Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ТАМ, ГДЕ ЦВЕТЁТ РОЖЬ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
После той случайной встречи у околицы жизнь Таси потекла своим чередом, будто ничего и не случилось.
Она вставала затемно, помогала Марье Ильиничне по хозяйству, бежала в школу, где училась в последнем классе, потом работала в поле или на огороде, а вечерами сидела за столом при свете лампы, переписывая в тетрадь задачки. Всё было как прежде. Но только снаружи.
Внутри же у неё

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

После той случайной встречи у околицы жизнь Таси потекла своим чередом, будто ничего и не случилось.

Она вставала затемно, помогала Марье Ильиничне по хозяйству, бежала в школу, где училась в последнем классе, потом работала в поле или на огороде, а вечерами сидела за столом при свете лампы, переписывая в тетрадь задачки. Всё было как прежде. Но только снаружи.

Внутри же у неё поселилось что-то новое, тяжёлое и вместе с тем тревожно-сладкое. Какое-то ожидание. Она сама не знала, чего ждёт. Может быть, того, что отец приедет снова. А может, боялась этого. А может, ждала совсем другого — слов, признания, того, что перевернёт её душу и заставит сердце биться по-иному. Но пока ничего не происходило. Дни тянулись серые, туманные, и только по ночам, когда Тася оставалась одна, она позволяла себе думать о том, что сказал ей отец, и о том, что она ему не ответила.

****

Ноябрь в тот год стоял сырой и хмурый.

Дожди моросили без перерыва, дороги развезло, и телеги редко проезжали по деревне. Зато по ночам ударяли заморозки, и по утрам лужи покрывались тонким ледком, который хрустел под ногами, как сахар. Тася любила это время. Воздух становился прозрачным, дали открывались на много вёрст, и лес за полем чернел чётко, как нарисованный.

Она ходила в школу по просёлку, слушала, как грачи кричат над пустыми полями, и думала.

Шурка встречала её у околицы, и они шагали вместе, переговариваясь вполголоса.

— Ты какая-то не такая стала, — заметила как-то Шурка, глядя на подругу. — Задумчивая всё. О чём думаешь?

— Так, — отмахнулась Тася. — О жизни.

— О жизни все думают. А ты о чём-то своём. Может, об Артёмке? — Шурка хитро прищурилась.

— И об Артёмке тоже, — призналась Тася, но в голосе её не было той весёлой смущённой нотки, что бывала раньше.

Было что-то другое, тягучее, как осенний туман.

Артёмка по-прежнему встречался ей на гулянках, шутил, провожал до дома, но слов, которых она ждала, не говорил. Он был с ней приветлив, даже нежен, но как-то ровно, без того огня, который Тася чувствовала в себе.

А может, ей только казалось. Может, она ждала невозможного.

****

В конце ноября, когда установился первый снег — тонкий, белый, как пух, — в деревне начались вечёрки. Девчата и парни собирались по избам, пряли, пели песни, а после танцевали под гармонь.

Тася ходила на эти посиделки с Шуркой, и они всегда были в центре внимания.

Тася — высокая, стройная, с русой косой, которую она уже не заплетала венцом, а укладывала короной; Шурка — маленькая, бойкая, с вечно вздёрнутым носом.

На одной из таких вечёрок, когда гармонист устал и объявил перерыв, Тася вышла на крыльцо подышать. Снег перестал, и звёзды высыпали на небо частые, яркие. Морозец схватывал дыхание, и оно вылетало паром. Она стояла, смотрела на звёзды, и вдруг кто-то подошёл сзади.

— Тася, — услышала она тихий голос.

Обернулась.

Рядом стоял Витька — тот самый Витька, с которым они когда-то бегали в лес за грибами. Он вырос, стал широкоплечим, смуглым, с карими глазами, в которых всегда горел задор.

Но сейчас в его глазах не было задора. Они смотрели на неё серьёзно, даже торжественно.

— Витька, ты чего? — спросила Тася, улыбнувшись. — Испугал.

— Тася, — повторил он и шагнул ближе. — Я сказать тебе хочу.

Давно хотел, всё боялся.

— Что сказать? — она смотрела на него с недоумением.

Он помолчал, будто собираясь с духом. Потом выдохнул и выпалил:

— Тася, ты лучшая девушка, каких я не встречал никогда.

Я тебя люблю.

Давно люблю, ещё с того лета, как ты пришла. Только молчал, думал — не дорос.

