Найти в Дзене
Валерий Коробов

Две женщины, одна война - Глава 1

В тот день Фекла узнала о том, что война кончилась, не по газете и не по громкоговорителю на столбе у сельсовета. Она узнала об этом по корове. В тот день Фекла узнала о том, что война кончилась, не по газете и не по громкоговорителю на столбе у сельсовета. Она узнала об этом по корове. Звали корову Зорька. Рыжая, с белой звездой во лбу, худая до прозрачности, она стояла посреди бабьего лета в привязи у плетня и тянула морду к пожухлой ботве — туда, где вчера еще лежала тыква. Фекла вышла на крыльцо с подойником, и первое, что увидела, — как Зорька вдруг вздохнула всей грудью, низко, по-человечьи, и в ее глазах блеснуло то самое, чему Фекла не хотела верить уже четвертый год: облегчение. Война кончилась. Зорька знала раньше всех. Фекла прижала подойник к груди, прислушалась. Село Большие Углы лежало в низине, и с пригорка, где стояла ее изба, было видно всю главную улицу — от школы до церкви, превращенной в зерносклад. Люди выходили из калиток, стояли кучками, кто-то уже бежал, придерж

В тот день Фекла узнала о том, что война кончилась, не по газете и не по громкоговорителю на столбе у сельсовета. Она узнала об этом по корове.

В тот день Фекла узнала о том, что война кончилась, не по газете и не по громкоговорителю на столбе у сельсовета. Она узнала об этом по корове.

Звали корову Зорька. Рыжая, с белой звездой во лбу, худая до прозрачности, она стояла посреди бабьего лета в привязи у плетня и тянула морду к пожухлой ботве — туда, где вчера еще лежала тыква. Фекла вышла на крыльцо с подойником, и первое, что увидела, — как Зорька вдруг вздохнула всей грудью, низко, по-человечьи, и в ее глазах блеснуло то самое, чему Фекла не хотела верить уже четвертый год: облегчение.

Война кончилась. Зорька знала раньше всех.

Фекла прижала подойник к груди, прислушалась. Село Большие Углы лежало в низине, и с пригорка, где стояла ее изба, было видно всю главную улицу — от школы до церкви, превращенной в зерносклад. Люди выходили из калиток, стояли кучками, кто-то уже бежал, придерживая платок. Потом ветер донес женский крик — не испуганный, а какой-то незнакомый, раскатистый, похожий на смех и на плач сразу. Фекла поставила подойник на ступеньку и пошла вниз, к сельсовету, где через час должен был собраться народ.

Она шла медленно, потому что за четыре года привыкла не торопиться — спешить было некуда. Муж ее, Илья, ушел на фронт в сорок первом, в первые же дни. Письма приходили редко, а последний пришел в сорок третьем, и в нем Илья писал всего три строки: «Жива будь, Фекла. Детей у нас нет, так хоть корову береги. Не помирать же». Про детей и вправду не случилось — бог не дал, а может, война отняла, кто ж разберет. Жила Фекла одна в избе на четырех стенах, ходила в поле от темна до темна, спала на голых досках, укрывшись тулупом, и каждую ночь просила одно: чтобы Илья вернулся. Любым. Даже если без рук, без ног — лишь бы живой.

На площади у сельсовета уже толпился народ. Фекла встала в сторонке, ни к кому не подходя. Она заметила Дарью сразу — та стояла на крыльце, чуть выше всех, в новом ватнике и в сапогах, какие в селе никто не носил: черные, с голенищами до колен, будто городские. Дарья была председателем сельсовета второй год, и власть ее пришла не в сорок пятом, а раньше, когда старый председатель, Михеич, ушел на фронт и не вернулся, а его место занял присланный из района, да тот не ужился — за полгода его съела здешняя глухомань. Тогда и выдвинули Дарью. Говорили, что она грамотная, до войны учительствовала в начальной школе, а еще — что муж ее, Петр, ушел в партизаны, и это считалось особой заслугой, хотя никто в Больших Углах толком не знал, где те партизаны и есть ли они вообще.

Фекла и Дарья когда-то дружили. Сидели за одной партой, бегали на Волгу купаться, шептались по ночам на сеновале. Дарья вышла замуж за Петра Горелова — первого парня на селе, статного, с густыми бровями и легкой рукой. Фекла же выбрала Илью Кузьмина — плотника, тихого, молчаливого, который больше говорил с деревом, чем с людьми. Свадьбы играли в один год, и казалось, что жизнь у них пойдет рядом, как две реки, которые вот-вот сольются. А они разошлись. Сначала война, потом власть.

