Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Женские романы о любви

Протянул руку, взял девушку за подбородок, повернул лицо к свету. – И лицо красивое. Это хорошо. Мне такие нравятся. Я – твой новый хозяин

Аннотация Перед ней возник молодой дворянин лет двадцати пяти. Высокий, плечистый, с холёным выбритым лицом, на котором красовались чёрные усы. Дорогой сюртук сидел на нём как влитой, сапоги сверкали. Холодные серые глаза смотрели тяжело, спокойно, изучающе – так разглядывают вещь. – Как звать тебя? – спросил он. – Анна, – ответила девушка, опустив взгляд. – Анна, – повторил он, словно пробуя имя на вкус. Протянул руку, взял девушку за подбородок, повернул лицо к свету. – И лицо красивое. Это хорошо. Мне такие нравятся. Я – твой новый хозяин. Отпустил, повернулся и ушёл в дом, не оглядываясь. Анна осталась одна. Пальцы дрожали, сердце колотилось тревожно, как в ночи перед грозой. Она смотрела вслед и не могла пошевелиться. В июле 1834 года, в самую знойную пору, когда Волга лениво несла свои воды, и даже птицы к полудню умолкали в густой листве, в усадьбе Покровское Нижегородской губернии творилось то, что происходило здесь каждый год, каждое десятилетие, и с незапамятных времен, когд
Оглавление

«ПОКРОВСКАЯ СИРОТА». Роман. Автор Дарья Десса

Аннотация

Перед ней возник молодой дворянин лет двадцати пяти. Высокий, плечистый, с холёным выбритым лицом, на котором красовались чёрные усы. Дорогой сюртук сидел на нём как влитой, сапоги сверкали. Холодные серые глаза смотрели тяжело, спокойно, изучающе – так разглядывают вещь.

– Как звать тебя? – спросил он.

– Анна, – ответила девушка, опустив взгляд.

– Анна, – повторил он, словно пробуя имя на вкус. Протянул руку, взял девушку за подбородок, повернул лицо к свету. – И лицо красивое. Это хорошо. Мне такие нравятся. Я – твой новый хозяин.

Отпустил, повернулся и ушёл в дом, не оглядываясь. Анна осталась одна. Пальцы дрожали, сердце колотилось тревожно, как в ночи перед грозой. Она смотрела вслед и не могла пошевелиться.

Глава 1

В июле 1834 года, в самую знойную пору, когда Волга лениво несла свои воды, и даже птицы к полудню умолкали в густой листве, в усадьбе Покровское Нижегородской губернии творилось то, что происходило здесь каждый год, каждое десятилетие, и с незапамятных времен, когда еще и поселений тут было на всю огромную округу с десяток, – рождалась и умирала жизнь. Незаметно. Без отпевания. Без записей в церковных книгах.

Прачка Аграфена никак не могла разрешиться от бремени.

Схватки начались ещё вчера поутру. Сначала редкие, терпимые, потом всё гуще, всё немилосерднее. К вечеру стало ясно, что роды идут тяжело. К исходу вторых суток повитуха Ульяна, древняя старуха, которая помнила ещё времена Емельяна Пугачёва и принимала роды у матерей нынешних матерей, поняла: дело плохо. Руда шла. И остановить её никак не выходило – ни травой, ни молитвой, ни знанием, накопленным за полвека повитушьего ремесла.

Аграфену перенесли в сторожку у конного двора – сюда, подальше от людской, где ютились дворовые девки. Там было тесно, шумно, пахло потом и кислыми щами; здесь же, у конюшни, хоть какая-то тишина. Лишь лошади изредка переступали в стойлах да похрустывали сеном – равнодушные, покойные свидетели чужого горя.

-2

Михайло Львов, управляющий имением, сидел рядом с женой на низком чурбане. Держал её за руку и молчал. Говорить было не о чем. Он знал, что будет. Чувствовал это ещё три дня назад – в тот самый вечер, когда барин Константин Сергеич Барятинский, вернувшись с ярмарки из Макарьева, застал его в людской. Хозяин был пьян, красен, с блуждающим злым взглядом. Увидел управляющего – и взъярился. Накричал, пригрозил солдатчиной, дескать, незачем крепостному по углам просто так шататься, дел, что ли, нет. Аграфена услышала всё через тонкую стенку. Охнула, схватилась за сердце, осела на лавку. С того часа и началось – раньше времени, на пять недель прежде срока.