А теперь вырос, и молчать больше не могу.

Тася растерялась.

Она смотрела на его карие глаза — тёплые, преданные, в которых светилась такая искренность, что у неё защипало в горле.

Витька стоял перед ней, немного неловкий, сжав кулаки, будто готовился к удару, и ждал её ответа.

— Витька, — начала она и замолчала. Слова не шли.

Она вдруг вспомнила, сколько раз он выручал её в детстве, сколько раз заступался, сколько раз тайком подкладывал лучшие ягоды.

И она никогда не замечала. Или не хотела замечать.

— Ты не думай, — сказал он, видя её замешательство.

— Я не требую ничего.

Просто хотел, чтобы ты знала. Чтобы не гадала.

А ты… ты смотри сама.

Я подожду.

Он улыбнулся, и в улыбке его была такая нежность, что Тася не выдержала — протянула руку, коснулась его плеча.

— Спасибо, Вить, — сказала она тихо. — Ты хороший. Очень хороший. Я… я не знаю. Мне надо подумать.

— Думай, — кивнул он. — Я подожду.

Они вернулись в избу. Шурка тут же прилипла к Тасе, зашептала:

— Чего он тебе говорил? Выходил следом. Ну?

— Потом, — отмахнулась Тася. — Не сейчас.

Но сама она всю оставшуюся вечёрку сидела как на иголках. Витька больше не подходил, держался в стороне, но она чувствовала его взгляд — тёплый, спокойный, ни на миг не отпускающий её.

А рядом сидел Артёмка, играл с ребятами в карты, смеялся, и ни разу не посмотрел в её сторону.

И Тася вдруг поняла, что ждала совсем других слов.

И не дождалась.

****

В декабре, когда снег лёг плотно и установились санные пути, отец стал наведываться в деревню. Тася узнала об этом не сразу. Марья Ильинична как-то за ужином, помешивая щи, сказала будто невзначай:

— Отец твой заезжал нынче. Спрашивал, как ты.

Тася замерла с ложкой у рта.

— Когда?

— Да ты в школе была. Он посидел, чаю попил, рассказал о себе. Постарел он, Тася.

Совсем один живёт.

Верка ушла давно, он и остался в избе пустой. Работает в колхозе конюхом, лошадей любит.

Тася молчала, переваривая услышанное. Марья Ильинична продолжала:

— Он, дочка, не такой уж плохой, как ты думаешь.

Дурной был молодой, это да. А теперь… теперь он сам себя не простил. Глаза у него больные, тоскливые. Говорит, всё вспоминает, как мать твоя жива была, как ты маленькой бегала. Кается.

— Каяться поздно, — сказала Тася глухо.

— Поздно, — согласилась Марья Ильинична. — Только каяться никогда не рано.

Он приедет ещё. Ты не гони, если что.

Тася ничего не ответила.

Но в душе у неё что-то дрогнуло. Она вспомнила, как он стоял тогда у телеги, сгорбленный, с дрожащими руками.

И слова его: «Я искал тебя». Может, и правда искал. Может, и правда жалеет.

В следующий раз он приехал через неделю.

Тася была дома — Марья Ильинична отправила её за дровами, и она возилась в поленнице, когда услышала скрип саней.

Выглянула из-за угла — отец слезал с розвальней, привязывал лошадь к забору.

Увидел её, остановился.

— Здравствуй, Тася, — сказал он, не подходя близко.

— Здравствуйте, — ответила она сухо.

Они стояли, разделённые двором, и снег падал между ними лёгкий, редкий.

Марья Ильинична вышла на крыльцо, перевела взгляд с одного на другую.

— Заходите в избу, — сказала она. — Холодно.

Матвей пошёл к крыльцу, Тася осталась во дворе.

Она слышала, как они вошли, как закрылась дверь. Постояла ещё, потом решилась и тоже зашла.

Отец сидел за столом, Марья Ильинична ставила перед ним чашку. Бабка Аграфена, как всегда, на печи, поглядывала сверху.

— Садись, Тася, — сказала Марья Ильинична.

Тася села напротив отца.

Он смотрел на неё, и в глазах его было что-то такое, отчего ей стало не по себе. Не страх, не жалость — а какая-то щемящая боль, которую она видела впервые.

— Я, это, — начал он, — не надолго. Проездом был.

Дай, думаю, заеду.

Проведаю.

— Живы мы, — ответила Тася. — Видите.