Фекла никогда не завидовала Дарье, но теперь, глядя на ее сапоги и новый ватник, почувствовала в груди холодную тяжесть. Дарья не работала в поле, как все бабы, — не гнула спину от зари до зари, не мерзла осенью на ветру, не рвала руки о колючую солому. Она ездила в район, что-то подписывала, кого-то вызывала к себе в кабинет — маленькую комнатку при сельсовете, где пахло махоркой и сургучом. И жила Дарья лучше всех: в избе у нее всегда был хлеб, а зимой топили так жарко, что снег на крыше таял.

Крыльцо скрипнуло. Дарья подняла руку, и толпа притихла.

— Товарищи! — сказала она громко, с тем особенным, начальственным голосом, который появился у нее год назад, словно она всю жизнь только и делала, что командовала. — Война окончена. Фашистская Германия капитулировала. Сегодня получена телеграмма из области.

Кто-то закричал, кто-то заплакал, и толпа смешалась в единый гул. Фекла стояла, сжимая руки в карманах выцветшей стеганой кофты, и ждала одного: когда придет Илья. Она смотрела на Дарью, и ей казалось, что та сейчас должна посмотреть на нее, улыбнуться, как в старые времена, спуститься с крыльца и обнять, сказать: «Ну вот, Феклуша, дождались». Но Дарья смотрела поверх голов, и лицо ее было спокойным, даже строгим. Она что-то говорила секретарю — молодому парню в очках, присланному из района, — и не глядела в сторону Феклы.

Фекла вернулась домой. Зорька все так же стояла у плетня, и солнце уже клонилось к закату, окрашивая рыжую шкуру в багряный цвет. Фекла села на крыльцо, обхватила колени руками и заплакала. Плакала она тихо, без звука, как плачут люди, отвыкшие от жалости к себе. Она плакала от облегчения, от страха, от неизвестности — что теперь будет, как они заживут, вернется ли Илья прежним или война выжгла в нем что-то навсегда.

Илья вернулся через месяц.

Он пришел пешком от станции, одетый в гимнастерку без погон, с тощим вещмешком за спиной. Фекла увидела его издалека — сначала не узнала: слишком худой, сгорбленный, опирающийся на корявый сук. Он шел по главной улице, и люди отворачивались — не потому, что не рады, а потому что стыдно было смотреть на его ногу. Левая штанина была закатана выше колена и заколота булавкой, и вместо ноги торчала деревяшка — грубо обструганный обрубок, обмотанный тряпками.

Фекла бросилась к нему, упала на колени прямо в пыль, обхватила его здоровую ногу. Илья остановился, посмотрел на нее сверху вниз и сказал глухо:

— Встань. Не позорься.

Она встала. Она хотела обнять его, но он отстранился, и она увидела его глаза — когда-то светлые, с веселыми морщинками в уголках, а теперь мутные, как у старого человека. Он не обнял ее, не поцеловал. Он сказал только:

— Корова есть?

— Есть, Илья, Зорька жива, — быстро заговорила Фекла, хватаясь за эту ниточку. — Я ее берегла, что могла, сено сушила, зимой из одной картошки кормила...

— Ладно, — перебил он и двинулся дальше, тяжело переставляя деревяшку. — Пойдем. Покажешь.

Дома он сбросил вещмешок, сел на лавку, снял культю с деревяшки и долго растирал руками. Фекла суетилась, ставила на стол чугунок со щами, крошила хлеб. Илья ел молча, быстро, не поднимая глаз. Когда доел, сказал:

— Спать буду на печи. Ступай на полати. Нечего мне мешать.

Фекла не спала всю ночь. Она лежала на полатях, смотрела в потолок и слушала, как Илья ворочается на печи, глухо стонет во сне и иногда, просыпаясь, ругается сквозь зубы матерно — так, как она никогда от него не слышала. Ей казалось, что война не кончилась. Она просто переехала в их избу, поселилась на печи и смотрела на них двумя пустыми глазами.

Через три дня после возвращения Ильи к ним в калитку постучали. Фекла открыла и увидела Дарью. Та стояла в своем новом ватнике, с папкой под мышкой, и за ней — двое мужиков с подводой.

— Здравствуй, Фекла, — сказала Дарья ровным, официальным голосом. — Распоряжение района. По решению исполкома, для отправки в счет продналога изымается одна единица крупного рогатого скота из хозяйств, имеющих коров. У вас корова есть. Мы ее забираем.

Фекла побледнела. Она схватилась за косяк, чтобы не упасть.