– Не кричи, касатка, – шептала Ульяна, вытирая со лба роженицы холодный пот. Голос у старухи был сухой, негромкий, привычный к горю. – Не кричи, родимая. Потерпи ещё маленько. Вот ещё чуть-чуть – и всё будет.

Но по глазам старухи Михайло видел: не «маленько». Подмечал, как она тихонько поджимает губы и отводит взор. Так глядят, когда уже нечего сказать – только ждать и молчать. И молиться.

– Ульяна, – проговорил он тихонько, так, чтобы Аграфена не слышала. – Может, лекаря? Из города?

Старуха усмехнулась – коротко, без злобы, почти сочувственно.

– Лекаря, – растянула она, будто смакуя это слово. – Эк ты хватил! Кто ж сюда поедет ради девки крепостной? Не в обиду будь сказано, Михайло Семёныч, но ты и сам всё понимаешь. Да и барин разозлится пуще прежнего… Ох, грехи наши тяжкие…

Она была права. Для Барятинского крепостные были скотом, который рожает, работает, стареет и умирает. Константин Сергеич не потерпел бы, чтобы ради какой-то прачки тревожили городского лекаря, везли его в дождь по раскисшей дороге и платили ему деньги из барского кармана. Такого не бывало. Да и быть не могло.

Аграфена открыла глаза. Мутный, измученный взгляд долго блуждал по закопчённому потолку и наконец нашёл Михайлу. Нашёл – и остановился. Было в нём что-то такое, что у него перехватило горло.

– Мишаня, – прошептала она. Голос почти не слышен – лишь движение губ, слабый вдох и выдох. – Ребёночка… сохрани. Обещай.

– Сама сохранишь, зоренька ты моя ясная, – ответил он. Взял её пальцы чуток покрепче, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Вместе сохраним, Грушенька. Вот увидишь.

Она, кажется, не поверила. Только чуть прикрыла веки – как будто кивнула. Потом тело её свела судорога. Вцепилась в дерюгу побелевшими пальцами и закусила губу, чтобы не закричать.

– Тужься! – негромко, но твёрдо сказала Ульяна. – Тужься, родимая. Ну!

В тот самый миг, когда за единственным окошком сторожки полыхнула молния – резкая, белая, на секунду превратившая ночь в день, – и гром ударил так, будто расколол небо пополам, в низкой сырой комнате раздался другой звук.

Тонкий. Дрожащий. Живой.

Плач.

– Девка, – сказала Ульяна. Голос у неё был ровный, но руки чуть дрожали, когда она поднимала маленький комочек мышц, обтянутый красной тонкой кожицей. – Живая. Ишь ты, голосистая какая.

Она захлопотала, обтирая новорождённую и укрывая в чистую холстину, а потом сделала движение в сторону роженицы, хотела ей улыбнуться, но взглянула на лицо, и улыбка растаяла, как мартовский снег. Аграфена лежала с закрытыми глазами. Губы слегка разомкнуты. Грудь не поднималась больше.

– Груша? – Михайло поднялся. Наклонился к ней, вгляделся. – Грушенька…

Взял за руку. Рука была ещё тёплая – живым теплом, не остывшим. Но безжизненная. Мягкая, как тряпица.

Ульяна перекрестилась широким крестом – раз, другой.

– Царствие Небесное новопреставленной рабе Божией Аграфене, – сказала она тихо. –Отмучилась, голубушка.

Михайло не закричал. Не заплакал. Он стоял, не отпуская руки любимой, и смотрел на её лицо. На то, как разгладились морщины – только что бывшие от боли, а теперь сошедшие. Не мог поверить. Как можно поверить в то, что человек, который минуту назад дышал, смотрел на тебя, рожал вашего ребёнка – вдруг исчез? Ушёл, как уходит огонь из лучины – тихо, быстро, бесследно.