— Вижу, — кивнул он. — Ты… выросла. Красивая стала.

В мать.

Слова эти обожгли её. Она резко подняла голову, посмотрела на него.

— А вы её помните? — спросила она, и голос её дрогнул.

Он помолчал, опустил глаза.

— Помню, — сказал тихо. — Всю жизнь помню. И как встретились, и как гуляли, и как… как она в сарае…

Он не договорил. Рука его, лежавшая на столе, сжалась в кулак. Тася видела, как побелели костяшки.

— Я тогда молодой был, дурной, — продолжил он.

— Думал, всё можно. А нельзя. Ничего нельзя.

А поздно понял.

Тася молчала. Марья Ильинична сидела рядом, молчала тоже.

Только бабка Аграфена вздохнула на печи.

— Ты, Тася, — сказал отец, поднимая глаза, — ты меня не прощай.

Я не за тем. Я просто… хочу, чтобы ты знала. Я был не прав.

Во всём не прав.

Он встал, надел шапку. Подошёл к двери, остановился.

— Можно, я ещё приеду? — спросил, не оборачиваясь.

Тася посмотрела на Марью Ильиничну.

Та чуть заметно кивнула.

— Приезжайте, — сказала Тася тихо.

Он вышел. Тася смотрела в окно, как он отвязывает лошадь, как садится в сани, как уезжает. Снег падал всё гуще, и скоро фигура его скрылась за белой завесой.

— Правильно сделала, — сказала Марья Ильинична, кладя руку на Тасино плечо.

— Не держи зла. Он тебе ничего плохого теперь не сделает.

— Я знаю, — ответила Тася. — Только больно всё равно.

— Боль пройдёт. Всё проходит.

Тася вышла на крыльцо. Снег валил хлопьями, мягкий, пушистый, и всё вокруг — заборы, крыши, поленница — становилось белым, чистым, как новый лист. Она подняла лицо к небу, и снежинки таяли на её щеках, смешиваясь со слезами. Она не знала, плачет ли от боли, от облегчения или от того, что внутри неё что-то наконец отпустило. Может быть, и то, и другое, и третье вместе.

Вернувшись в избу, она села к окну, долго смотрела на снегопад. Потом взяла пяльцы, начала вышивать. Руки её двигались ровно, спокойно, и нитки ложились узором — красные маки на белом поле.

Марья Ильинична поглядывала на неё, молчала. Бабка Аграфена на печи завела свою обычную песню — без слов, напевную, тягучую.

И в этой тишине, в этом домашнем тепле Тася вдруг почувствовала, что самое страшное позади.

Она не знала, что ждёт её впереди: Витькина любовь, которая была такой тихой и верной, или Артём, который молчал, или что-то ещё.

Но она знала, что у неё есть дом, есть мать, есть тёплый угол, где её ждут. И этого, наверное, достаточно, чтобы жить.

Снег всё падал и падал, укрывая землю белым саваном, и в этом снеге было что-то очищающее, прощающее. И Тася, глядя на него, поняла: она, наверное, когда-нибудь простит отца. Не сейчас, не завтра, но когда-нибудь. Потому что зима сменяется весной, а боль — тихой памятью. И это, наверное, и есть жизнь.

****

Зима в тот год стояла снежная, спокойная. Снег валил почти каждый день, укутывая деревню в белую тишину, и дороги расчищали едва ли не через сутки.

Но Матвей Асадов приезжал всё равно. Сначала раз в неделю, потом чаще — через два дня на третий.

Он находил какие-то причины: то сено надо было привезти Марье Ильиничне, то дров из лесу подвезти, то просто «по пути заехал»

. И всякий раз сидел за столом, пил чай с мятой, рассказывал о колхозных делах, о лошадях, которых любил больше всего на свете.

Марья Ильинична слушала, подкладывала ему пирогов, и в голосе её появилась какая-то новая, мягкая нотка, которую Тася уловила не сразу.

Она заметила это в один из субботних вечеров, когда вернулась из школы засветло.

Снег скрипел под ногами, морозец румянил щёки, и на душе было легко и ясно.

Она вошла в избу, стряхнула снег с платка, и первое, что увидела, — отца.

Он сидел за столом, а Марья Ильинична стояла рядом, наливала ему чай.

И было в её жесте что-то такое, отчего Тася замерла на пороге. Наклон головы, лёгкая улыбка, долгий взгляд — всё это складывалось в картину, которую трудно было назвать иначе, чем нежность.

— Тася вернулась, — сказала Марья Ильинична, обернувшись, и на щеках её проступил лёгкий румянец. — Раздевайся, садись чай пить.

Отец приехал, гостинцев привёз.

Матвей поднялся, неловко отодвинул лавку.

— Здравствуй, дочка, — сказал он, и в его голосе Тася услышала ту же новую ноту — робкую, просящую.

— Здравствуйте, — ответила она, проходя к умывальнику.

Она села за стол, взяла кружку, но пить не стала.

Смотрела, как отец откусывает от пирога, как Марья Ильинична пододвигает к нему блюдце с вареньем.

Обычные движения, обычные слова, но между ними было что-то ещё, что-то невысказанное, что витало в воздухе, как запах сушёных яблок.

И Тася вдруг поняла.

Поняла, почему отец стал приезжать так часто. Поняла, почему Марья Ильинична последнее время чаще улыбается, меньше вздыхает, почему по вечерам перебирает старые платья, примеряет их перед маленьким зеркальцем.

Она не сказала ни слова.

Только опустила глаза в кружку и почувствовала, как что-то тёплое и тревожное поднимается в груди.

Не ревность. Не страх. Что-то другое, похожее на тихую радость, которую нельзя показывать, чтобы не спугнуть.

После чая Матвей засобирался. Оделся, надел шапку, постоял у порога.

— Спасибо за угощение, Марья Ильинична, — сказал он, и в голосе его прозвучало что-то большее, чем простая благодарность.

— Приезжай, — ответила она просто. — Дорога теперь накатанная.

Он кивнул, глянул на Тасю, вышел. Марья Ильинична подошла к окну, проводила его взглядом.

Тася смотрела на неё со стороны, и сердце её сжималось от нежности и жалости.

Марья Ильинична была ещё не стара — сорок пять, полная, мягкая, с добрым лицом.

Столько лет одна, только бабка Аграфена на печи.

А теперь… Тася вспомнила, как отец, уходя, оглянулся на окно.

Вспомнила, как Марья Ильинична поправила платок, когда заслышала шаги на крыльце. Всё поняла, но промолчала.

Бабка Аграфена на печи заворочалась, крякнула.

— Ишь, зачастил, — проворчала она. — То сено, то дрова. Нешто у себя в колхозе сена нет?

— Маманя, — мягко сказала Марья Ильинична. — Человек помогает, а ты ворчишь.

— Помогает, — хмыкнула старуха. — Знаю я эту помощь. Глаза-то у него масленые.

И у тебя, гляжу, такие же.

Марья Ильинична вспыхнула, хотела что-то ответить, но только махнула рукой и вышла в сени.

Тася сидела, не поднимая глаз. Ей было и смешно, и неловко, и почему-то очень хорошо.

Как будто в доме, где всегда было тепло, зажгли ещё один огонь, тихий, неяркий, но такой нужный.

****

Она никому не говорила о том, что видела.

Даже Шурке. Особенно Шурке. Потому что подруга сразу бы поняла, начала расспрашивать, а Тася не хотела выносить это на люди.

Это было их с Марьей Ильиничной и отцом — что-то хрупкое, как первый лёд на лужах, и такое же чистое. Пусть растёт само, без лишних слов.

Вместо этого Тася носила в себе другую тайну, свою.

Витька.

Она думала о нём постоянно, но ни разу не сказала об этом вслух. Даже себе боялась признаться, что это уже не просто симпатия, не благодарность за добрые слова, а то самое, о чём пишут в книжках и поют в песнях.

Она ловила себя на том, что ищет его глазами на вечёрках, что сердце замирает, когда он входит в избу, что голос его — низкий, спокойный — она слышит среди любого шума.

Но когда он подходил, когда смотрел своими карими глазами с той тёплой, преданной любовью, Тася опускала взгляд и находила повод уйти.

Она боялась.

Боялась, что если покажет свои чувства, то станет уязвимой. Боялась, что он разглядит в ней ту самую девчонку из приюта, которую пожалел когда-то.

Боялась, что это не любовь, а только благодарность. И ещё боялась, что Шурка, её лучшая подруга, заметит и начнёт допытываться.

А врать Шурке Тася не умела.

Поэтому на гулянки она ходила с Артёмом

. Он сам приглашал, подходил, брал за руку, и Тася не отказывалась. Артём был видный, весёлый, с ним было легко и просто.

Они танцевали, смеялись, он провожал её до калитки, шутил, что «скоро посватается».

Тася улыбалась, но в душе оставалась холодок. Потому что, когда Артём обнимал её за плечи, она думала о другом.

Когда он шептал что-то смешное на ухо, она слышала другой голос. А когда закрывала глаза, видела перед собой карие глаза, полные тепла.

Однажды, после вечёрки, когда Артём ушёл за лошадью, Шурка подхватила Тасю под руку и зашептала:

— Ну что? Сватается?

— Кто? — не поняла Тася.

— Артёмка. Говорят, серьёзно нацелился. Вон как вокруг тебя ходит.

Тася промолчала.

— А ты что? — не унималась Шурка. — Нравится он тебе?

— Хороший он, — ответила Тася осторожно.

— Хороший, да не тот? — Шурка глянула хитро.

— Есть кто другой?

Тася вздрогнула, но взяла себя в руки.

— Нет никого, — сказала она ровно. — Просто время ещё не пришло. Учиться надо, работать.

Шурка, кажется, не поверила, но спрашивать не стала. Только вздохнула:

— Ты, Таська, тёмная. Сама не знаешь, чего хочешь.

Тася знала. Знала точно, но сказать не могла.

****

Весна пришла в тот год рано.

В марте уже зажурчали ручьи, снег осел, почернел, и из-под него показалась прошлогодняя трава. Воздух наполнился запахом талой воды и прелых листьев, и дни стали длинными, прозрачными. Тася с Шуркой готовились к выпускным экзаменам — сидели по вечерам над учебниками, решали задачки, учили стихи. В школе им говорили: кто хочет учиться дальше — езжайте в город, там и техникумы, и училища, и рабфаки. Девчонки переглядывались, но говорить о будущем вслух не решались.

— Ты поедешь? — спросила Шурка однажды, когда они возвращались с поля, где помогали перебирать картошку.

— Не знаю, — ответила Тася. — А ты?

— Мамка говорит, что надо. А у меня ни складу ни ладу с учёбой, сама знаешь. Ты умная, тебе надо.

— Без тебя не поеду, — сказала Тася, и это была правда.

Они шли по мокрой дороге, и солнце пригревало уже по-настоящему, по-весеннему. В канавах журчала вода, и где-то вдалеке кричали грачи, возвращаясь на старые гнёзда.

— А Витька, говорят, тоже в город собирается, — небрежно обронила Шурка, и Тася почувствовала, как сердце ёкнуло.

— В техникум хочет, на механика. Там, говорят, стипендия, общежитие.

— Ну и пусть, — сказала Тася, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно.

— Пусть, — согласилась Шурка и больше к этой теме не возвращалась.

Но Тася думала об этом всю дорогу, весь вечер, всю ночь.

Витька поедет в город. Она поедет в город. Может быть, они увидятся там. Может быть, всё начнётся заново. А может, она так и не решится подойти, не решится сказать, и всё останется как есть — тихая, никому не ведомая любовь, которую она носит в себе, как драгоценность, спрятанную от чужих глаз.

****

Матвей приезжал теперь почти каждую субботу. Иной раз с ночёвкой — Марья Ильинична стелила ему на лавке, а сама забиралась на печь к бабке Аграфене, которая уже не ворчала, а только вздыхала и крестилась в темноте.

Тася видела, как мать её — вторая мать — меняется.

Глаза стали светлее, походка легче, и даже морщины вокруг губ разгладились.

Она стала чаще смеяться, иногда напевала старые песни, которых Тася раньше не слышала.

— Мам, а ты чего такая весёлая? — спросила как-то Тася, зная ответ наперёд.

— Весна, — ответила Марья Ильинична. — Солнышко. Птицы поют.

— И ещё кое-кто приезжает, — добавила Тася, и Марья Ильинична покраснела, как девчонка.

— Будет тебе, — сказала она, отворачиваясь. — Человек хороший, помогает.

А ты что подумала?

— Ничего я не подумала, — улыбнулась Тася. — Я просто рада. За тебя рада.

Марья Ильинична остановилась, посмотрела на неё. В глазах её стояли слёзы.

— Ты не сердишься? — спросила она тихо. — Он всё-таки отец твой.

Я не хочу…

— Мама, — Тася подошла, обняла её. — Ты мне мать. Самая настоящая.

А он… он отец. И если вы будете вместе — я только рада.

Честно.

Они стояли обнявшись посреди избы, и за окном таял снег, и капель звенела, и жизнь казалась такой простой и ясной, как никогда.

В тот вечер, когда Матвей приехал, Тася нарочно ушла к Шурке, оставив их вдвоём.

Она шла по мокрой улице, и лужи отражали розовое вечернее небо. На душе было легко и немного грустно. Она думала о Марье Ильиничне, которая обрела вторую молодость. Думала об отце, который, наверное, тоже наконец нашёл то, что искал.

И о себе.

О том, что, может быть, и ей когда-нибудь улыбнётся такая же тихая, простая радость. С тем, кто смотрит на неё карими глазами и ждёт. Ждёт, когда она решится.

****

В конце марта, когда снег сошёл совсем и обнажилась чёрная, парящая земля, Тася с Шуркой сидели на завалинке, грелись на солнце.

Шурка крутила в руках письмо — ответ из техникума, куда она посылала запрос.

— Принимают, — сказала она. — И меня, и тебя. Если экзамены сдадим.

— Сдадим, — ответила Тася.

Они помолчали. Вдали, на околице, показалась знакомая телега. Матвей. Он привязал лошадь, пошёл к крыльцу.

Марья Ильинична уже вышла встречать, вытирала руки о передник, улыбалась.

— Гляди, — сказала Шурка. — Как они друг на друга смотрят. Прямо молодые.

Тася улыбнулась.

— Пусть, — сказала она. — Пусть смотрят.

— А ты? — спросила Шурка, глядя на неё в упор.

— Ты на кого смотришь?

Тася не ответила. Она смотрела вдаль, на поле, где скоро покажется зелень, где зацветут одуванчики, где снова зашумит рожь.

И в этом поле ей виделся Витька — тот, кто сказал ей самые важные слова и ушёл ждать. Ждать, когда она придёт.

— Придёт время — скажу, — тихо проговорила Тася.

— Что? — не расслышала Шурка.

— Ничего. Пойдём в избу, чай пить.

Они встали, отряхнули юбки. Солнце уже клонилось к закату, и длинные тени ложились на дорогу. Где-то за деревней залаяла собака, заскрипели ворота, и в вечернем воздухе запахло дымком и талой водой. Жизнь шла своим чередом, и в этой жизни было место и работе, и учёбе, и тихой любви, которая прячется в сердце, как первая зелень под прошлогодней листвой — невидимая, но уже живая, уже готовая пробиться к свету.

***

Апрель в тот год выдался на удивление тёплый и дружный. Снег сошёл ещё в марте, земля быстро просохла, и уже к середине месяца зазеленели первые травы, а на берёзах проклюнулись клейкие листочки. Сады стояли белые от цвету, и ветер носил лепестки по всей деревне, устилая дороги и крыши нежным, быстро вянущим ковром. Тася любила это время больше всего на свете. В такие дни ей казалось, что сама природа радуется вместе с ней, что всё вокруг дышит обновлением, надеждой, обещанием чего-то светлого.

Но в этом году апрельская радость мешалась с грустью.

Через месяц — экзамены, а после — отъезд в город.

Решение уже созрело, хотя никто в доме не говорил о нём вслух.

Марья Ильинична вздыхала чаще обычного, бабка Аграфена ворчала на печи, что «молодёжь нынче не сидится на месте», а Матвей, приезжавший теперь почти каждый день, поглядывал на Тасю с каким-то новым, тревожным выражением.

Тася старалась не думать о расставании. Она знала, что уехать надо — в деревне после школы делать нечего, а учиться хотелось. На рабфак, потом, может быть, в институт.

Марья Ильинична не возражала, хотя в глазах её Тася читала немую мольбу: «Останься».

Но мать не говорила этих слов, понимая, что дочери нужно своё будущее.

— Ты, главное, учись, — сказала она однажды вечером, когда они сидели на крыльце, глядя на закат. — А домой всегда приехать успеешь. Мы никуда не денемся.

Тася прижалась к её плечу.

— Я буду приезжать, мама. Часто-часто.

— Знаю, — Марья Ильинична погладила её по голове. — Знаю, дочка.

***

В конце апреля Тася получила официальное приглашение из техникума — её зачислили на подготовительные курсы. Шурка прибежала с той же новостью, и они долго сидели на завалинке, обсуждая, что взять с собой, где будут жить, как будут учиться. Говорили громко, весело, но в голосах обеих слышалась та же спрятанная грусть.

— А Витька? — вдруг спросила Шурка, и Тася почувствовала, как внутри всё сжалось.

— Что Витька?

— Говорят, он тоже документы подал. В тот же техникум, на механика.

Вместе поедете.

Тася опустила глаза. Она уже знала об этом — от Марьи Ильиничны, которая услышала от соседки. И от этого сердце её билось то радостно, то тревожно.

— Ну и пусть, — сказала она как можно равнодушнее.

— Вместе веселее.

Шурка посмотрела на неё, хитро прищурилась, но ничего не сказала. Только вздохнула.

****

В последнюю субботу перед майскими праздниками в деревне гуляли всем миром. Парни натянули гармонь на лугу, девчата надели лучшие платья, и даже старухи вышли на завалинки поглядеть на молодёжь. Солнце светило ярко, и воздух был напоён запахом цветущей черёмухи и молодой травы.

Тася надела ситцевое платье, которое Марья Ильинична сшила ей к выпускному, заплела косу и вплела в неё алую ленту.

В зеркало на себя поглядела — высокая, стройная, глаза синие, как небо. Красивая.

На гулянку пошла с Шуркой, но знала, что там увидит Витьку.

Он стоял у края луга, прислонившись к берёзе, в белой рубахе, с гармошкой в руках — сам сегодня не играл, отдал другому.

Увидел Тасю, и лицо его осветилось той тихой, тёплой улыбкой, которая была только для неё. Тася почувствовала, как сердце заколотилось где-то в горле.

— Тася, — сказал он, подходя ближе. — Ты сегодня как… как весна.

Она не нашлась что ответить, только опустила глаза.

Витька взял её за руку — осторожно, будто боялся спугнуть.

— Пойдём, пройдёмся, — предложил он.

Они пошли вдоль реки, где берег уже зазеленел, а вода блестела на солнце. Витька молчал, и Тася молчала, но молчание это было не тяжёлым, а каким-то полным, наполненным тем, что нельзя выразить словами.

— Ты в город уезжаешь? — спросил он наконец.

— Да. На курсы, потом в техникум.

— Я тоже, — сказал он. — В тот же. Если возьмут.

— Возьмут, — ответила Тася и только потом поняла, как уверенно это прозвучало.

Витька остановился, повернулся к ней. В его карих глазах светилось что-то такое, отчего Тася замерла.

— Тася, — сказал он, — я тогда… на вечёрке… я правду сказал.

Я тебя люблю. И ничего не изменилось.

Только теперь я не хочу ждать. Скажи — ты?

Тася смотрела на него, и в груди у неё всё кипело. Она хотела сказать «да», хотела броситься к нему, обнять, но что-то держало. Страх? Неуверенность? Или привычка прятать свои чувства так глубоко, что теперь трудно их выпустить?

— Витька, — начала она и замолчала. Слова застревали в горле.

Он ждал. Спокойно, терпеливо, как умел только он.

— Я тоже, — выдохнула она наконец. — Я тоже… люблю.

Только боялась сказать. Думала, ты… забыл. Думала, это только… благодарность.

Он шагнул к ней, взял за руки.

— Какая благодарность? — сказал он тихо.

— Я тебя люблю с того лета, как ты пришла. Помнишь, как мы в лес за грибами ходили?

Ты тогда землянику нашла, а я подумал — вот она, самая лучшая. И с тех пор всё.

Тася не выдержала — слёзы хлынули из глаз.

Она плакала и смеялась одновременно, и Витька обнял её, прижал к себе, и она чувствовала его тепло, его руки, его дыхание, и мир вокруг перестал существовать. Только река, только небо, только они двое.

— Ты чего плачешь? — спросил он, гладя её по голове.

— От счастья, — ответила она. — От того, что всё наконец правильно.

***"

Вернулись они на луг уже затемно. Гармонь играла, девчата водили хоровод, и никто не заметил, как и куда они уходили.

Только Шурка глянула на Тасю, на её счастливое лицо, на Витьку, который держал её за руку, и понимающе улыбнулась.

— Ну наконец-то, — сказала она тихо, когда Тася подошла.

— А то я уж думала, ты так и будешь с Артёмкой ходить, а на Витьку глядеть.

— Ты знала? — удивилась Тася.

— Все знали, — усмехнулась Шурка. — Кроме тебя, может, и Артёмки.

Да он, я думаю, тоже знал, просто виду не подавал.

Тася оглянулась на Артёма.

Он сидел у костра, крутил в руках травинку, но смотрел не на неё. Может, и правда знал.

Может, и ему было больно.

Но Тася не могла сейчас думать об этом — только о Витьке, о том, что теперь всё по-другому, что наконец-то она позволила себе быть счастливой.

****

Домой они возвращались втроём — Тася, Витька и Шурка.

Месяц светил ярко, дорога белела в лунном свете, и где-то вдалеке пел соловей.

Витька провёл Тасю до калитки, остановился.

— Завтра приду? — спросил он.

— Приходи, — ответила Тася.

Он поцеловал её в щёку — легко, по-деревенски, но от этого прикосновения у Таси закружилась голова. Шурка деликатно отвернулась, делая вид, что разглядывает звёзды.

В избе горел свет.

Марья Ильинична сидела за столом, перебирала семена на рассаду. Увидела Тасю, улыбнулась.

— Загулялась?

— Мам, — Тася села рядом, положила голову ей на плечо.

— Мам, я… я Витьку люблю.

И он меня.

Марья Ильинична не удивилась. Только обняла её, прижала к себе.

— Знаю, дочка. Давно знаю.

И рада за тебя.

Хороший он парень, надёжный.

— Ты не сердишься?

Что я раньше не сказала?

— Чего ж сердиться? — Марья Ильинична вздохнула. — Сама такая была. Молодость — она своё возьмёт.

Главное — чтобы счастье было.

Тася подняла голову, посмотрела на мать.

— А у тебя с отцом как? — спросила она тихо.

— Тоже счастье?

Марья Ильинична покраснела, отвела взгляд.

— Не знаю, — сказала она. — Он… хороший стал. Другой. И я… я рада, что он рядом.

А там видно будет.

— Ты его любишь? — спросила Тася прямо.

Марья Ильинична помолчала, потом кивнула.

— Люблю, — сказала она, и в голосе её было что-то девичье, стеснительное, от чего Тасе стало тепло и радостно.

— Дура старая, а туда же.

— Никакая ты не старая, — Тася обняла её. — Ты у меня самая лучшая.

Они сидели так, обнявшись, и за окном светил месяц, и где-то пел соловей, и было в этой ночи что-то такое, что случается только раз в жизни — когда всё складывается, когда все раны заживают, когда будущее кажется ясным и светлым. Тася знала, что впереди много работы, экзамены, переезд, новая жизнь. Но сегодня она была счастлива. Просто счастлива.

****

На следующий день, перед самым вечером, приехал Матвей. Тася встретила его у ворот, и он остановился, глядя на неё.

— Здравствуй, дочка, — сказал он. — Ты какая-то… светлая сегодня.

— Здравствуй, отец, — ответила Тася и впервые сама шагнула к нему, обняла.

Он замер, не веря.

Потом обнял её в ответ — осторожно, боясь спугнуть.

— Прости меня, — прошептал он. — Прости, дочка.

— Я уже простила, — сказала Тася. — Давно.

Только сказать не могла.

Она отстранилась, посмотрела на него. Глаза у него были мокрые, и она вдруг поняла, что отец её — не чужой, не страшный, не злой. Просто человек, который ошибся и всю жизнь расплачивался за свою ошибку.

— Ты маму мою любил? — спросила она.

Он помолчал, потом ответил:

— Любил. Только понял это, когда уже поздно было. А с Марьей Ильиничной… я не замену ищу.

Она другая.

И ты прости меня, если что не так.

— Всё так, — сказала Тася. — Всё правильно.

Только маму не забывай.

— Не забуду, — ответил он. — Никогда.

Они вошли в избу, и Марья Ильинична, увидев их вместе, улыбнулась. Бабка Аграфена на печи крякнула, но ничего не сказала. Только перекрестилась украдкой.

А за окном цвела черёмуха, и ветер носил её лепестки по всей деревне, и было в этом что-то чистое, прощающее, как первый снег или последний лист. Тася сидела за столом, слушала, как отец рассказывает о лошадях, как Марья Ильинична смеётся его шуткам, и думала о том, что жизнь, наверное, всё-таки справедлива. Не сразу, не легко, но справедлива. И если ты можешь простить — прощай. Если можешь любить — люби. Потому что другого раза может и не быть.

. Конец.