— Дарья... — прошептала она. — Дарьюшка... война же кончилась. Какой налог? Илья вернулся без ноги, чем мы кормиться будем? Зорька — одна кормилица...

Дарья переступила с ноги на ногу, но взгляд отвела в сторону.

— Не я придумала, Фекла. Распоряжение. Всем дали, и вы не исключение.

Из избы вышел Илья, опираясь на палку. Он посмотрел на Дарью, на подводу, на мужиков и сказал тихо, с такой злобой, что у Феклы свело живот:

— Не отдам.

Дарья поджала губы.

— Илья Кузьмич, вы человек военный, должны понимать: государству сейчас тяжело. Города кормить надо. Не мы с вами придумали.

— Я тебе говорю, — Илья шагнул вперед, и деревяшка глухо стукнула о землю, — не отдам.

Мужики на подводе переглянулись. Один из них, здоровый детина по прозвищу Седой, слез и взялся за веревку. Дарья сказала:

— Илья, вы же знаете, что я могу и постановление применить. Не упрямьтесь. Корова пойдет на общее дело.

Фекла смотрела, как Седой отвязывает Зорьку, как корова упирается, мотает головой, а второй мужик хлещет ее прутом по бокам. Зорька замычала — долго, протяжно, как плачут бабы на похоронах. Фекла хотела броситься, отбить, но ноги не слушались. Она упала на колени прямо перед Дарьей.

— Дарья, забери что хочешь, но корову оставь. Ради бога. Ради нашей дружбы. Мы же с тобой...

Дарья отступила на шаг. Лицо ее дрогнуло — на секунду, не больше, — но потом она выпрямилась и сказала:

— Дружба дружбой, а служба службой. Распоряжение подписано.

Она повернулась и пошла к калитке, не оборачиваясь. А Фекла так и осталась стоять на коленях, глядя, как уводят Зорьку, как корова упирается последний раз и исчезает за углом. Илья стоял рядом, молчал, и только пальцы его, сжатые на палке, побелели до синевы.

Вечером он сказал Фекле:

— Помни: эта сука нас с тобой схоронила. И я ей этого не прощу.

Фекла не ответила. Она сидела у пустого плетня, где еще утром стояла Зорька, и гладила сухую землю, как гладят ушедшего человека.

Она еще не знала, что Дарья приготовила для них новый удар, который придет быстрее, чем они успеют опомниться.

***

Без Зорьки жизнь в избе Кузьминых остановилась. Фекла каждое утро просыпалась и секунду лежала с закрытыми глазами, надеясь услышать знакомое мычание за стеной. Но во дворе было тихо, только ветер шуршал пожухлой листвой, и где-то далеко лаяла собака.

Илья замкнулся в себе. Он сидел на лавке у окна, выстругивал из щепок какие-то бессмысленные фигурки и молчал. Если Фекла заговаривала с ним, он отвечал односложно или не отвечал вовсе. Есть он стал мало, от щей отворачивался, а хлеб крошил пальцами и крошки ссыпал в карман — фронтовая привычка, от которой Фекла вздрагивала, но ничего не говорила.

Она попыталась сходить к Дарье — не просить, нет, просто поговорить. Может, объяснить, что без коровы они пропадут, что Илье нужна хоть какая-то еда, чтобы силы вернуть. Но секретарша в очках — Зиновий, как его звали, — преградил ей дорогу еще на крыльце.

— Председатель занята. Прием по вторникам и пятницам с двух до четырех. Вопросы — в письменном виде.

Фекла не умела писать заявления. Она умела доить коров, жать серпом, полоть грядки и заматывать мужу культю чистыми тряпками. Бумаги были для нее чужой, непонятной стихией. Она постояла у крыльца, постояла и ушла.

А через неделю, когда на огороде уже убрали последнюю картошку и Фекла прикидывала, как они продержатся до весны на одной картошке да на сушеной брюкве, к ним снова постучали.

На этот раз стук был громкий, требовательный. Фекла открыла дверь и увидела Дарью. Не одну — с ней стояли две женщины с детьми. Одна — молодая, в городском пальто, хотя на улице уже заморозки, с бледным лицом и перевязанной рукой. Вторая — постарше, в платке, с двумя девочками, которые жались к ее юбке. У старшей девочки были синие круги под глазами, младшая держала под мышкой тряпичную куклу без лица.

— Что это? — спросила Фекла, хотя уже догадалась.

— Эвакуированные, — сказала Дарья тем же ровным голосом, каким объявляла про корову. — Распоряжение райисполкома: разместить в каждом дворе, где есть свободная площадь. У вас изба большая, печь хорошая. Жить будут здесь.

Фекла попятилась. Из-за ее спины показался Илья, опираясь на палку. Он посмотрел на женщин, на детей, потом на Дарью — и лицо его перекосилось.

— Ты что, совсем рехнулась? — спросил он тихо, страшно. — У нас ни хлеба, ни молока. Сами с голоду пухнем. А ты чужих людей к нам тащишь?

— У них нет своего угла, — ответила Дарья, не моргнув глазом. — Илья Кузьмич, вы военный человек, должны понимать. Война всех перемолола, теперь надо поднимать страну. Городские заводы работают, дети рабочих должны быть накормлены и устроены.

— А моя баба чем их кормить будет? — голос Ильи сорвался на хрип. — Воздухом? Водой из колодца?

Дарья переступила с ноги на ногу. Сапоги ее блестели, как у генерала.

— Вам выделят дополнительный паек на каждого подселенного. По карточкам. Я распоряжение подпишу.

— Паек! — Илья стукнул палкой об пол так, что половица треснула. — Твоим пайком сыт не будешь! Ты у нас корову забрала, помнишь? Где она? Где Зорька? В каком городе ее мясо съели?

Дарья побледнела, но не отступила.

— Корова ушла по продналогу. Я тут ни при чем. А людей этих вы примете, потому что так надо. Иначе — постановление о неисполнении, и штраф. Выдерните?

Фекла смотрела на женщин. Молодая, в городском пальто, стояла, опустив глаза, и перебирала пальцами край платка. У нее было лицо человека, который уже привык, что его гонят из угла в угол, и даже не ждет доброго слова. Старшая девочка заплакала тихонько, и мать прижала ее к себе, не утешая, а просто чтобы согреть.

— Оставайтесь, — вдруг сказала Фекла.

Илья обернулся к ней, и в глазах его мелькнуло что-то, чего она раньше не видела — не гнев даже, а настоящая, глухая ненависть. К ней.

— Ты что сказала?

— Оставайтесь, — повторила Фекла. Она подошла к женщинам, взяла старшую девочку за холодную руку. — Проходите. Печь топится, тепло будет. А хлеб... хлеб у нас есть, немного. Поделимся.

Дарья кивнула, развернулась и вышла, не сказав больше ни слова. Сапоги ее застучали по дощатому крыльцу, и звук этот еще долго стоял в ушах у Феклы.

Илья не сказал ни слова. Он развернулся, тяжело, на деревяшке, прошел к печи и лег лицом к стене. И больше в тот вечер не проронил ни звука.

Городских женщин звали Анна и Клавдия. Анна — та, что в пальто, — оказалась инженером с эвакуированного завода, и рука у нее была сломана при бомбежке, заросла криво, но работать она все равно собиралась. Клавдия была женой погибшего железнодорожника, с двумя дочками — Зоей и маленькой Нюрой. Они прибыли из Ленинграда, и от них до сих пор пахло блокадой — не запахом даже, а какой-то особой пустотой, когда люди не ждут ничего хорошего от жизни и радуются просто тому, что сегодня не умерли.

Фекла постелила им на полу, у печки, отгородив занавеской. Илья на печь не полез — остался на лавке, отвернувшись к стене. Женщины молча разобрали свои узлы, девочки уснули сразу, как только улеглись, и спали неподвижно, даже не ворочаясь.

Ночью Фекла вышла на крыльцо. Ноги не держали — не от усталости, от какой-то внутренней дрожи, которая била ее с того самого дня, как увели Зорьку. Она села на ступеньку, обхватила плечи руками и уставилась в темноту.

Село спало. Только в доме Дарьи — в том конце улицы, где стояла ее изба, самая крепкая в Больших Углах, — горел свет. Фекла смотрела на этот свет, и в груди у нее разрасталась пустота, похожая на ту, что привезли с собой блокадницы.

Она думала о том, как они с Дарьей в детстве бегали к Волге. Дарья всегда была первой: первая залезала на дерево, первая ныряла с обрыва, первая получала похвалу от учительницы. Фекла шла следом, не догоняя, но и не отставая. Она любила Дарью той особой любовью, когда человек становится частью тебя, и ты уже не понимаешь, где кончаешься ты и начинается она.

А теперь Дарья стала чужой. Или, может быть, всегда была чужой, просто война сняла с нее ту кожу, под которой пряталось настоящее.

— Не спится?

Фекла вздрогнула. Голос был низкий, хриплый, и она сначала не узнала его. Потом разглядела в темноте фигуру — высокий мужчина, опирающийся на палку, идет вдоль плетня.

— Григорий? — удивилась она.

Григорий Лукин, плотник. Жил на отшибе, в маленькой избенке, которую сам же и срубил. Война его тоже не обошла — он вернулся в сорок четвертом, без двух пальцев на правой руке, но работал по-прежнему, молча и споро. В селе его не любили за угрюмость, а бабы шептались, что он, дескать, Дарью в молодости сватал, да та его и близко к порогу не подпустила — за Петра Горелова, за председателева сына, захотела.

— Слышал, у тебя беда, — сказал Григорий, останавливаясь у крыльца. — Корову увели. Теперь вот чужих поселили.

— Не чужих они, — тихо ответила Фекла. — Такие же, как мы. Может, даже хуже.

— Ты добрая, Фекла. Слишком добрая. — Григорий помолчал. — Я пришел помочь. Плетень у тебя развалился совсем, скоро зима, скотину держать негде будет. Если корову вернешь — а вернешь, я верю, — то плетень нужен.

— Откуда ж она вернется? — горько усмехнулась Фекла.

— Увидишь. — Григорий оперся на палку, повернулся и пошел прочь, растворившись в темноте так же внезапно, как и появился.

Фекла осталась сидеть на крыльце, глядя в ту сторону, где еще секунду назад маячила его фигура. Сердце билось ровно и спокойно впервые за много дней.

А в доме Дарьи, в ту же самую ночь, горел свет до утра. И если бы Фекла могла видеть сквозь стены, она бы разглядела, как Дарья сидит за столом, перебирает бумаги и вздрагивает при каждом скрипе половиц, а на столе перед ней лежит фотография — старая, пожелтевшая, на ней две девчонки обнимаются на фоне волжского обрыва.

Дарья смотрела на эту фотографию долго, потом перевернула ее лицом вниз и убрала в ящик стола. Ключ щелкнул, и все затихло.

Наутро Фекла проснулась от того, что в доме пахло горячей картошкой. Анна, городская женщина, стояла у печи, здоровой рукой помешивая в чугунке. Клавдия резала хлеб — ровными, тонкими ломтями, по-ленинградски экономно. Девочки сидели на лавке, болтая ногами, и впервые за долгое время улыбались.

Илья поднялся с лавки, надел гимнастерку, аккуратно застегнул пуговицы. Посмотрел на Феклу — взгляд уже не ненавидящий, а тяжелый, как камень.

— Сходи к Гришке Лукину, — сказал он. — Скажи, пусть приходит. Плетень, и правда, чинить надо.

Фекла кивнула, но с места не двинулась. Она смотрела, как девочки тянут руки к хлебу, как Анна ловко, одной рукой, раскладывает картошку по мискам, и вдруг подумала: может быть, это и есть та самая жизнь, которая начинается после войны. Не та, о которой мечталось, а другая — тесная, голодная, полная чужих людей на твоей печи. Но все-таки жизнь.

Она накинула платок и вышла. Утро было холодное, но солнечное, и первый иней лежал на траве, как седина.

Григорий уже стоял у ее плетня, держа в руках топор.

— Знала, что придешь, — сказал он просто. — Говори, что надо.

— Илья велел позвать. Плетень чинить.

— Плетень — это не главное, — Григорий взглянул на нее из-под насупленных бровей. — Главное, чтобы выжить. А выжить — значит, держаться вместе. Ты, я, Илья. И те бабы, что у тебя поселились.

— Ты про что? — насторожилась Фекла.

— Про то, что Дарья на этом не остановится. — Григорий поправил топор в руке, и культя с двумя пальцами плотно обхватила топорище. — Я ее знаю. Если уж она начала давить, то будет давить до конца. Корова — это только начало. Теперь она вам чужой народ подселила, чтобы вы сами с голоду передрались. А потом придет и скажет: нет у вас избы, раз вы не справляетесь. И заберет и избу.

Фекла похолодела.

— Не может быть. Она же человек...

— Была человеком, — жестко перебил Григорий. — Власть, Фекла, хуже войны. Война калечит тело, а власть — душу. Дарья теперь не та, что в детстве с тобой бегала. Она — председатель. А председателю друзья не нужны, ему нужны те, кто подчиняется.

Он отвернулся, взмахнул топором, и сухой кол раскололся с треском, разлетевшись в стороны.

Фекла стояла, глядя на его широкую спину в засаленной стеганке, и чувствовала, как в груди поднимается что-то тяжелое, горячее. Не гнев даже — решимость. Та самая, которая помогала ей четыре года не сломаться, когда не было писем, когда хлеб кончался, когда она спала по два часа в сутки, чтобы управиться в поле.