– Держи, – Ульяна сунула ему в руки свёрток. – Надо бы ей кормилицу сыскать.

Он машинально принял ребёнка и замер. Девочка была крошечная – как птенец, выпавший из гнезда раньше времени, как комочек живого тепла, завёрнутый в чистую тряпицу. Красная сморщенная кожа. Кулачки, крепко стиснутые у подбородка. Но глаза – огромные, тёмные, на удивление открытые для новорождённой – уже смотрели на него. Невидяще ещё, мутно, как сквозь воду, – но уже с каким-то нечеловеческим, пугающим пониманием.

Михайло не помнил, как опустился обратно на чурбан. Не помнил, как долго так сидел – с дочерью на руках, с мёртвой женой рядом. Дождь хлестал в окошко. Гром перекатывался, удаляясь.

– Анна, – сказал он наконец. Тихо, почти себе. – Звать её будем Анной. А дома – Анюта.

Он слышал только её дыхание – слабое, неровное, с крошечными паузами, от которых у него каждый раз сжималось сердце. Но живое, родное, и в этом было сейчас всё.

Дверь сторожки распахнулась от крепкого удара сапогом. Михайло дёрнулся, повитуха задрожала, опустив взгляд.

На пороге стоял барин. Константин Сергеич Барятинский – в крылатке, заляпанной дорожной грязью, в сдвинутом набок цилиндре – вернулся из Макарьева раньше, чем ждали. За его широкой спиной маячили дворовые: камердинер Федька, кучер Ермолай, ключница Марья Игнатьевна с фонарём. Лицо барина, красное, отёкшее, с тяжёлыми мешками под глазами, было перекошено злобой – той особой, хмельной, которая ищет повода и всегда его находит. В правой руке он сжимал нагайку.

– Ах ты, шелупонь! – заорал он с порога. Голос разнёсся по тесной сторожке и ударил в стены. Младенец вздрогнул всем телом и запищал. – Я тебе что приказывал? А? Чтоб духу её тут не было! А ты что сделал? Ты её сюда притащил, под самый мой нос, в моей усадьбе!

Михайло медленно поднялся. Не от страха, а от усталости. Посмотрел на барина. Сказал ровно:

– Барин, смилуйтесь, Бога ради. Жена моя померла. Вот ребёнок. Дочь.

– Какая она тебе жена?! – Барятинский шагнул ближе. Запах перегара и дорожного пота ударил в нос. – Ты крепостной, Мишка. И она такая же была. Нет у крепостных жён, понял? Есть самки. Они дают приплод. И этот приплод – моя собственность. Понятно тебе?

Он бросил взгляд на лавку, на неподвижное тело Аграфены, и брезгливо поморщился, словно увидел внезапно околевшую скотину.

– Отдай девку. Марья Игнатьевна заберёт её в дом.

Михайло прижал дочь к груди. Почувствовал, как она перестала плакать – то ли успокоилась, то ли притихла от новых незнакомых голосов.

– Константин Сергеич, ваше высокородие, – сказал он. – Позвольте слово молвить.

– Ну давай, – барин поигрывал нагайкой, покачивал её в ладони. – Потолкуем.

– Я хочу выкупить ребёнка. У меня есть деньги. Триста рублей ассигнациями – копил их четыре года.

Барятинский засмеялся. Смех у него был неприятный – отрывистый, как собачий лай.

– Триста! – повторил он, оглядываясь на дворовых, словно приглашая их разделить своё веселье. – Этот холоп говорит – триста! – он вдруг посуровел лицом. – Тысячу хочу.

– Я… постараюсь, барин…

Барятинский расхохотался пуще прежнего.

– Ты где тысячу возьмёшь? Украдёшь? На большую дорогу пойдешь купчишек грабить?

– В долг возьму. Отработаю, – Михайло смотрел ему прямо в глаза – не вызывающе, но и не опуская взгляда. – Только отдайте мне дочь.

– Знаешь, Мишка, сколько на рынке стоит здоровая девка лет пятнадцати? Сто пятьдесят, двести рублей. А этой – неделя от роду. Кормить её надо, поить, нянчить, растить. Это труд, расходы. Это я тебе ещё приплатить должен, что беру её к себе в дом. А ты мне – выкупить!

Он шагнул вперёд, выхватил свёрток из рук Михайлы – быстро, как забирают своё – и передал ключнице.

– Всё, кончай пустые разговоры. Ты мне нужен, Львов. Хозяйство без тебя встанет, некому оставить. Оставайся управляющим, делай своё дело. А девка – моя. Будет расти. Что с ней делать – там видно будет. Пока можешь за ней присматривать.

Он повернулся и вышел, не оглядываясь. За ним потянулись дворовые. Марья Игнатьевна шла последней, прижимая к себе ребёнка и не глядя на Михаила.

Он остался вместе с повитухой, которая забилась в угол. Стоял посреди сторожки около тела жены и смотрел на дверь, за которой только что исчезла его дочь. Потом опустился на чурбан, обхватил голову ладонями и замер. Долго ли он так просидел – никто не знает. Ульяна ушла, потом вернулась с двумя бабами – обмывать покойницу. Они работали молча, быстро, привычными движениями. Смерть была для них ремеслом, как и рождение.

Михайло вернулся в свою комнатку во флигеле. Подошёл к печи. Вытащил из-за неё, из потаённого места в кладке, глиняную крынку. Высыпал на стол деньги. Ассигнации – потрёпанные, мятые, пахнущие землёй и сыростью. Пересчитал. Триста двадцать рублей. На двадцать больше, чем думал. Сложил обратно, спрятал за пазуху. Надел картуз. Вышел во двор.

Было ещё темно, но уже не ночь – то особое время перед рассветом, когда мрак нехотя отпускает землю. На востоке чуть серело. Дождь кончился, и над полями стоял запах мокрой травы и прибитой пыли. В барском доме горело одно-единственное окно – там, где ключницкая.

Михайло постоял, глядя на этот свет. Потом повернулся и пошёл к околице. Он не знал, куда идёт. Понимал только одно: оставаться здесь нельзя. Каждое утро просыпаться и видеть этот дом. Каждую ночь думать о том, что где-то там, за этими стенами, его дочь засыпает без него, растёт одна, – и он ничего не может сделать.

На околице, под старой берёзой – той самой, у которой ещё его дед любил сиживать по вечерам, – Михайло остановился. Обернулся. Господский дом чернел на пригорке, и в одном окне всё так же горел свет. Он снял картуз. Перекрестился на церковь Покрова, едва видную за деревьями в предрассветной мгле. Сказал тихо в темноту, в сырой воздух, в невидимое небо над головой:

– Вернусь. Клянусь. Разбогатею – найму стряпчего, куплю вольную. Выкуплю тебя, Анюта. Жди меня. Сколько лет ни пройдёт – жди.

Постоял ещё мгновение. Повернулся и шагнул в лес навстречу рассвету и неизвестности. Тому, чего он ещё не знал и не мог знать – ни хорошего, ни плохого. А в усадьбе, в ключницкой, маленькая Анна лежала в деревянной зыбке, подвешенной на крюк у потолка, и плакала от голода. Барин велел найти ей кормилицу, но это ж будет только завтра. Марья Игнатьевна покачивала зыбку и приговаривала негромко, без особой ласки, но и без жестокости – просто по привычке:

– Ничего, девка. Не пропадёшь. Не ты первая, не ты последняя.

За окном светало. Волга шумела внизу, под обрывом – глухо, сонно, равнодушно. Отец уходил в одну сторону, мать лежала в сторожке – уже не рожать и не страдать. А в зыбке, в барском доме, куда она попала, ещё не успев открыть глаза на мир, плакало существо, которому выпало родиться не на воле – в неволе. И казалось, сама земля вздыхает вместе с ней.

МОИ КНИГИ ТАКЖЕ МОЖНО ПРОЧИТАТЬ ЗДЕСЬ:

Продолжение следует...

Глава 2