На крыльце, прислонившись к перилам, стоял мужчина в изодранной шинели, с вещмешком за спиной. Дарья вцепилась в косяк, и в глазах ее не было радости. Только ужас.
Фекла не пошла к Дарье сразу. Она вернулась домой, накормила всех чем Бог послал — картошкой в мундире да жидкой похлебкой из брюквы, — перестирала Илье чистое белье, заштопала прореху на гимнастерке. Делала все молча, размеренно, как перед дальней дорогой. Илья сидел на лавке, смотрел на ее руки и не мешал.
— Ты к ней собралась? — спросил он, когда она повязала платок по-праздничному, концами назад.
— Собралась.
— Бесполезно.
— Я знаю.
Он замолчал, потом сказал глухо:
— Не ходи. Я лучше на лесозаготовки пойду, чем ты перед ней унижаться станешь.
Фекла остановилась у порога, обернулась.
— Илья, ты там ногу убьешь. Я тебя не для того четыре года ждала, чтобы ты в лесу сгинул.
Она вышла, и дверь за ней закрылась тяжело, с протяжным скрипом.
Улица была пуста. Ветер стих, и низкое солнце висело над Волгой, не грея, но слепя глаза. Фекла шла не торопясь, разглядывая знакомые с детства дома. Вон та изба с резными наличниками — Феклиных родителей, теперь там живет чужая семья, приехавшая из эвакуации еще в сорок втором и так и не уехавшая. Вон покосившийся дом Гореловых — Петровых родителей, Дарья туда не вернулась после того, как стала председателем, жила теперь при сельсовете, в комнате, где раньше была школа. А вот этот, самый крайний, заросший полынью до самых окон — Григория. Фекла остановилась на миг, глядя на плотно запертые ставни. Григорий ушел к Зиновию, значит, дома его нет.
Она перекрестилась на церковь-зерносклад и пошла дальше.
В сельсовете было тихо. Зиновий сидел на своем месте, перебирал карточки, и когда Фекла вошла, поднял голову быстро, испуганно, словно ждал чего-то.
— Председатель у себя? — спросила Фекла.
— У себя. Но она... — Зиновий запнулся, поправил очки. — Она велела никого не пускать.
— Я не никто, я Фекла Кузьмина. Доложи.
Зиновий помялся, но что-то в ее голосе заставило его встать и пойти к двери кабинета. Он постучал, зашел, что-то прошептал. Из кабинета донеслось резкое:
— Пусть войдет.
Фекла переступила порог. Дарья сидела за столом, перед ней лежала раскрытая папка, и рука ее замерла над бумагой, словно она делала вид, что работает, но на самом деле просто ждала. В комнате пахло сургучом и еще чем-то горьким, лекарственным.
— Садись, — сказала Дарья, не поднимая глаз.
— Я постою.
— Как хочешь.
Наступило долгое молчание. Фекла смотрела на Дарью и не узнавала ее. Не внешне — внешне она была все та же: русые волосы гладко зачесаны, глаза серые, острые, подбородок волевой. Но что-то ушло из ее лица. Или, наоборот, пришло. Какая-то застылость, окаменелость, как у иконы, когда краски потемнели от времени и лица не разобрать.
— Дарья, — начала Фекла, и голос ее прозвучал ровно, как она и задумала, — я пришла не просить. Я пришла спросить: зачем?
Дарья подняла голову.
— Что — зачем?
— Все. Корову. Эвакуированных. Налог. Лесозаготовки. Зачем тебе это?
— Ты знаешь зачем. Распоряжения.
— Не про распоряжения, — перебила Фекла. — Про нас. Про меня и тебя. Ты помнишь, как мы в Волгу ныряли? Как ты меня тонуть учила, а сама испугалась, заорала на всю реку? Помнишь?
Дарья отвела взгляд. Пальцы ее, лежавшие на папке, дрогнули.
— Это было давно.
— А мне — вчера. — Фекла шагнула ближе. — Дарья, я не враг тебе. Илья не враг. Он вернулся без ноги, ты понимаешь? Он на костылях, а ты его в лес, на мороз. Он там не выживет. Ты этого хочешь?
Дарья резко поднялась, стул упал. Она стояла, опираясь руками о стол, и дышала тяжело, часто.
— Не я придумала лесозаготовки! Не я! Исполком! Район!
— А кто подписал бумагу на Кузьминых? — тихо спросила Фекла. — Кто выбрал именно нашу фамилию из всего села? Ты. Сама.
Дарья молчала. Грудь ее ходила ходуном, и Фекла вдруг увидела, как на глаза ее наворачиваются слезы — быстрые, злые, которые Дарья тут же смахивает рукавом.
— Ты не знаешь, — прошептала Дарья, и голос ее сломался, стал тонким, как у той девчонки, что когда-то кричала на волжском берегу. — Ты не знаешь, что такое эта власть. Если я покажу слабину, они меня сожрут. В районе уже шепчутся, что я мужика в плену прикрываю. Что я не на своем месте. Что...
Она осеклась, прижала руку ко рту. Фекла стояла, не двигаясь, и сердце ее колотилось где-то в горле.
— Какого мужика? — спросила она. — Петра? Он что, вернулся?
Дарья посмотрела на нее. Взгляд ее был страшный — затравленный, безумный.
— Не вернулся. И не вернется. Но если они узнают, что он не в партизанах был, а в плену... что он с немцами... что он...
Она не договорила, но Фекла поняла. Все поняла. Петр Горелов, которого все считали героем-партизаном, на самом деле был в плену. А может, и хуже. И Дарья, зная это, молчала, получала довольствие, держалась за власть, потому что только власть могла ее защитить, когда правда выплывет. И чем сильнее страх, тем жестче она давила на всех вокруг — чтобы никто не посмел копнуть глубже, чтобы все боялись, чтобы в Больших Углах не осталось ни одного человека, который осмелился бы встать против.
— Дарья, — тихо сказала Фекла, — отпусти Илью. Отмени лесозаготовки. И мы... мы никому не скажем. Ни про Петра, ни про что. Живи как живешь. Только не трогай нас.
Дарья засмеялась. Смех был страшный — сухой, ломаный, как треск льда под ногами.
— Не скажете? А Гришка Лукин? А Зиновий? Думаешь, я не знаю, что он шастает по селу, шепчется? Думаешь, я не знаю, что он копии моих бумаг снимает? Все вы ждете, когда я упаду. Все вы...
— Никто не ждет, — перебила Фекла. — Мы просто жить хотим. По-человечески.
Дарья села обратно на стул, уронив голову на руки. Плечи ее вздрагивали. Фекла смотрела на нее и не знала, что делать — то ли уйти, то ли подойти, обнять, как в детстве, когда Дарья плакала из-за двойки или от того, что мать при всех обозвала дурой. Но что-то держало ее на месте. Стена между ними выросла за эти годы такая высокая, что через нее уже не перешагнуть.
— Уходи, — глухо сказала Дарья, не поднимая головы. — Лесозаготовки не отменю. Не могу. Если отменю — в районе спросят: почему для Кузьминых поблажка? Значит, у меня с ними особые отношения? Значит, я им покрываю? Нет, Фекла. Не проси.
— Я не прошу. Я предупреждаю. — Фекла повернулась к двери. — Если Илья пойдет в лес, я пойду в район. Сама. И расскажу все, что знаю. Про Петра. Про плен. Про то, как ты получала за партизана, пока муж, может, в немецкой форме ходил. Расскажу.
Дарья вскинулась. Лицо ее было белое, глаза расширены, и в них плескался такой ужас, что Фекле стало душно.
— Не посмеешь. У тебя же эвакуированные, у тебя Илья... если я упаду, вместе со мной и вы упадете. Меня заменят, а вас вышвырнут. Поняла?
— Поняла, — сказала Фекла. — Но мы все равно упадем, если Илья в лесу сгинет. Так что выбора у меня нет.
Она вышла, не попрощавшись. В коридоре Зиновий сидел, вжав голову в плечи, и не смотрел на нее. Но когда она проходила мимо, он шепнул едва слышно:
— Вечером. У колодца.
Фекла не обернулась, вышла на крыльцо. Морозный воздух ударил в лицо, и она стояла, хватая его ртом, как рыба, выброшенная на берег. Дрожь била ее крупная, зуб на зуб не попадал, но она не спешила домой. Она стояла и смотрела на серое небо, и в голове ее было пусто и чисто, как в только что выбеленной избе.
Вечером, когда стемнело, Фекла вышла к колодцу. Ведра гремели, в проруби хлюпала вода, но она не набирала — ждала. Из-за сарая вышел Зиновий, огляделся, подошел близко, так что она почувствовала запах махорки и еще какого-то дешевого одеколона.
— Григорий Лукин говорил со мной, — сказал Зиновий быстро, шепотом. — Он сказал, вы знаете про письмо. Но я его не отдам. Мне жизнь дорога.
— Мы не забирать, — ответила Фекла. — Мы смотреть. Скажи, что в тех бумагах про Петра Горелова. Все, что знаешь.
Зиновий помолчал, поправил очки, которые то и дело сползали с мокрого носа.
— В районном архиве есть дело. Петр Горелов, 1915 года рождения, призван в 1941-м. По документам — пропал без вести в 1942-м. Но есть справка, которую Дарья Ивановна перехватила. Из фильтрационного лагеря. Горелов был в плену, освобожден в 1944-м, прошел проверку и... — он запнулся, — и был направлен в штрафбат. Дальше сведений нет.
— Жив ли? — спросила Фекла.
— Не знаю. Но Дарья Ивановна все эти годы получала повышенное довольствие как за семью партизана. А если бы подала справку о том, что муж в плену, — лишилась бы всего. И места тоже.
— Копия справки у тебя?
Зиновий кивнул.
— Спрятана. На случай, если Дарья Ивановна решит меня убрать. Я не дурак, Фекла Ивановна. Я знаю, что она со мной сделает, когда ей больше не буду нужен.
— Дай мне копию, — сказала Фекла.
Зиновий отшатнулся.
— Не могу. Если узнает...
— Она не узнает. Я верну. Мне только показать кое-кому. Или отнести в район, если Илья в лес пойдет.
— Вы не отнесете, — вдруг сказал Зиновий. — Вы добрая, Фекла Ивановна. Григорий про вас так и сказал: добрая, не способна на подлость. А это — подлость. Я пойму, если вы меня выдадите.
Фекла посмотрела на него. В темноте он казался мальчишкой — узкие плечи, тонкая шея, голос ломается. Сослали его сюда из города, бросили в глушь, и он выживал как мог — подлизывался к Дарье, делал вид, что верит, а сам копил бумаги на черный день.
— Я не выдам, — сказала Фекла. — И Григорий не выдаст. Но если Илья завтра не вернет повестку, я пойду в район. И тогда мне понадобится бумага.
Зиновий долго молчал. Потом выдохнул:
— Приходите завтра, после обеда. Я приготовлю.
Он ушел быстро, скользнув между сараями. Фекла постояла еще немного, набрала ведро воды и пошла домой.
В избе было тихо. Клавдия с детьми спала за занавеской, Анна сидела у печи, вязала что-то из старых ниток. Илья не спал — лежал на лавке, укрывшись тулупом, и смотрел в потолок. Когда Фекла вошла, он повернул голову.
— Ну? — спросил.
— Не отменила.
Илья крякнул, сел. Лицо его было спокойным, даже каким-то облегченным, словно он наконец-то понял, что выбора нет и можно перестать надеяться.
— Значит, пойду.
— Не пойдешь. Я в район схожу.
— Не ходи. — Илья взглянул на нее твердо. — В район — значит, против власти. Они тебя так скрутят, что я тебя и не увижу больше. А меня в лес — так я может, и вернусь. Не впервой.
— Илья...
— Сказал — не ходи! — голос его сорвался на крик, и из-за занавески испуганно выглянула Клавдия. Илья осекся, махнул рукой. — Иди спать. Утро вечера мудренее.
Фекла не стала спорить. Она легла на полати, укрылась старой шубой и лежала, глядя в черное потолочье. Спать не хотелось. Мысли путались, кружились, как снежинки в метель. Дарья, Зиновий, Григорий, Илья. И где-то на самом краю — корова Зорька, которую увели, но которая, может быть, еще жива. Фекла вдруг подумала: а что, если попробовать найти Зорьку? Спросить у людей, куда ее отправили. Если корова еще не ушла на мясо, может, удастся выкупить? На что? На золотые серьги Анны? На последнюю шубу?
Она заснула под утро, и приснился ей Волга — широкая, светлая, и две девчонки стоят на обрыве, держатся за руки, и одна говорит другой: «Не бойся, прыгай. Я рядом».
А наутро случилось то, чего никто не ждал.
Фекла проснулась от шума — топот, крики, скрип ворот. Она спрыгнула с полатей, выбежала на крыльцо. По улице бежали люди, все в одну сторону — к сельсовету. Анна выглянула следом, бледная.
— Что там? — спросила она.
Фекла не ответила. Она уже бежала, обгоняя соседок, толкаясь локтями, и сердце колотилось где-то в горле, потому что она знала — случилось что-то страшное, непоправимое.
У сельсовета уже собралась толпа. Люди стояли, разинув рты, глядя на крыльцо. Фекла протиснулась вперед и замерла.
На крыльце, прислонившись к перилам, стоял мужчина в изодранной шинели, с вещмешком за спиной. Он был худой, небритый, с глубокими тенями под глазами, но Фекла узнала его сразу. Узнала по широким плечам, по густым бровям, по тому, как он держался — прямо, хотя видно было, что силы на исходе.
Петр Горелов.
Он вернулся.
Дарья стояла в дверях, вцепившись в косяк, и лицо ее было белее снега. Она смотрела на мужа, и в глазах ее не было радости. Только ужас.
— Петя... — прошептала она, и голос ее не был слышен никому, кроме Феклы, стоявшей ближе всех. — Ты... ты зачем?
Петр шагнул вперед, и деревянное крыльцо застонало под его тяжестью.
— Здравствуй, жена, — сказал он хрипло, и в голосе его слышалась такая усталость, что у Феклы защемило сердце. — Домой пришел. Не гонишь?
Дарья покачнулась, схватилась за перила. Толпа молчала, и в этой тишине было слышно, как где-то далеко лает собака, как скрипит флюгер на крыше, как тяжело дышит человек, прошедший войну, плен, штрафбат и вернувшийся туда, где его, может быть, уже не ждали.
Фекла стояла, не в силах отвести взгляд от Петра. И в голове у нее билась одна мысль: теперь все изменится. Для всех. И для Дарьи. И для них. Только вот — к лучшему или к худшему, она не знала.
***
Толпа у сельсовета не расходилась. Люди стояли, переминались с ноги на ногу, перешептывались, но никто не решался подойти ближе. Петр Горелов, которого все считали героем-партизаном, а кое-кто уже и похоронил мысленно, стоял на крыльце живой, хотя и страшно изменившийся.
Дарья так и замерла в дверях, вцепившись в косяк. Фекла видела, как побелели ее костяшки, как мелко дрожат пальцы. Она не двинулась с места, не шагнула навстречу мужу, не заплакала, не бросилась обнимать. Она стояла и смотрела на него так, словно перед ней был не человек, а призрак.
— Петя, — повторила она, и голос ее стал чужим, скрипучим. — Ты… ты живой.
— Живой, — подтвердил Петр. Он спустился с крыльца, тяжело опираясь на перила, и остановился в двух шагах от жены. — А ты, гляжу, в председателях ходишь. Домой-то пустишь или как?
Дарья молчала. Толпа замерла. Кто-то из баб всхлипнул, кто-то кашлянул в кулак. Фекла смотрела на Петра и не узнавала его. Тот Петр, которого она знала до войны, был статный, громогласный, с легкой усмешкой на губах. Этот — сгорбленный, с провалившимися щеками, с руками, которые тряслись, когда он поправлял вещмешок. Но глаза остались те же — темные, живые, и в них Фекла прочла то, что Дарья, видимо, не хотела замечать: он все понял. Он знал, что его не ждали.
— Пущу, — наконец выговорила Дарья. — Проходи. Потом поговорим.
Она посторонилась, пропуская его в сени. Петр шагнул через порог, и дверь за ним закрылась. Толпа еще постояла, пошумела и начала расходиться. Кто-то утирал слезы, кто-то, наоборот, хмурился и крутил головой. Фекла не двинулась с места. Она стояла посреди улицы, глядя на закрытую дверь сельсовета, и в голове у нее крутилось одно: «Вернулся. Живой. Значит, и про плен теперь все узнают. И Дарья больше не председатель. И лесозаготовки отменят. Или нет?»
— Фекла!
Она обернулась. Григорий шел к ней быстрым шагом, лицо его было сосредоточенным, даже тревожным.
— Видела? — спросил он, поравнявшись.
— Видела.
— Это все меняет. — Григорий взял ее за локоть, отвел в сторону, к сараю. — Ты понимаешь? Если Дарья сейчас попытается его спрятать, замять, сделать вид, что ничего не было, — нам надо успеть.
— Куда успеть?
— В район. С бумагами. Пока она не придумала, как выкрутиться. Она баба хитрая, Фекла. Она и из этого вывернется, если дать ей время.
Фекла высвободила руку.
— Подожди. Дай хоть денек. Может, все само утрясется. Пётр вернулся, он скажет правду, и...
— И что? — перебил Григорий. — Ты думаешь, он при всех скажет: «Я был в плену, а жена моя получала за партизана»? Он мужик, Фекла. Он свою бабу под топор не подведет. Помолчит, стерпит, ляжет на печь и будет молчать. А Дарья тем временем придумает, как его выставить. Скажет, что он не Пётр вовсе, а самозванец, или что он в плену умом повредился. У нее власть, бумаги, печать. А у нас что?
Фекла молчала. Она знала, что Григорий прав. И все же что-то держало ее — не жалость к Дарье, нет, а какая-то давняя, детская надежда, что правда все-таки восторжествует сама, без подлости с ее стороны.
— Я завтра схожу к Петру, — сказала она наконец. — Поговорю. Узнаю, что он сам хочет. А ты пока... ты пока не делай ничего. Хорошо?
Григорий посмотрел на нее долгим взглядом, потом кивнул.
— Ладно. Но долго ждать нельзя. Илья твой послезавтра в лес. Если Дарья не отменит, я сам пойду в район. С бумагой или без.
Он развернулся и ушел, оставив Феклу одну посреди улицы.
Домой она вернулась, когда уже совсем рассвело. Илья сидел на лавке, одетый, при параде — гимнастерка застегнута на все пуговицы, на деревяшку намотана чистая тряпица. Рядом стоял вещмешок, такой же тощий, как тот, с которым он пришел со станции.
— Слышал, — сказал Илья, не глядя на нее. — Горелов вернулся.
— Да.
— Живой?
— Живой.
Илья усмехнулся, но усмешка вышла кривая, невеселая.
— А я думал, он точно сгинул. Петька Горелов — везучий был всегда. И баба у него везучая. Теперь и вовсе неприкасаемая станет — муж-партизан вернулся, герой. Она нас еще сильнее давить станет.
— Он не партизан, — тихо сказала Фекла. — Он в плену был. В штрафбате.
Илья поднял голову. Глаза его сузились.
— Откуда знаешь?
— Зиновий сказал. У него бумаги есть.
Илья помолчал. Потом медленно, опираясь на палку, поднялся.
— Значит, врешь ты мне, Фекла, — сказал он глухо. — Все эти дни врала, что ничего сделать нельзя, что Дарья сильнее. А у тебя бумага была. И ты молчала.
— Я не молчала, — Фекла шагнула к нему. — Я хотела договориться. По-хорошему. Я к ней ходила, просила.
— А она?
— Она отказалась.
— И ты что? Смирилась? — Илья шагнул вперед, и деревяшка стукнула об пол так, что Клавдия за занавеской вздрогнула. — Ты готова была меня в лес отправить, на верную смерть, потому что тебе жалко эту стерву?
— Илья!
— Не смей! — закричал он. — Не смей меня останавливать! Я на войне ногу потерял, я кровь проливал, а ты... ты с ней в бирюльки играешь! Договориться она хотела! А если бы Петька не вернулся, что? Пошла бы ты в район? Или так и ждала, пока я в лесу сдохну?
Фекла смотрела на него, и слезы текли по ее щекам, но она не вытирала их. Впервые за все время она видела Илью таким — не затравленным, не злым, а настоящим, живым. В его глазах горело что-то, чего она не видела с того дня, как он переступил порог. Гнев. Живой, горячий гнев, который был лучше мертвого спокойствия.
— Илья, — сказала она тихо, — я бы пошла. Я бы завтра пошла, если бы Петр не вернулся. Я к Зиновию ходила, он обещал копию дать. Я ждала только...
— Чего?
— Сама не знаю. Может, чуда. Может, того, что она одумается. Глупо, да?
Илья посмотрел на нее, и гнев в его глазах начал угасать, уступая место чему-то другому — усталости, боли, может быть, даже стыду.
— Глупо, — сказал он. — Но я тебя за это и полюбил, дуру. За то, что в людях хорошее ищешь, даже когда его нет.
Он опустился на лавку, снял вещмешок, отбросил в угол.
— Ладно. Подождем до завтра. Но если Дарья не одумается, я сам пойду к Петру. И скажу ему все, что думаю. А там будь что будет.
Фекла села рядом, взяла его руку — жесткую, с обломанными ногтями, — и прижала к щеке.
— Не пойдешь. Я сама схожу. Ты сиди, ногу береги. А я поговорю с Петром. Он меня помнит. Может, послушает.
В тот же день, ближе к вечеру, по селу поползли слухи. Фекла не выходила из дома, но Анна, которая выходила за водой, принесла новости.
— Говорят, Дарья Ивановна мужа в комнате заперла и никого к нему не пускает, — шептала она, оглядываясь на дверь. — Секретарь ихний, Зиновий, сам не свой ходит, все бумажки перебирает, что-то пишет. А народ гудит: одни говорят, что Петр Иванович герой, другие — что он не тот, за кого себя выдает.
— А сам он? — спросила Фекла. — Выходил куда?
— Нет. Сидит в кабинете. Дарья ему еду носила, но он, говорят, не ел.
Фекла молча кивнула. Она ждала вечера, чтобы пойти к Петру, когда Дарья, может быть, уйдет или отвлечется. Но судьба распорядилась иначе.
Едва начало смеркаться, в дверь постучали. Фекла открыла и отшатнулась. На пороге стоял Петр.
Он был без шинели, в одной гимнастерке, подпоясанной ремнем, и без шапки, хотя мороз крепчал. В руке он держал палку — такую же, как у Ильи, и опирался на нее тяжело, всем телом.
— Здравствуй, Фекла, — сказал он. — Пустишь?
— Проходи, — сказала она, отступая.
Петр переступил порог, оглядел избу. Увидел Илью, замершего на лавке, увидел женщин за занавеской, детей, спящих на полу. Молча снял шапку, перекрестился на угол, где висела темная иконка, и только потом сел на лавку напротив Ильи.
— Здорово, Кузьмич, — сказал он.
— Здорово, — ответил Илья. Голос его был ровный, но Фекла чувствовала, как он напряжен.
Петр помолчал, потер лицо ладонями. Руки у него были черные, потрескавшиеся, ногти обломаны.
— Вы, поди, знаете уже, — сказал он негромко. — Про меня. Про плен.
— Знаем, — ответил Илья.
— Дарья не знала, — вдруг сказал Петр, и в голосе его послышалось что-то, похожее на мольбу. — Когда я в плен попал, она думала, что я погиб. А когда выяснилось, что я жив, она уже... она уже была председателем. И ей сказали: или ты отказываешься от мужа, или тебя самого в расход. Она выбрала...
— Она выбрала власть, — перебил Илья.
Петр опустил голову.
— Может, и так. Но я не затем пришел, чтобы ее судить. Я затем пришел, чтобы сказать: не трогайте ее. Она виновата, да. Но она моя жена. И я ее не отдам.
Фекла, стоявшая у печи, шагнула вперед.
— Петр, — сказала она, — ты знаешь, что она сделала с нами? Корова у нас последняя, Илью в лес отправляют, на мороз, на деревяшке. Она нас голодом морит. А ты просишь не трогать?
Петр поднял голову, и Фекла увидела его глаза — красные, воспаленные, полные такой муки, что у нее перехватило дыхание.
— Знаю, — сказал он. — И я с ней поговорю. Я заставлю ее отменить лесозаготовки. Я... я добьюсь, чтобы вам корову вернули.
— Корову не вернуть, — глухо сказал Илья. — Ее уже на мясо пустили, небось.
— Не пустили, — ответил Петр. — Я узнал. Она в районе, на скотном дворе. До сих пор доится. Если убрать Дарью с поста, я добьюсь, чтобы корову вернули. У меня есть... есть кое-какие заслуги. Штрафбат, знаете, штука такая: если выжил, то тебе многое прощают. Мне обещали помочь. Если я попрошу.
Фекла и Илья переглянулись. В избе стало тихо, только девочки сопели за занавеской.
— Ты предлагаешь сделку? — спросил Илья медленно. — Мы молчим про твой плен, а ты спасаешь нас от Дарьи?
— Я предлагаю не мстить, — сказал Петр. — Я прошел войну, плен, штрафбат. Я видел, как люди убивают друг друга за кусок хлеба. И я понял: мстить — это все равно что врага кормить. Отольется.
Фекла села на лавку рядом с Ильей. Она смотрела на Петра и думала о том, как много он вынес. Плен. Штрафбат. Возвращение в дом, где его не ждали. И все равно он пришел не с угрозами, а с просьбой о пощаде. Для женщины, которая предала его.
— А если Дарья не согласится? — спросила Фекла. — Если она не захочет ничего менять?
Петр усмехнулся. Усмешка вышла горькая.
— Согласится. У нее выбора нет. Я ей сказал: или ты все отменяешь, или я сам иду в район и рассказываю все. И тогда она теряет все. А если она сделает по-моему, я буду молчать. И буду жить с ней. Как муж.
— Ты простил ее? — не удержалась Фекла.
Петр долго молчал. Потом встал, опираясь на палку.
— Простить — это не забыть, — сказал он. — Простить — это значит не дать злу стать тобой. Я навоевался. Хватит.
Он поклонился — низко, по-старинному, и Фекле почудилось, что кланяется он не им, а кому-то другому, кого уже нет в этой избе. Может быть, тому парню, каким был до войны.
— Завтра утром приходите в сельсовет, — сказал он, уже стоя на пороге. — Все решим.
Дверь за ним закрылась, и в избе воцарилась тишина, нарушаемая только потрескиванием лучины. Илья сидел, глядя в стену, и лицо его было непроницаемым.
— Что думаешь? — спросила Фекла.
— Думаю, что он лучше нас обоих, — ответил Илья. — Я бы не смог. Я бы ее придушил своими руками.
— Илья!
— Знаю. Потому я и не Горелов. — Он повернулся к ней. — Но если завтра она не сделает, как обещано, я пойду в район. С бумагой или без. Ты меня не остановишь.
— Не остановлю, — сказала Фекла. — Но ты посмотри на него. Он через ад прошел, а душу сохранил. Может, и нам стоит...
— Не надо, — перебил Илья. — Не надо меня учить, как душу сохранить. Я и так ее еле таскаю в себе, как культю эту. Не рассыпалась пока.
Он лег на лавку, повернулся лицом к стене, и больше в тот вечер не проронил ни слова.
Фекла не спала. Она сидела у окна, смотрела на сельсовет, где до полуночи горел свет. Она думала о Петре, о Дарье, о том, как трудно, наверное, им сейчас в одной комнате, за закрытыми дверями. И о том, что завтрашний день решит все.
А на другой стороне села, в своей маленькой избенке, Григорий Лукин точил топор о брусок, и лезвие в свете лучины сверкало, как живое. Он тоже не спал. Он ждал утра.
***
Фекла не сомкнула глаз до самого рассвета. Она сидела у окна, смотрела, как за Волгой разгорается заря — бледная, холодная, без обещания тепла. На столе догорала лучина, и в ее последних вспышках тени по стенам плясали, словно живые. Где-то за перегородкой вздохнула во сне Клавдия, и Фекла вдруг подумала, что эти женщины, пришедшие из города, из самой блокады, стали ей ближе, чем родная сестра. Ближе, чем Дарья.
Она не знала, во сколько Петр ушел от них вчера. Помнила только, как долго смотрела вслед его сгорбленной фигуре, как он шел по главной улице, опираясь на палку, и никто не вышел ему навстречу. Село спало. Или делало вид, что спит.
Илья заворочался на лавке, сел, потер лицо руками.
— Не спится? — спросил он глухо.
— Не спится.
— Боишься?
Фекла подумала.
— Не боюсь. Не знаю, что будет, — вот чего.
— А я знаю, — сказал Илья. — Будет, как всегда: сильный сломает слабого. Только теперь непонятно, кто из них сильный, а кто слабый.
Он поднялся, намотал на культю чистую тряпицу, приладил деревяшку. Движения его стали увереннее, чем в первые дни, но в них чувствовалась та же жесткая, вымуштрованная скупость, что и во всем его облике. Фекла заметила, что он перестал стонать по ночам. Не потому, что боль утихла, а потому, что научился терпеть молча.
— Пойду умоюсь, — сказал он и вышел на крыльцо.
Фекла осталась одна. Она опустила голову на руки, и перед глазами ее вдруг встало то, что она видела вчера на крыльце сельсовета: лицо Дарьи в тот миг, когда она узнала мужа. Не радость, не удивление, а ужас. Настоящий, животный ужас, который невозможно подделать. Дарья боялась не того, что Петр вернулся, — она боялась, что вместе с ним вернулась правда, которую она столько лет закапывала, как мертвого кота.
И Фекла подумала: а что, если бы она, Фекла, была на месте Дарьи? Что, если бы ей пришлось выбирать между мужем и властью, между правдой и сытой жизнью? Смогла бы она? Или тоже сломалась бы, как Дарья?
Она не знала ответа. И это незнание было самым страшным.
Когда рассвело окончательно, Фекла накинула платок и вышла. Илья не пошел с ней — сказал, что будет ждать дома. Но по тому, как он надел гимнастерку и пристегнул орден «За отвагу» на выцветшую колодку, она поняла: если Дарья не сдержит слово, он выйдет сам. И тогда уже никто его не остановит.
По пути к сельсовету Фекла заметила, что ставни в домах открываются раньше обычного. Люди выглядывали на улицу, переговаривались у калиток, но никто не шел за ней. Она чувствовала на себе взгляды — любопытные, испуганные, осуждающие. Вся деревня знала, что Кузьмина идет к председателю, и вся деревня ждала, чем кончится.
У сельсовета ее встретил Зиновий. Секретарь был бледнее обычного, под глазами залегли синие круги, и очки сидели криво, словно он надел их второпях.
— Фекла Ивановна, — сказал он шепотом, оглядываясь на дверь кабинета, — там такое… Я лучше уйду сегодня. Отпрошусь.
— Что случилось? — спросила Фекла.
Зиновий помялся, покосился на дверь.
— Они всю ночь говорили. Кричали, потом тихо, потом опять кричали. Я в коридоре сидел, слышал. Дарья Ивановна… она плакала. Я ее никогда не видел плачущей.
Фекла молча кивнула. Она подошла к двери и постучала.
— Войдите, — услышала она голос Петра.
Она вошла. Дарья сидела за столом, перед ней стояла нетронутая тарелка с кашей. Лицо у нее было серое, словно пеплом присыпанное, и глаза опухшие, красные. Петр стоял у окна, спиной к двери, и смотрел на улицу.
— Здравствуйте, — сказала Фекла, закрывая за собой дверь.
Дарья подняла голову. Взгляд ее был пустым, и Фекла подумала, что, наверное, так смотрят люди, которые перестали чего-либо бояться, потому что самое страшное уже случилось.
— Садись, — сказала Дарья. Голос ее прозвучал ровно, без выражения, как у чужой.
Фекла села на табурет у двери. Петр обернулся, и она увидела его лицо — спокойное, даже умиротворенное, словно он наконец сделал то, что должен был.
— Я сказал Дарье, — начал он, — что она подпишет бумагу об отмене лесозаготовок для Ильи Кузьмина. И что она найдет возможность вернуть вам корову.
— Корову не вернуть, — тихо сказала Дарья. — Она уже в районе. Я не могу…
— Можешь, — перебил Петр. — Ты председатель. Напишешь, что корова была изъята ошибочно, ввиду особых обстоятельств — инвалид войны, безногий. В районе поймут. Или не поймут, но ты сделаешь.
Дарья молчала, глядя в тарелку. Фекла смотрела на нее и вдруг заметила, что руки у Дарьи лежат на столешнице, как у покойницы — одна на другой, без движения, без жизни.
— Петр, — сказала Дарья, не поднимая глаз, — ты просишь меня унизиться.
— Я прошу тебя сделать доброе дело. Впервые за два года.
Дарья вздрогнула, словно от удара. Она медленно подняла голову, посмотрела на мужа, и в глазах ее мелькнуло что-то, похожее на боль.
— Ты не знаешь, — прошептала она. — Ты не был здесь. Ты не знаешь, что значит держать все это…
— Знаю, — сказал Петр. — Я был там, где держат не власть, а жизнь. На волоске. Каждый день. И я знаю одно: если человек начинает давить слабых, значит, он уже проиграл. Проиграл себе.
Дарья закрыла лицо руками. Плечи ее затряслись, и из-под ладоней вырвался сдавленный, нечеловеческий звук — ни плач, ни стон. Фекла сидела не шевелясь. Она вдруг поняла, что сейчас перед ней не председатель сельсовета, не Дарья, которая отобрала корову и подселила чужих, а просто женщина, которая сломалась. Которую война переломила так же, как Ильину ногу, только не снаружи, а внутри. И теперь она не знала, как срастить кости.
— Я подпишу, — сказала Дарья, не убирая рук от лица. — Я подпишу все. И корову верну. Только… только не смотри на меня так, Петя. Не смотри.
Петр подошел к ней, положил руку на плечо. Дарья дернулась, словно от ожога, но потом обмякла, прижалась щекой к его ладони.
— Ты простишь меня? — спросила она, глядя на него снизу вверх.
— Не сейчас, — ответил Петр. — Может, когда-нибудь. Но сначала надо сделать то, что обещали.
Он посмотрел на Феклу.
— Ступай домой, Фекла. Сегодня же получишь бумагу. А за коровой я сам съезжу в район. Послезавтра будет ваша Зорька.
Фекла встала. В горле у нее стоял ком, и она не могла вымолвить ни слова. Она посмотрела на Дарью, на Петра, на их руки, сомкнутые на плече, и вдруг почувствовала, что ноги не держат ее. Она прислонилась к косяку.
— Дарья, — сказала она тихо, — я не хотела…
— Знаю, — перебила Дарья. Голос ее стал сухим, ровным, как будто ничего и не было. — Ты никогда не хотела зла. Ты добрая, Фекла. Слишком добрая. Потому и выживешь, а я… не знаю.
Фекла вышла. В коридоре она остановилась, прислонилась лбом к холодной стене. Зиновий сидел за своим столом, сгорбившись, и делал вид, что перебирает карточки. Он не поднял головы, когда она проходила мимо, но Фекла заметила, как дрожат его руки.
Она вышла на крыльцо. Утро разгорелось, и низкое солнце висело над Волгой, ослепительно-белое, без тепла. Она постояла, вдыхая морозный воздух, и пошла домой.
Дома ее ждали. Илья сидел на лавке, одетый, с орденом на груди. Анна и Клавдия стояли у печи, держась за руки, как две сестры. Девочки, Зоя и Нюра, выглядывали из-за занавески любопытными глазенками.
— Ну? — спросил Илья.
— Будет бумага, — сказала Фекла. — Лесозаготовки отменят. И корову обещали вернуть. Зорьку.
Илья медленно выдохнул. Он опустил голову, и Фекла увидела, как вздрагивают его плечи — не от плача, от облегчения, которое нельзя высказать словами.
— Спасибо, — сказал он глухо. — Спасибо тебе, Фекла.
— Не мне спасибо. Петру.
Илья поднял голову. Глаза его были сухие, но в них стояло что-то, чего Фекла не видела давно — надежда.
— Петру — значит, и Дарье тоже, — сказал он. — Небось, она пошла на уступки?
— Пошла.
— Чудно́, — протянул Илья. — А я думал, она до конца стоять будет.
Фекла села рядом с ним. Она хотела рассказать, что видела в кабинете — Дарью с лицом, похожим на пепел, ее руки, сложенные на столе, как у покойницы, ее голос, сломленный и чужой. Но не стала. Зачем? Илья и так ненавидел Дарью, и эта ненависть была единственным, что держало его на плаву все эти месяцы. Если отнять ненависть, останется только пустота. А пустоту заполнять нечем.
— Илья, — сказала она тихо, — ты бы мог ее простить?
Он долго молчал. Потом покачал головой.
— Не знаю. Может, когда-нибудь. Когда нога отрастет.
Фекла невесело усмехнулась. Она встала, подошла к печи, где Клавдия уже ставила чугунок с водой для заварихи.
— Сегодня будем праздновать, — сказала Фекла. — Хлеба испечем. Анна, у тебя там серьги остались? Обменяй у кого на муку. Всё равно носить некуда.
Анна улыбнулась — впервые за все время широко, по-настоящему.
— Обменяю, Фекла Ивановна. Обязательно обменяю.
День прошел в хлопотах. Фекла месила тесто, Клавдия топила печь, девочки бегали за водой. Илья сидел на крыльце, курил махорку и смотрел на дорогу. Ждал, когда принесут бумагу.
Бумагу принес Зиновий. Он явился после обеда, оглядываясь, словно боялся, что за ним следят. Протянул Фекле сложенный лист, подписанный и заверенный печатью.
— Вот, — сказал он. — Лесозаготовки отменены. И корову обещали вернуть. Петр Иванович сам в район уехал, хлопотать.
— Спасибо, Зиновий, — сказала Фекла.
Секретарь помялся, поправил очки.
— Фекла Ивановна, — начал он тихо, — вы уж простите меня, если что не так. Я ведь тоже… я просто боялся. Все боялись.
— Знаю, — сказала Фекла. — Не надо извиняться.
Зиновий кивнул и ушел быстрым шагом, не оглядываясь.
Фекла вошла в избу, положила бумагу на стол. Илья подошел, взял ее в руки, прочитал медленно, по слогам.
— Все правильно, — сказал он. — Печать есть. Значит, кончилось.
— Кончилось, — повторила Фекла.
Она хотела верить, что это правда. Но где-то в глубине души засело сомнение: слишком легко все обернулось. Слишком быстро Дарья сломалась. Или не сломалась, а затаилась, как змея, которая ждет, когда можно будет укусить снова?
Вечером, когда стемнело, Фекла вышла на крыльцо. Мороз крепчал, и звезды высыпали на небе густо, как мак. Она смотрела на дом Дарьи — там тоже горел свет, и она знала, что Петр еще не вернулся из района. Дарья была одна.
Фекла постояла, подумала и пошла. Сама не зная зачем. Ноги несли ее по знакомой улице мимо спящих домов, мимо церкви-зерносклада, к избе, где когда-то была школа, а теперь — кабинет председателя и ее жилье.
Дверь была не заперта. Фекла толкнула ее, вошла в сени, потом в комнату. Дарья сидела за столом, перед ней лежала та самая фотография — две девчонки на обрыве, обнявшись. Она не плакала. Она просто смотрела на снимок, и лицо ее было спокойным, как у человека, который принял решение.
— Зачем пришла? — спросила Дарья, не поднимая головы.
— Не знаю, — честно сказала Фекла. — Может, проститься.
Дарья подняла глаза.
— Проститься? Мы же не уезжаем.
— Нет, — Фекла села на лавку напротив. — Проститься с тем, что было. С нами. С дружбой.
Дарья усмехнулась. Усмешка вышла кривая, болезненная.
— Дружба, говоришь. А я думала, что у нас ничего уже нет. После коровы, после всего…
— У меня тоже так думала, — сказала Фекла. — А теперь не знаю. Ты зла мне сделала много. Я зла тебе чуть не сделала. Но Петр вернулся и все перевернул.
— Петр, — повторила Дарья. — Он лучше нас обоих. Я всегда знала, что он лучше. Потому и вышла за него. А потом… потом я стала хуже всех.
Она замолчала. В комнате было тихо, только часы на стене тикали — единственные в селе, привезенные Дарьей из района.
— Дарья, — спросила Фекла, — ты Петра любишь?
Дарья долго молчала, глядя на фотографию.
— Не знаю, — сказала она наконец. — Я его уже забыла, как любить. Я себя забыла, как любить. А он пришел и сказал: «Я прощу тебя, если ты станешь человеком». А я не знаю, как стать человеком. Я разучилась.
Фекла протянула руку и накрыла ее пальцы, холодные, как лед.
— Придется учиться заново, — сказала она. — Всем нам. Война кончилась, Дарья. Пора жить по-человечески.
Дарья посмотрела на нее, и в глазах ее мелькнуло что-то, похожее на благодарность.
— А ты? Ты сможешь простить меня? За корову? За эвакуированных? За Илью?
Фекла не ответила сразу. Она подумала о Зорьке, которую увели, об Ильиных ночах на печи, о своих слезах на крыльце. Подумала о девочках, которые спали на полу в чужой избе, об Анне, перевязывающей больную руку, о Клавдии, моловшей желуди в муку. И о том, что без Дарьи, без ее жестокости, может быть, ничего этого и не случилось бы — и они не стали бы теми, кем стали.
— Не знаю, — сказала она. — Может, со временем. Ты прости меня тоже.
— За что?
— За то, что хотела пойти в район с бумагой. За то, что чуть не предала.
Дарья покачала головой.
— Ты не предала бы. Ты не такая.
— А ты была такой?
Дарья посмотрела на нее, и в глазах ее Фекла увидела ответ — горький, безжалостный.
— Была, — сказала Дарья. — И еще, наверное, есть. Но я постараюсь… постараюсь перестать.
Они сидели молча, и часы тикали, отсчитывая время. За окном мороз рисовал на стеклах белые узоры, и звезды мерцали, как далекие огни.
Фекла встала.
— Мне пора. Илья ждет.
— Иди, — сказала Дарья. — И... спасибо, что пришла.
Фекла уже взялась за дверь, когда Дарья окликнула ее.
— Фекла!
— Что?
— Зорька вернется. Петр привезет. И... если захочешь, приходи еще. Когда-нибудь.
Фекла кивнула, не оборачиваясь, и вышла в ночь. Мороз ударил в лицо, и она глубоко вздохнула, чувствуя, как в груди отпускает что-то, сжатое долгими месяцами.
Дома ее ждал Илья. Он сидел на лавке, положив рядом с собой костыль, и смотрел на дверь.
— Ходила к ней? — спросил он.
— Ходила.
— И как?
Фекла села рядом, прижалась плечом к его плечу.
— Она тоже человек, Илья. Просто забыла об этом.
Илья молчал. Потом вздохнул, обнял ее за плечи своей жесткой, натруженной рукой.
— Может, и так, — сказал он. — Но я пока не могу. Не сейчас. Ты уж прости.
— Ничего, — сказала Фекла. — Время есть.
За окном мороз рисовал свои узоры, а на столе лежала бумага с печатью — маленький листок, который вернул им жизнь. И где-то в ночи, по замерзшей дороге, ехал Петр Горелов, везя в розвальнях рыжую корову с белой звездой во лбу. Зорька возвращалась домой.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: