, что боится, что там, в Афгане, все понятно. Есть задача, есть враг, есть направление. А дома непонятно все. Виктор его понимал. Сам об этом не говорил вслух, но понимал.
Потом была дорога домой. Долгий поезд через всю страну, через стекла которого она разворачивалась. Степь, лесополосы, маленькие станции с тетками в платках и ведрами с картошкой. Советский Союз в октябре 1984-го. Живой, обычный, несущийся мимо окна. Виктор смотрел на него и думал о Наташе. Скоро. Его демобилизовали в октябре 1984-го. Осколок в правом бедре, небольшой, некритичный, но достаточный для вынесения заключения «ограниченно годен». В госпитале в Ташкенте провел три недели, потом долгий поезд домой. В Краснозаводск приехал 28 октября, в понедельник, ранним утром, когда город еще не проснулся до конца.
Шел от вокзала пешком с вещмешком через плечо. Хотел почувствовать улицы. Дверь квартиры была заперта. Ключ у него был. Он открыл. Вошел. Тишина. Вещи Наташи на месте. Часть вещей. Не все. Книги на полках, но некоторые полки пустые. Шкаф открыт, и в нем ее платье, но не все. Как будто кто-то в торопях взял самое необходимое. Соседка тетя Зина, увидев его на лестничной клетке, ахнула и прикрыла ладонью рот. Он понял сразу, что-то случилось. Но тетя Зина не смогла сказать. Стояла и смотрела на него, и в глазах была такая смесь жалости, ужаса и беспомощности, что он почувствовал, как что-то медленно опускается внутри. Ни паника, ни страх. Что-то холоднее и тяжелее.
Вера Калиниченко рассказала ему все в тот же вечер. Пришла сама, потому что не могла оставить человека вот так, с полуправдой и тишиной вокруг. Позвонила в дверь в восемь вечера, он открыл. Она вошла, сняла пальто, села за стол. Он поставил чайник, машинально, потому что нужно было что-то делать руками. Вера говорила тихо и ровно, без лишних слов, без эмоций. Она, видимо, готовилась к этому разговору долго. Рассказала все. Апрель, больницу, прокуратуру, постановление, то, что Наташа уехала к сестре. Он слушал, не перебивая. Чайник закипел, он выключил его и не разлил чай. Забыл. Сидел, положив руки на стол, смотрел в одну точку.
— Где она сейчас? — спросил он, когда Вера закончила.
— У сестры в Харькове. Я писала ей. Она жива. Она... — Вера сделала паузу, подбирая слово. — Она держится, но это не та Наташа, которую мы знали.
— Она знает, что я вернулся?
— Нет, я не успела написать.
— Дай мне адрес.
Вера снова помолчала, потом сказала:
— Виктор, она просила. Не сразу. Пожалуйста, дай ей время. Она не хочет, чтобы ты появился там сейчас. Она сама напишет, когда будет готова.
Он сидел неподвижно несколько секунд, потом кивнул:
— Хорошо.
— Горобец знал? – спросил он после паузы.
— Отец Горобца?
— Его сын был там, — тихо сказала Вера. — Горобец-старший закрыл дело. Он вызвал Коваленко к себе.
Больше вопросов не было. Вера встала, надела пальто. У двери остановилась:
— Виктор, я понимаю, что это значит для тебя. Прошу тебя, не делай ничего, что...
Она не договорила. Он посмотрел на нее. Спокойно, ровно:
— Иди домой, Вера. Спасибо, что пришла.
Она ушла. Он остался один в пустой квартире, где пахло чужой пылью, отсутствием и чем-то еще. Тем трудноопределимым запахом заброшенности, который появляется в жилье, когда из него уходит жизнь. Сел на кровать. Не думал, просто сидел. Иногда такое бывает, когда слишком много приходит сразу, и сортировать это нет никаких сил. Мозг просто останавливается, перегружается, уходит в пустой режим.
В три часа ночи он встал, умылся холодной водой, посмотрел на себя в зеркало. Там смотрел на него человек, которому тридцать один год, у которого нет жены. Не в том смысле, что ушла, а в том смысле, что ее сломали, и ее жизнь уже никогда не будет прежней. И этому человеку только что объяснили, что справедливости в этом городе нет. Потому что у несправедливости здесь есть имена, фамилии, телефоны нужных людей и многолетние связи. Виктор выключил свет и лег спать. Ему надо было отдохнуть. Предстояла работа. Следующие две с половиной недели он собирал информацию. Не торопился, ни с кем не ругался, не устраивал сцен, не ходил к Чекалину с кулаками. Методично, как учили. Сначала разведка, потом план, потом действие. В Афганистане торопливые умирали первыми. Это не было фигурой речи. Это был опыт, выжженный в памяти.
Он понимал главное – Краснозаводск – это система. Чекалин, Горобец, прокуратура, исполком – это не отдельные плохие люди, это структура. У структуры есть слабые места, но они не там, где кажется. Бить по верхушке бесполезно. Нужно бить по основанию, потому, на чем все держится. А держится это на тишине. На том, что люди знают, но молчат. На страхе одиночества. Я скажу и буду один против всех. Значит, нужно сделать так, чтобы тишина кончилась. Сначала поговорил с дедом Михайличенко. Тот знал весь двор и добрую половину города. Сидел у подъезда с шести утра до восьми вечера в любую погоду и за двадцать лет накопил такой объем наблюдений, что любой следователь позавидовал бы.
Виктор разговаривал с ним осторожно, ни в лоб, ни с вопросами. Просто приходил вечером, садился рядом, играл в домино. Старик сам начинал говорить. Про двор, про соседей, про то, что видел из своего окна. Виктор слушал внимательно, не торопил. Через три таких вечера имел то, что нужно. Дед видел белую «Волгу» у сквера 8 апреля около шести вечера, записал номер в свою тетрадочку, потому что имел привычку все записывать, беспокоило его незнакомое авто. Видел, как Чекалин-младший и еще двое сели в нее и уехали около одиннадцати. Видел, знал, молчал, потому что никто не спрашивал. А если бы спросили, кто знает, может и сказал бы.