— Чини плетень, Григорий, — сказала она твердо. — А с остальным я сама разберусь.

Она развернулась и пошла обратно в избу, чувствуя на спине его взгляд. И где-то в глубине души уже знала: скоро им всем придется выбирать, на чьей они стороне. И что этот выбор может стоить жизни.

***

Октябрь в Больших Углах выдался на редкость злым. Ветер дул с Волги, сырой, промозглый, и уже к середине месяца первый снег припорошил крыши, а к ночи замерзали лужи, покрываясь стеклянной коркой. Фекла топила печь дважды в день, но тепла все равно не хватало — пол в избе промерз, и по утрам девочки, Зоя и Нюра, жались к горячим кирпичам, не желая слезать.

Анна, городская инженерша, быстро приспособилась к деревенской жизни. Перевязанная рука потихоньку заживала, и она научилась управляться одной здоровой — месить тесто, мыть полы, даже колоть лучину. Клавдия же, ленинградка, оказалась женщиной молчаливой и хозяйственной. Она не жаловалась, не просила лишнего, а если Фекла подкладывала ей лишнюю картошку, отодвигала обратно, говоря одно: «Детям оставь».

С Ильей они не ладили. Муж Феклы не разговаривал с эвакуированными, словно их не существовало. Он выходил из-за стола, когда они садились есть, и уходил на крыльцо, курил махорку, завернутую в газету, и смотрел в сторону сельсовета. Иногда Фекла замечала, как он, сидя на лавке, сжимает кулаки так, что костяшки белеют, и бормочет что-то неслышное, злое. Она боялась спросить — о чем.

Григорий приходил чинить плетень каждое утро. Работал молча, сосредоточенно, и к концу второй недели поставил новую ограду — крепкую, из молодого дуба, какую в селе давно не видали. Фекла выносила ему миску горячих щей, он ел, сидя на завалинке, и не смотрел на нее, но однажды сказал:

— В районе говорят, Дарья бумагу готовит. Всех, кто держит эвакуированных, обложат дополнительным налогом. Мол, городские едят, а деревня платит.

Фекла присела рядом.

— Откуда знаешь?

— У меня глаза и уши есть. — Григорий отставил пустую миску. — Седой в районе был, слышал разговор. Дарья там всем уши прожужжала, что в Больших Углах народ лодырничает, что эвакуированные сидят на шее у государства, а кормить их нечем. Вот и придумала налог. Чтобы вы либо выгнали людей, либо платили. А платить вам нечем.

— Зачем ей это? — вырвалось у Феклы. — Зачем ей нас со свету сживать?

Григорий помолчал, глядя куда-то вдаль, на серое небо.

— Она не вас. Она себя спасает. В районе проверка намечается, ревизор из области едет. Дарье нужно показать, что она хозяйка строгая, что порядок наводит. А вы — самый удобный пример. Илья безногий, баба без коровы, в доме чужие. Если она вас подомнет, значит, и остальных подомнет.

Фекла встала.

— Я пойду к ней.

— Не ходи, — остановил ее Григорий. — Бесполезно. Она теперь бумажками прикрывается. Слово против бумажки не устоит.

— А что делать?

Григорий поднялся, взял топор.

— Держаться. И ждать. Всякая власть на чем-то держится. Если найдешь, на чем ее власть держится, может, и шатнется.

Он ушел, оставив Феклу у калитки. Она смотрела ему вслед и чувствовала, как внутри нарастает тяжелое, тупое беспокойство.

Налог пришел через неделю. Феклу вызвали в сельсовет.

Она шла по главной улице, и люди отворачивались — не от злости, от стыда. Все знали, что Кузьминых давят, но никто не заступался. Боялись. Дарья за два года так выстроила порядок, что каждый третий у нее был на крючке: кому паек урезала, кому дров не дала, кого в район на комиссию отправила. Люди молчали, потому что молчать было выгоднее.

В сельсовете пахло махоркой и еще чем-то сладковатым — может, сургучом, может, духами, которые Дарья привозила из района. Секретарь Зиновий сидел за столом, очки сползли на нос, и он делал вид, что очень занят. Дарья ждала Феклу в своем кабинете — маленькой комнате с портретом вождя на стене.

— Садись, — сказала Дарья, не глядя на нее. Она перебирала бумаги, и Фекла заметила, что руки у нее дрожат. Чуть-чуть, но заметно.

— Я стоя постою, — ответила Фекла.

Дарья подняла голову. Встретились глазами — впервые после того дня, когда увели Зорьку. Лицо у Дарьи было усталое, под глазами залегли темные круги, и в углу губ залегла глубокая складка, какой раньше не было.

— Вышло распоряжение, — сказала Дарья сухо. — Дополнительный продналог для хозяйств, имеющих на иждивении эвакуированных граждан. С вас — три пуда зерна к новому году.

— Нет у нас зерна, — сказала Фекла. — Сами едим лебеду с мякиной.

— Это не мое дело. Распоряжение.

— Дарья, — Фекла шагнула вперед, и голос ее дрогнул, — за что ты нас? Что мы тебе сделали? Илья вернулся калекой, я на себе все тяну. Ты же знаешь, мы не враги тебе.

Дарья резко поднялась, стул скрипнул по полу.

— Не путай личное с общественным! — голос ее сорвался на высокую ноту, как у учительницы на уроке. — Я исполняю свои обязанности! Если тебе не нравится, жалуйся в район! В область! Но здесь, в Больших Углах, порядок будет такой, какой я установлю!

Фекла смотрела на нее и вдруг увидела то, чего не замечала раньше. Дарья боялась. Не ее, Феклы, а чего-то другого, большего, что висело над ней, как тот самый портрет на стене. Боялась, что не справится, что проверка покажет ее слабость, что власть, которую она так бережно собирала по кусочкам, рассыплется. И от этого страха она давила сильнее всех — тех, кто слабее.

— Я не буду жаловаться, — тихо сказала Фекла. — Я просто уйду.

Она повернулась и направилась к двери. Дарья окликнула ее:

— Фекла!

Та остановилась, не оборачиваясь.

— Если не сдашь зерно, — голос Дарьи стал жестким, металлическим, — я выселю эвакуированных. И заберу избу под нужды сельсовета. У нас склад нужен.

Фекла обернулась. Теперь она смотрела на Дарью спокойно, и в этом спокойствии было что-то такое, от чего Дарья отвела глаза первой.

— Склада тебе не нужно, Дарья. Ты просто хочешь, чтобы мы ушли. Чтобы никто не помнил, что мы с тобой когда-то сестрами назывались. Чтобы Илья не сидел у тебя перед глазами, как живой укор. Но мы никуда не уйдем. И изба наша останется нашей. И люди, которых ты к нам подселила, останутся. Потому что мы люди, а ты... ты еще вспомнишь, кем была.

Она вышла, тихо притворив за собой дверь. Зиновий поднял голову, проводил ее взглядом, но ничего не сказал.

Домой Фекла вернулась, когда уже смеркалось. Илья сидел на крыльце, курил, и дым тянулся вверх, смешиваясь с вечерним туманом.

— Ну? — спросил он, не глядя на нее.

— Налог. Три пуда зерна к новому году.

Илья выругался. Долго, страшно, с каким-то отчаянным надрывом. Фекла села рядом, и они молчали, глядя, как гаснет день.

Из избы вышла Анна, неся в руках что-то, завернутое в тряпицу.

— Фекла Ивановна, — сказала она тихо, — я хотела вам показать. Может, пригодится.

Она развернула тряпицу. Там лежала пара серег — золотых, с маленькими камушками, которые тускло блеснули в сумерках.

— Я их из города вывезла, — сказала Анна. — Думала, на черный день. А он, видно, настал. Продайте, если сможете. Может, зерна купите.

Фекла посмотрела на серьги, потом на Анну, потом на Илью, который отвернулся и смотрел в темноту.

— Не надо, — сказала она. — Спрячь. Еще пригодятся.

— Не отказывайтесь, — голос Анны дрогнул. — Вы нас приютили, последним делитесь. Мы должны...

— Никому вы ничего не должны, — перебила Фекла. — Война всем должна. А мы сами как-нибудь.

Она встала, прошла в избу. Клавдия уже уложила девочек, и те спали, прижавшись друг к другу. Горела лучина, и в ее свете Фекла увидела, как на столе лежит горсть желудей — Клавдия, видно, собирала в лесу, сушила, чтобы смолоть в муку.

— Из желудей хлеб пекут, — сказала Клавдия из темноты. — В Ленинграде и не такому научишься.

Фекла села за стол, и вдруг усталость навалилась такая, что она уронила голову на руки и заплакала. Не от жалости к себе, от какой-то огромной, всеобъемлющей боли, которая не имела имени. Она плакала о Зорьке, об Ильиной ноге, о Дарье, которая стала чужой, о девочках, которые спят на полу в чужой избе, о войне, которая кончилась, но не кончалась. Она плакала о том, что люди разучились быть людьми, и не знала, как научить их снова.

Клавдия подошла, положила сухую, жесткую руку ей на плечо.

— Не плачь, Фекла. Ты сильная. Мы выживем.

— Как? — прошептала Фекла, не поднимая головы.

— Как все. Будем держаться вместе. Господь не без милости.

Фекла подняла голову. На столе, рядом с желудями, лежала маленькая иконка — темная, потертая, видно, прошедшая не одну дорогу. Клавдия перекрестилась, и Фекла перекрестилась следом.

В ту ночь она не спала. Сидела у окна, смотрела на сельсовет, где до полуночи горел свет, и думала. Думала о том, что Григорий сказал про власть: «Если найдешь, на чем она держится, может, и шатнется». И где-то в глубине души начало вызревать что-то, похожее на план. Смутное, опасное, но единственное, что оставалось.

А утром она проснулась от крика. Илья стоял посреди избы, тряся в руках бумажку, и лицо его было белым, как первый снег за окном.

— Читай! — крикнул он, швыряя бумажку на стол. — Читай, что твоя подружка натворила!

Фекла взяла бумажку. Это было извещение из сельсовета. В нем говорилось, что в связи с неуплатой продналога хозяйство Кузьминых подлежит обложению дополнительной трудовой повинностью — Илья Кузьмин направляется на лесозаготовки сроком на два месяца. Начало работ — через три дня.

— Куда ж он пойдет? — прошептала Анна, выглядывая из-за занавески. — На деревяшке?

— Туда и пойдет, — сказал Илья, и голос его стал тихим, страшным. — А не пойдет — посадят. За саботаж. Дарья позаботится.

Он сел на лавку, уронил голову на руки. Фекла стояла над ним, и в голове ее было пусто и ясно одновременно. Она поняла: Дарья решилась на последнее. Она хочет не просто сломить их — она хочет уничтожить.

Фекла накинула платок и вышла. Не к Дарье — к Григорию.

Тот строгал доски во дворе, когда она влетела в калитку. Увидел ее лицо, отложил рубанок.

— Ну?

— Лесозаготовки. Илью. На два месяца.

Григорий выпрямился. Глаза его потемнели.

— Это уже не налог. Это убийство. Он там ногу сотрет в кровь за первый же день.

— Знаю. — Фекла стояла перед ним, и в груди у нее клокотало. — Григорий, ты говорил, что у Дарьи есть что-то, на чем власть держится. Что это?

Григорий помедлил, оглянулся по сторонам, потом шагнул ближе.

— Есть одна бумага. В районе я слышал: ее муж, Петр Горелов, не в партизанах был. Он в плен попал. В сорок втором. И вышел из плена. Но Дарья скрыла. В районе знают не все, но если правда выплывет...

— Откуда ты знаешь?

— У меня брат двоюродный в районе, при исполкоме работает. Видел бумаги. Петр Горелов числится пропавшим без вести до сих пор. А Дарья получает за него повышенное довольствие как за семью партизана. Если узнают, что он был в плену — ей конец. И должности, и довольствия, и всего.

Фекла смотрела на Григория, и холодный ветер бил ей в лицо, но она не чувствовала холода.

— Где эта бумага?

— В районе. Но есть копия. У Зиновия. Он все бумаги Дарьи ведет, и он ей не особо верен. Парень молодой, из города, его сюда сослали, он мечтает обратно. Если прижать — может, и отдаст.

— Прижать чем?

Григорий усмехнулся.

— Тем же, чем Дарья нас жмет. Зиновий в районе кому-то письмо писал, что здесь несправедливости творятся. Если это письмо вскроется, его самого выгонят. А может, и посадят. Я то письмо видел. Случайно.

Фекла прикрыла глаза. Все сходилось. Но внутри что-то сопротивлялось — не страх даже, а давняя, детская привычка верить, что Дарья не до конца чужая, что она одумается, что можно еще договориться.

— Другого выхода нет, — сказал Григорий, словно прочитав ее мысли. — Ты думаешь, она тебя пожалеет? Она Илью на лесозаготовки отправляет. Через три дня. Ты хочешь, чтобы он там ногу вторую потерял?

Фекла открыла глаза.

— Сходи к Зиновию сегодня, — сказала она. — Поговори. А я... я схожу к Дарье. В последний раз.

— Бесполезно, — покачал головой Григорий.

— Может, и бесполезно. Но я должна. Чтобы знать наверняка.

Она ушла, не прощаясь. И весь обратный путь смотрела на дым, который тянулся из трубы дома Дарьи, и казалось ей, что этот дым чернее всех зимних туч, что собирались над Волгой.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: