Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дон Чичероне

Голландский военный корреспондент Лодевейк Грондейс о Гражданской войне на Юге России в 1918 году. Часть 2.

Первая часть. Перевод с французского выполнен посредством ИИ. РОССИЯ В ОГНЕ
ДНЕВНИК ВОЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА
II [1] II. ВИЗИТ К ВДОВЕ КАЛЕДИНА *Ростов, 3/16 февраля 1918 года.* На севере Новочеркасска идут бои: говорят, что казаки там ведут себя лучше, чем на юге; я хочу поехать и посмотреть. Генералы Багаевский, войсковой старшина, и Степанов встречают меня очень радушно и помогают получить доступ в штаб «походного атамана» Дона. Итак, я отправляюсь в путь. Ростовский вокзал охраняет офицерская рота, расположившаяся в залах ожидания. Повсюду и всегда именно старые офицеры вызываются защитить страну от двух бедствий, угрожающих ей: нашествия и анархии. Однако улицы полны молодых парней, крепких и хорошо одетых, которые продолжают праздновать, в то время как Отечество в опасности… *Новочеркасск, 4/17 февраля 1918 года.* У меня при себе всё еще есть письма, которые я должен был передать генералу Каледину от общих друзей — генерала князя Э. Барятинского и его бывшего адъютанта графа Бобрин
Louis Grondijs, Captain in the French Army in 1919
Louis Grondijs, Captain in the French Army in 1919

Первая часть.

Перевод с французского выполнен посредством ИИ.

РОССИЯ В ОГНЕ
ДНЕВНИК ВОЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА
II [1]

II. ВИЗИТ К ВДОВЕ КАЛЕДИНА

*Ростов, 3/16 февраля 1918 года.*

На севере Новочеркасска идут бои: говорят, что казаки там ведут себя лучше, чем на юге; я хочу поехать и посмотреть. Генералы Багаевский, войсковой старшина, и Степанов встречают меня очень радушно и помогают получить доступ в штаб «походного атамана» Дона. Итак, я отправляюсь в путь.

Ростовский вокзал охраняет офицерская рота, расположившаяся в залах ожидания. Повсюду и всегда именно старые офицеры вызываются защитить страну от двух бедствий, угрожающих ей: нашествия и анархии. Однако улицы полны молодых парней, крепких и хорошо одетых, которые продолжают праздновать, в то время как Отечество в опасности…

*Новочеркасск, 4/17 февраля 1918 года.*

У меня при себе всё еще есть письма, которые я должен был передать генералу Каледину от общих друзей — генерала князя Э. Барятинского и его бывшего адъютанта графа Бобринского. Теперь для меня печальный долг — отнести их его вдове.

Я застаю госпожу Каледину в атаманском дворце. В просторных залах огромного дома ее траур обретает трагическое величие, облик бесконечной скорби. Со смертью этого человека исчезла и мечта целого народа.

Эта несчастная и почтенная француженка, которой светлые воспоминания о родине кажутся еще прекраснее и дороже в ее одиночестве и скорби, не хочет покидать дворец, хотя ему угрожает самый жестокий враг.

Я рассказываю ей о тягостном оцепенении, об отчаянии, охватившем Добровольческую армию, когда там узнали ужасную новость. В глазах бедной вдовы — этих глазах, которые еще умеют видеть, но уже не умеют плакать, — вспыхивает, как молния, гордость от того, что она была причастна к делу великого патриота.

«Патриотизм был для него религией. Его Родина была его Богом».

Таков будет окончательный приговор истории этому человеку, который несколько месяцев занимал единственную великую сеньориальную должность, доставшуюся нам от Средневековья. Одни обвиняют его в слабости, другие — в недостатке гибкости. Каледин пал на своем посту как один из последних солдат, сражавшихся за Россию. Как Алексеев и Корнилов, последний донской атаман поднял знамя патриотизма перед лицом анархии.

— Мой удивительный муж покончил с собой, чтобы зажечь казаков. Когда он понял, что его голос заглушен криками анархии и что его слова больше не слушают, он прибег к последнему оставшемуся у него средству, чтобы поднять станицы на восстание против врага. Его славная смерть сделала больше, чем все поступки его жизни. Весь Дон поднимается.

Вот почему митрополит возложил на чело усопшего «венец победителя!» Целая толпа, плачущая и отчаявшаяся, прошла перед гробом того, чья жизнь, по убеждению Церкви, завершается победой. Увы! Можно ли верить, что его смерть окажется достаточной, чтобы вдохнуть жизнь в воинов Дона, после того как ужасные бедствия их Родины оставили их равнодушными? Мои вчерашние воспоминания едва ли позволяют мне в это поверить.

КОНЕЦ МЕЧТЫ

Чтобы понять это столь внезапное и, несомненно, неизбежное падение, нужно обратиться к причинам. Надо помнить, что в «Донской области»[2] собственно казаки находятся в меньшинстве. Насчитывается 1 700 000 казаков и 2 000 000 неказачьего населения. Последние — это торговцы и, главным образом, крестьяне, бывшие крепостные казачьих помещиков. В момент революции неказачье население не было представлено в этом исключительно военном правительстве.

Однако донские казаки — особенно северных округов — в значительной степени утратили те прославленные воинские качества, которые обосновывали их привилегии. Русская граница, которую они должны были защищать от мусульманских народов юга — татар, чеченцев, черкесов, — давно переместилась. Казаки северных станиц, чьи земли граничат с Великороссией, давно уже стали крестьянами. Казаки южных станиц в большей степени сохранили воинский дух.

Каждый казак рождался собственником и солдатом. Как только начиналась война, они должны были являться по зову Царя со своим конем и седлом; правительство предоставляло им пику, ружье и обмундирование. На протяжении нескольких веков казаки имели своего предводителя — атамана, избираемого «кругами», представлявшими станицы. Русское правительство опасалось этой силы, расположенной в центре Империи и сосредоточившей в одних руках более пятидесяти хороших кавалерийских полков; поэтому назначение атамана принадлежало Короне, которая редко выбирала казака. Последним атаманом при старом режиме был генерал граф Граабе, прибалтийского происхождения.

Главным следствием русской революции в землях Донского войска стало возрождение огромной военной привилегии — выборности главнокомандующего, власть которого ускользала от контроля правительства. Круг воспользовался своим правом, чтобы избрать самого популярного на Дону казака, командующего 8-й армией, генерала Каледина. Чтобы понять важность этого назначения и величину надежд, которые оно наполнило сердца кадетов, нужно знать, что атаман донских казаков есть primus inter pares; он является по праву представителем одиннадцати казачьих племен России: Донского, Кубанского, Терского, Уральского, Оренбургского, Семиреченского, Астраханского, Сибирского, Забайкальского, Амурского и Уссурийского. На Московском съезде генерал Каледин действительно зачитал резолюцию от имени всех казаков России.

После «мятежа» Корнилова Каледин открыто встал на его сторону и был защищен своими казаками от посланцев Керенского, прибывших для его ареста. Позже он решительно выступил против большевиков. Он очень рассчитывал для защиты Дона на молодых казаков, которых вернул с фронта. Но вскоре он заметил, что те в значительной степени были заражены максималистским духом. Отцы, сплотившиеся вокруг Каледина, больше не узнавали своих сыновей; впрочем, те не столько усвоили новые политические идеи, сколько приветствовали неподчинение в полках.

Проект расформирования и реорганизации полков провалился: никто не хотел отправляться в назначенные места. Фронтовые казаки хотели торговаться с большевиками, старики — сражаться с ними, но никто не сражался.

На Большом круге в декабре 1917 года различия вышли наружу. Все представители станиц, за исключением северных, тем не менее высказались за меры, предложенные Калединым.

Опасаясь, что его имя навлечет на Дон всю ненависть большевиков, Каледин подал в отставку, но был переизбран 570 голосами против 100 под бешеные аплодисменты собрания, где фронтовики[3] насчитывали лишь 200 членов. Это был красивый успех для Каледина. К несчастью, собрание приняло постановление, ускорившее его падение.

Некий Агнеев предложил законопроект, направленный на то, чтобы предоставить неказачьему населению долю власти. Каледин, то ли из дипломатии, то ли из слабости, не высказался четко по этому предложению, которое внезапно нарушало равновесие сил. Войсковой старшина, генерал Багаевский, чуя опасность, пытался убедить круг допустить к выборам только крестьян. Но решение было принято. Рабочие и мелкая буржуазия получили право голоса. Донское правительство, представленное до тех пор 8 казаками, насчитывало в январе 15 членов, среди которых было 7 социалистов, склонявшихся к максимализму; они сделали всё возможное, чтобы прекратить войну, объявить амнистию большевикам, подвергнутым наказаниям или сосланным, и т. д.

С 15/28 января около десятка полков, среди них два гвардейских казачьих полка, восстали против атамана, избрали революционный комитет во главе с казаком Подтелковым и потребовали полной отставки правительства, включая атамана, и немедленного удаления Добровольческой армии. Десять полков заняли Лихая, Зверево, Макеевку и другие важные железнодорожные узлы. Не в силах совладать с этим движением и не имея никаких сил против восставших, правительство пообещало созвать новый круг.

В тот момент, когда государственное здание, казалось, готово было рухнуть из-за измены высших сановников, генералов и депутатов, один человек встретил опасность лицом к лицу. Полковник Чернецов, еще молодой и необычайно храбрый, атаковал казаков со своим отрядом из 400 юношей — гимназистов, студентов, кадетов, офицеров, — занял Зверево, Лихая, прогнал фронтовиков повсюду, растрепал десять казачьих полков и за два дня восстановил пошатнувшееся положение атамана. Он бил повсюду — из расчета как минимум одно сражение в день — профессиональные войска, вдесятеро превосходившие его численностью, но менее решительные и, главное, хуже управляемые, и за четыре дня приобрел волшебную славу.

25 января / 7 февраля он с тридцатью человеками атаковал тысячу большевиков, встреченных во время разведки, и на этот раз также одержал бы одну из своих невероятных побед, если бы не был ранен. Я знаю от его людей, что они видели, как он упал, но тут же вскочил, вскочил на коня и исчез. Большевики утверждали, что взяли его в плен и убили, и две недели держали его голову на штыке в зале заседаний Миллеровского революционного комитета. Но его «партизаны» уверяют, что он жив и только ждет полного выздоровления, чтобы присоединиться к своим храбрецам. В тот момент, когда я пишу, они отказываются распускаться и вливаться в другой отряд. Полковник Чернецов продолжает вести своих людей в бой!

В тот день, когда распространился слух об исчезновении Чернецова, престиж правительства рухнул, и на этот раз окончательно. Подполковник Голубев, которого знали как очень консервативного до революции, принял командование восставшими казаками. Он был арестован Калединым, а затем освобожден, дав слово, что больше не будет предпринимать ничего против правительства.

Корнилов, еще надеявшийся, что старые казаки внемлют призыву своего вождя, отправил батальон в Новочеркасск. Станицы обещали прислать войска, но ничего не сделали. Добровольческая армия была создана не для того, чтобы спасать Дон против воли его жителей, а для установления «национального правительства» в России. Теперь она находилась в ужасном положении: серьезно угрожаемая со стороны Таганрога и поставленная в опасность бесполезным ожиданием казачьих подкреплений, на которые рассчитывали и которые не прибывали. Корнилов отвел батальон из Новочеркасска и заявил о намерении покинуть Дон.

Это был последний удар, нанесенный Каледину.

Немногочисленные войска, оставшиеся ему верными, держали железную дорогу. Весть о том, что Голубев приближается к Новочеркасску с запада, застала его врасплох. Среди жителей началась паника. Каледин почувствовал себя покинутым. Бурное заседание круга лишило его последней власти над собранием. Тогда он решил пустить себе пулю в лоб.

То, что не смог сделать великий атаман Донского войска, облеченный всей полнотой своей власти, едва не случилось под катафалком, где он покоился в Новочеркасском соборе, посреди плачущей толпы, в то время как старые военачальники возобновляли клятву спасти землю отцов.

Легенда Дона расцвела еще раз на несколько дней, а затем исчезла навсегда.

ПАРТИЗАНСКАЯ ВОЙНА

*Персиановка, 5/18 февраля 1918 года.*

«Походный атаман» генерал Попов любезно дает мне рекомендательное письмо к командующему войсками, действующими на севере. Начальник новочеркасского вокзала немедленно предоставляет в мое распоряжение паровоз.

Станция Персиановка, куда я прибываю вечером, занята любопытным сборищем военных всех мастей. Казаки, офицеры, гимназисты, юнкера Новочеркасского военного училища в шубах или простых «полушубках»[4] заполняют залы ожидания и окрестности вокзала. Полковник Мамонтов, командующий на этом фронте, приглашает меня остаться у него, но я предпочитаю идти вперед. Большевики, обильно снабженные боевым снаряжением, занимают Каменоломню, к югу от Александро-Грушевского. Отряд Чернецова выдвинут вперед для защиты столицы, которую казаки больше не хотят защищать. Мой паровоз доставит меня к нему.

Пробежав несколько километров, машинист высаживает меня прямо в заснеженной степи, рядом с движущимся поездом, и возвращается в Новочеркасск. Представьте себе поезд из пятнадцати вагонов, идущий то в одну, то в другую сторону по бескрайним белым полям, где враг подстерегает его со всех сторон. Я бегу, с двумя чемоданами в руках, прыгаю в санитарный вагон, откуда меня направляют к командному пункту.

НОЧНАЯ АТАКА

*Между Новочеркасском и Александро-Грушевским, 6/10 февраля 1918 года.*

В полдень наш поезд прибывает на Господский Двор, в шести километрах от Каменоломни. Мы получили приказ атаковать сначала эту станцию, а затем Александро-Грушевский, совместно с двумя другими казачьими отрядами — есаула Каргайского справа и полковника Семилетова слева.

В два часа мы покидаем вагоны, и наши 170 человек разворачиваются в цепь, в две линии, фронтом к Каменоломне. Снега — по колено; под пасмурным небом ледяной ветер дует нам в лицо. От есаула Каргайского приходит сообщение: со своими 150 казаками-всадниками он вышел на уровень Каменоломни. Полковник Семилетов с 200 пехотинцами и 30 всадниками задержан рекой Атюктой, которая замерзла не полностью. Лишь четырем-пяти человекам удалось переправиться и перерезать путь между Александро-Грушевским и Каменоломней.

В четыре часа мы получаем приказ решительно наступать на эту последнюю станцию. Я сопровождаю 1-ю сотню есаула Корнилова и выбираю место рядом с лейтенантом Дьяковым, добровольцем, командующим 2-м взводом.

Идти трудно, и перевести дух можно только на плато, где снег сдуло ветром. На переходах через долины приходится формировать команды, чтобы тащить наши шесть пулеметов. Во время этого удивительного семичасового перехода мы постоянно находимся под наблюдением врага, который посылает нам траншейные снаряды. Слева, впереди нас, видны всадники, которых мы принимаем за казаков Каргайского.

В девять часов мы выходим к железнодорожной линии, где встречаем полковников Шерифова и Мамонтова. Первая сотня располагается слева, вторая — справа от путей. Я нахожусь рядом с есаулом Корниловым, командующим первой. Командирами взводов являются поручики Туловериоф и Пудловский в первой линии, и Самохин и Дьяков — во второй.

Впереди, в черной ночи, — лишь темные силуэты тесно сгрудившихся хуторов и густых лесов, откуда начинают доноситься тысячи беспорядочных винтовочных выстрелов.

Есаул Корнилов и я, стоя, направляем продвижение сотни. В окутывающей нас темноте невозможно различить какую-либо цель. Корнилов отдает приказ: «Огонь по готовности!» Мы продвигаемся перебежками метров по пятьдесят, каждый раз предваряя их пулеметными очередями. У нас остался только один исправный пулемет, все остальные вышли из строя в пути; наши пулеметчики, не знающие своего оружия, не способны их починить. Но, вероятно, враг не выдержит нашего натиска. Артиллерийский огонь и даже ружейная стрельба уже ослабевают…

Вдруг мне кажется, что я вижу движение на горизонте. Справа от нас, черное на черном, бесшумно движется какая-то масса. Это поезд, медленно скользящий по рельсам. Впереди пять платформ на случай минирования пути, затем бронированные вагоны, снова две платформы, а за ними бесконечная вереница товарных вагонов, очевидно, полных солдат. Из первого броневагона по нам стреляют, тем более что наши силуэты на снегу видны прекрасно: несколько человек ранены. В этот момент единственный оставшийся у нас пулемет замолкает. Я бегу к нему и вижу трех расчетных, небрежно лежащих рядом.

— Какого черта вы тут…, етить вашу?

— Этот ранен!

— А ты, что, не ранен? Почему не стреляешь?

— Патронную коробку открыть невозможно.

Я открываю коробку штыком, вставляю ленту и начинаю стрелять в проем вагона, откуда раздаются выстрелы. Я приказываю пулеметчику продолжать, зная, что даже если он будет стрелять мимо, с 40 метров максималистские солдаты из трусости прекратят огонь, как только пули начнут слишком близко бить по железу.

Затем я возвращаюсь к есаулу Корнилову, чтобы посовещаться. Мы продолжаем нести потери. Что предпринять? Я высказываю мнение, что нужно любой ценой атаковать поезд:

— Броневагон открыт сверху. Мы справимся с ним парой ручных гранат и возьмем поезд врасплох.

— Против бронепоезда ничего не поделаешь. Вынужденное отступление.

— При отступлении мы потеряем гораздо больше людей, чем при атаке.

— У нас едва ли по три-четыре гранаты на взвод!

Этот последний аргумент заканчивает дискуссию. Действительно, ничего не поделаешь. Наши продолжают падать. Есаул Корнилов, раненный пулей в бедро, только что передал командование поручику Пудловскому. В свою очередь, Пудловский падает, с пулей в животе. Мы бежим к нему. Он не может идти и кричит нам: «Не возитесь со мной, мне конец!» Я приказываю двоим солдатам сделать для него носилки из перекрещенных винтовок.

Поручик Туловеров (Touloverof - примечание, возможно Туроверов), принявший командование сотней, вскоре также ранен: пуля прошила ему руку. Есаул Корнилов подает сигнал к отступлению. Несколько солдат охватывает паника, начиная с тех, кого я послал на помощь Пудловскому. Я опускаюсь на колени рядом с офицером и спрашиваю, может ли он встать и опереться на меня. Нельзя терять ни минуты: большевики, ободренные нашим отступлением, начинают выходить из вагонов с победными криками. Я чувствую, как Пудловский напрягается в моих руках: он мертв, — по крайней мере, я на это надеюсь.

Я присоединяюсь к нашим и следую за отступающими. Несколько шагов я помогаю идти раненому, которого с другой стороны поддерживает один из наших; раненого убивают, его спутника тоже: я снова остаюсь один. Продвигаемся с большим трудом. Вдруг я слышу позади шум; оборачиваюсь и становлюсь свидетелем одной из самых впечатляющих сцен в моей жизни.

Хорунжий Самохин, с револьвером в руке, собрал шестерых солдат. Он совершает безумство: контратаковать с шестью человеками, чтобы идти на помощь раненым! Он замечает меня и кричит, всё так же размахивая револьвером:

— Вы кто?

— Я военный корреспондент.

— Вам здесь не место. Идите в тыл!

— Ни за что на свете! Я остаюсь с вами.

К нам присоединились двое раненых. Повсюду в безлунной ночи — мрачные группы. Один из наших вглядывается в солдата, чью винтовку он только что забрал. Тот протестует:

— Да отстань ты! Видишь же, я свой.

Самохин резко спрашивает его:

— Из какого ты отряда?

— Из московского отряда.

Московский отряд — это большевистское подразделение… Выстрел: вспышка освещает землистое лицо человека, который падает. Он вообразил, — видя, что наши уже далеко, — что мы такие же большевики, как и он.

Но надо спешить. Всё еще поддерживая двоих раненых, мы присоединяемся к остальной части отряда, которую видно покидающей железнодорожное полотно во всех направлениях маленькими группами. Позади нас — неясный гул, где в зловещем концерте смешиваются победные крики большевиков и стоны наших умирающих.

Наконец мы выходим на линию и идем по ней до того места, где нас ждет наш поезд. Полночь. Маневр не удался. Мы потеряли 73 человека из 170, составлявших наш отряд.

*Новочеркасск, 8/21 февраля.*

Я подолгу беседую с очень храброй женой есаула Корнилова, бывшей актрисой Петроградской оперы, которая захотела повсюду следовать за мужем. Она жаждет конца этой убийственной и бесполезной кампании: «Каждый раз отряд теряет треть или четверть своего состава. Всему виной казаки! Они везде отступают. Когда же это кончится, это страдание? Ах, оказаться бы где-нибудь в покое вместе с мужем!..»

Впервые малый круг вынудил одну станицу сформировать «дружину»[5]. Революционный комитет, образовавшийся в Грушевской, в 15 километрах от Новочеркасска, арестован. Здесь утверждают, что повсюду у казаков большинство хотело бы сражаться; но меньшинство «фронтовиков», способное их терроризировать, парализует все благие намерения.

Большая новость! 6-й Донской казачий полк вернулся со своим оружием, которое отказался сдавать большевикам. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой: должно быть, тут что-то не так! Полк встречают донские власти перед собором с огромной помпой: музыка, речи, строевые смотры и т. д. Восхваляют их храбрость: все переполнены энтузиазмом. Каждый казак получает подарок в 400 рублей…

*Новочеркасск, 9/22 февраля.*

Наш отряд решил покинуть Донскую армию и присоединиться к Добровольческой армии. Делегату круга, осведомляющемуся о причинах нашего решения, собравшийся офицерский совет отряда отвечает, что отряд всегда ставили на самые опасные места, его никогда не поддерживали казаки, его постоянно приносили в жертву, теряя половину личного состава в каждом бою. Мы настаиваем на нашем требовании о зачислении в армию Алексеева-Корнилова, которая покинула Ростов и движется на Нахичевань. Вечером генерал Попов, походный атаман, приходит к нам на вокзал и приносит разрешение круга: мы можем отправляться куда пожелаем. Каждый боец, участвовавший в последней атаке, получает Георгиевский крест.

АРМИЯ КОРНИЛОВА В СТЕПЯХ

*Аксай, 11/24 февраля.*

Вот мы и в Аксае. Воскресенье: в чистом утреннем воздухе звонят колокола во весь звон. Есаул Корнилов, произведенный в подполковники, в сопровождении жены, производит смотр отряду. Настроение великолепное. Какое мужество и какой неугасимый огонь надежды должны быть у всех, кто составляет этот летучий отряд, чтобы так добровольно разделить судьбу армии Корнилова — этой горстки людей, затерянной в океане врагов!

Мы идем пешком, по двое, по узкой тропе, проложенной санями в этой замерзшей пустыне. Переходим Дон по льду. Позади нас сестры милосердия на повозках. Храбрый полковник Корнилов, раненый, верхом, так же как и Туловеров, тоже раненый. Госпожа Корнилова едет в повозке. Рядом со старыми, закаленными, усатыми ветеранами — совсем мальчишки, студенты, гимназисты. Их обучают прямо на ходу: «Раз, два, три, четыре, левой… раз, два, три, четыре, левой…»

Мы приближаемся к станице Ольгинской — месту сосредоточения всех отрядов. С юга подходят войска этой удивительной Добровольческой армии: пехота, кавалерия, артиллеристы, все или почти все офицеры, с нашивками своих чинов, под командой величайших русских генералов. Бывшие командующие армиями командуют ротами; Деникин, бывший командующий группой армий, — батальоном. Во главе этой армии численностью в полк идут Алексеев и Корнилов, оба с винтовкой за плечами, с вещевыми мешками, за ними следуют Эльснер, Романовский, Деникин, Марков и многие другие.

Возможно, менее дальновидная осторожность посоветовала бы после горьких разочарований трех месяцев бесплодных усилий распустить эту армию и отложить осуществление самых дорогих надежд на далекое будущее. Но любовь к родине Алексеева и несгибаемое мужество Корнилова оказались прозорливее. Эта крошечная горстка людей представляет собой нетленную идею, которую нельзя бросать на произвол судьбы в туманном будущем. Среди этого всеобщего безумия разрушения, где, кажется, всё рухнуло разом, вот свет, который остается, ясная мысль, непобедимая надежда, за которую можно ухватиться.

Значение этой блистательной группы людей не в том, что все они — начальники, умеющие командовать. Они больше, чем это, лучше, чем это: они — солдаты, которые среди анархии и в противовес ей дали обет послушания. В награду за утраченное благополучие, за поколебленную безопасность, за столько жертв и столько опасностей они утешают себя мыслью о спасении сокровища, дорогого патриотам. Они уносят в сердце степей честь русской армии.

*Станица Ольгинская, 11/24 февраля.*

Сразу по прибытии мы являемся к генералу Корнилову, которому полковник Корнилов представляет наш отряд.

Генерал производит нам смотр: дойдя до меня, он пожимает мне руку и задает несколько вопросов. Последний крик, вырвавшийся из всех грудей: «Ура герою Корнилову!» Затем мы размыкаем ряды и ищем себе укрытие. Все летучие отряды будут расформированы и сведены в один большой разведывательный отряд под командой бывшего войскового старшины Дона, генерала Богаевского. Только наш отряд, в награду за отличное поведение, сохраняет свое формирование и свое имя. Что может быть прекраснее этой дани живой памяти полковника Чернецова?

В казачьих домах после года революции — повсюду портрет Царя. Даже слава Керенского и слава Каледина не смогли изгнать из малодушного и слабого казачьего сердца любовь к законному государю!

*Станица Ольгинская, 13/26 февраля.*

Офицер, только что прибывший из Новочеркасска, сообщает мне новости о знаменитом 6-м полке, вернувшемся на Дон с оружием и столь пышно встреченном донскими властями перед собором. Получив подарок в 400 рублей на человека, полк получил приказ выступить против большевиков в Каменоломне. Не медля ни часа и не вдаваясь в объяснения, полк повернул обратно и отправился по домам… Я был прав, что не доверял!

Наша одиссея начинается заново. Дивизия Гершельмана должна идти на север за лошадьми для армии. Я сопровождаю ее. В ожидании лошади, которую для меня только что купили, я провожу несколько часов у двух офицеров этого отряда — князя Гиемшеиева (Ghiemscheief) и графа Бухгольца. Я наслаждаюсь таким диалогом:

— Сделайте одолжение, князь, скажите, который час.

— Я полагаю, барон, что сейчас ровно половина пятого, — незамедлительно отвечает Гиемшеиев.

И так далее. Это старание сохранять формы совершеннейшей вежливости производит удивительное впечатление в этой среде, и когда думаешь о том, что эти господа, подчеркивающие внешние признаки учтивости и ставящие себе в заслугу выделение своих привилегий, со всех сторон окружены враждебным населением, которое с жестоким удовольствием пытало бы их.

В казалось бы спокойнейших деревнях бушует самая страшная ненависть. Я встречаю сани, в которых сидят двое:

— Скажи-ка, казак, сколько отсюда до станицы?

— Я не казак, я крестьянин. А это (указывая на своего спутника) — казак. А я — большевик. Пока его спутник дает мне требуемые сведения, он перебивает его, чтобы сказать, что до станицы три версты. Но крестьянин продолжает:

— Ваш Корнилов… будь он проклят! (Он плюет на землю.) Впрочем, с ним и его приспешниками скоро покончат. Всех вас перебьют, до последнего.

— Посмотрим… Я вас знаю, хоть я и чужой… Вы очень храбры на словах; но я видел, на что вы способны перед немцами. Как только их завидете, так и бежите, как зайцы.

— Немцы? Они нам не страшны… Мы их вениками выгоним… Нам, други, ружьев не нужно… Вениками!

— Замолчи, мужик! Ты пьян, мужик! Несешь околесицу.

И казак смеется.

Я ночую в комнате полковника Гершельмана, бывшего командира лейб-гвардии Кирасирского полка в Варшаве. Это человек утонченного ума, любопытная смесь славянской мягкости и западной решительности. Он объясняет мне, почему пришлось оставить Ростов. Добровольческая армия могла высылать вперед только небольшие отряды. Эти передовые посты насчитывали не более 300 человек. Ни одна фронтальная атака никогда не могла с ними справиться; но они рисковали быть окруженными: отступление было неизбежным.

*Хомутовская, 14/27 февраля.*

По пути наша дивизия — сотня всадников, две сестры милосердия — обгоняет главные силы пехоты. Корнилов идет пешком; Алексеев, слишком старый и усталый, едет в повозке. Мы отдаем честь, проезжая мимо. Повсюду знакомые: вот бывший член Думы, который правит лошадью на мясной повозке. Нет таких мелочей, которые не добавляли бы величия поистине единственному в своем роде зрелищу, развернувшемуся перед нами.

Сворачивая к северу, наша дивизия покидает район станиц и богатых хуторов, расположенных вокруг главных путей сообщения Дона. Теперь перед нами открывается бесконечная равнина, огромный луг с короткой травой, покрытой тонким слоем снега.

Во главе нашего отряда — спокойный и улыбающийся полковник Гершельман, аристократическая фигура, характер, созданный для этой суровой войны. Я еду то рядом с ним, то беседуя с генералом Резниковым. Следом, по двое, едет сотня всадников. Наша одежда в беспорядке, оружие не блестит, как в парадные дни, но редко где можно было увидеть на свете подобное собрание отличных кавалеристов и решительных воинов. Все они сожгли за собой мосты. Большинство — гвардейские офицеры, дворяне и помещики, разоренные конфискацией имущества, безоглядно бросились в авантюру.

Насколько хватает глаз, — ничего: ни дома, ни сарая, ни дерева, только эти короткие травы, которые щиплют стада и которых с сотворения мира ни один крестьянин не косил. Мы идем, то шагом, то рысью, по бороздам, проложенным крестьянами как придется, на ощупь в этой бескрайности, лишенной ориентиров. Порой вдали вырисовывается зеленая глава церкви, мельница, на которой вскоре смыкаются бархатистые линии горизонта; в других случаях возникают небольшие группы всадников, которых стальные взгляды наших кавалеристов не отпускают…

…Сани движутся в нашем направлении. Они сделали движение, чтобы нас объехать, но затем решились на опасность. Вскоре мы различаем женщин в светлых нарядах, мужчин в праздничной одежде — какой контраст с нашим тряпьем! — и понимаем, что это свадьба. По знаку новобрачной, тонкой дипломатки, муж спускается с саней и предлагает сначала полковнику, а затем и всем остальным, по стакану местного вина. Нашу сестру милосердия, молодую девушку из дворян, тоже не обошли. Вино оказалось очень вкусным: мы все пьем за здоровье и будущее счастье молодоженов.

И всё снова погружается в тишину, такую тяжелую в этом одиночестве и этой бескрайности! Невыразимая тоска сжимает нас, когда мы часами и часами видим всё тот же горизонт, всё ту же дорогу, где стираются следы копыт наших лошадей и не остается никакого знака нашего присутствия. К вечеру, в изнеможении от усталости, мы идем как во сне. И тогда, чтобы разбудить наши смыкающиеся мысли, чей-то голос затягивает одну из тех дорожных песен — таких живых, веселых, с бешеным ритмом. Каждый из нас выпрямляется в седле: на мгновение мы забываем о степи, о ее унылой сухости и утомительном однообразии. Припев, который мы подхватываем, уносится туда, далеко-далеко. И поднимается буря криков, ураган свиста… Но веселье звучит диссонансом в этом одиночестве. Постепенно лица снова становятся серьезными, лбы — меланхоличными. О чем думают все эти молодые люди, красивые, гордые, несущие в себе столь высоко развитое чувство воинской чести и дух самопожертвования? У каждого осталась мать, невеста, возлюбленная, которых он, возможно, больше никогда не увидит и чей светлый образ возникает с нежной настойчивостью на бесконечном горизонте.

Теплый голос затягивает народную песню Борисова:

Словно цветок среди бескрайних зимних снегов,
Твоя красота воссияла в моей душе,
Сквозь туман луч солнца
Навевает горькую иллюзию.

Мы подхватываем хором:

Настоящее исчезнет.
Наша печаль забудется,
Наше изболевшее сердце
Узнает новое счастье.

Песня смолкает, всё погружается в тишину. Слышен лишь легкий шум движущегося эскадрона — такого маленького, такого потерянного в этой пустыне!

С наступлением сумерек мы останавливаемся в жалком «хуторе» Конторском, жители которого — бедные крестьяне-неказаки, или «иногородние»[6], — явно большевики и принимают нас неохотно.

Две комнаты отведены под наш «штаб». Мне уступают единственную кровать; генерал Резников, полковники Гершельман и Яновский и адъютант спят рядом на соломе. Ординарцы — в другой комнате. Моим ординарцем оказался дворянин прибалтийского происхождения, добрый русский патриот, барон фон Тизенгаузен: этот юнкер Новочеркасского военного училища, прежде чем сесть с нами за стол, чистит моего коня и заботится о моих вещах. Мы живем здесь по старой русской дисциплине.

*Конторский, 15/28 февраля.*

С шести до девяти часов слышна канонада в направлении Батайска. Генерал Эрдели ли это возвращается с подкреплением от кубанских казаков? Или же немцы и большевики, как утверждают всадники, прибывшие утром, рвут друг друга на части?

Наши лошади, недокормленные, еле держатся. Пройдя около двадцати верст, мы останавливаемся в хуторе Кузнецовка, неказачьем селении, где священник оказывает нам самое радушное гостеприимство.

Он сообщает нам, что наше прибытие стало поводом для бурного обсуждения в революционном комитете. Комитет, собравшись на экстренное заседание, сначала решил стрелять в нас, но передумал: «Кадеты сожгут деревню!» Нас это мало волнует. Aquila non capit muscas [Орел не ловит мух — лат.]. К тому же председатель и секретарь сбежали, а крестьяне закрыли здание совета.

Приходит делегация с просьбой разрешить задать полковнику следующие вопросы: «Какова обстановка на Дону? У кого больше шансов — у большевиков или корниловцев?» Адъютант отправлен, чтобы вкратце просветить этих… идеалистов.

Несколько историй, рассказанных священником, довершают наше просвещение. Политическое образование крестьян проводят солдаты, возвращающиеся с фронта. Они еще посещают службы, но начинают курить и плевать в церкви. Когда священник читает им воззвания, призывающие к благопристойному поведению в доме Божьем, они улыбаются с превосходством: «Вы что, не знаете? Теперь свобода!»

*Карелково, 16/29 февраля.*

Мы прибываем в полдень на зимовник[7] Карелково, владельцем которого является некто Гудовский.

Этот владелец не выказывает чрезмерного желания продать нам своих лошадей. Те, что он предлагает, тощи и неказисты: наши офицеры отказываются от них. Тогда он обещает нам свое содействие у калмыков, нанятых охранять табуны; но мы подозреваем, что он втайне дает им указания, обратные нашим намерениям. Около тысячи двухсот лошадей бродят на свободе на пространстве около десяти миль, где их невозможно поймать без помощи калмыков, которые сами бросают вызов любому, кто попытается их настичь. Неутомимые всадники, они денно и нощно охраняют свои гордые табуны, группами по трое: один отдыхает, пока двое других в седле. Мне показывают одного из этих калмыков, который раньше дважды в неделю на одной лошади ездил за почтой для своего хозяина за пятьдесят километров, делая таким образом около ста десяти километров в сутки.

Полковник пытается убедить Гудовского, что он должен продать ему лошадей: иначе их заберут большевики. Но этот честный человек и слушать не хочет. Лошадей мы не получим; большевики их тоже не получат: какой смысл их продавать, когда деньги с каждым днем теряют ценность?

НАКАЗАНИЕ ДЕРЕВНИ

*Карелково, 18 февраля / 3 марта.*

Деревня Красновка претворила максималистские доктрины в жизнь. После единогласного решения сельского совета вооруженное население в сопровождении множества «фронтовиков» отправилось с подводами на соседний зимовник, разграбило его, напилось в подвалах, а затем уехало, забрав оставшееся вино, угнав лошадей и скот. Владельца, которого они заперли и угрожали убить, удалось бежать. Это он рисует нам картину этой подлой и отвратительной сцены. При этом рассказе наши видят за образом разоренного зимовника все разграбленные и сожженные имения, всех несчастных, истязаемых и убиваемых в пылающей России. Вследствие этого полковник Гершельман приказывает капитану Сомову, командиру взвода[8], отправиться с 30 нашими людьми и 10 чехами в деревню, находящуюся в 12 верстах, провести дознание и устроить показательную казнь. Я присоединяюсь к экспедиции.

В одиннадцать часов утра наша маленькая группа покидает хутор, где расположилась, огибает лес, где днем прячутся волки, и углубляется в степь. Мы идем под низким небом по единственной тропе, проторенной тысячами саней, и движемся шагом. Все — офицеры или юнкера, служившие в старой русской кавалерии. Сомов, благодаря своей репутации храбреца и решительного человека, получил от полковника Гершельмана чрезвычайные полномочия. Ни одной песни: слышен только звук шагов, приглушенный снегом, да ржание лошадей. Мой ординарец, барон Т., который еще не видел боя, дает мне адрес своих родителей, чтобы предупредить их в случае несчастья.

За полверсты до деревни пять всадников сворачивают влево, пять других — вправо, чтобы окружить ее и не дать виновным скрыться. Двое из тех, кто пытается проскочить, схвачены на месте. Затем, по команде Сомова, мы бросаемся в «лаву»[9], с ружьями наперевес, галопом к главному въезду в деревню.

Сопротивления мы не встречаем. Наблюдатели, сидящие на стогах сена, подняли тревогу. Ни одного мужчины: только женщины, делающие вид, что не понимают нашего внезапного появления, и делают вид, что продолжают работу в поле, не поднимая глаз.

Однако вот и крестьянин. Сомов приказывает его задержать:

— Где прячется председатель Революционного комитета?

Крестьянин заикается, клянется всеми святыми, что ничего не знает.

Тогда Сомов, приставив револьвер к его голове:

— Если не приведешь его, ты покойник.

Эффект магический. Не прошло и трех минут, как крестьянин возвращается, таща за собой этого знаменитого председателя — карлика с звериным лицом и безумными глазами испуганной скотины. На него сыплются удары хлыста и нагайки[10]; чехи хватают его: вскоре залп извещает нас, что он заплатил жизнью за свое сообщничество с большевиками.

Что касается секретаря Комитета, его найти не удается. Один крестьянин, которому приказывают указать, где он прячется, отвечает глупо:

— Не знаю, товарищ!

— Как, ты смеешь говорить «товарищ»? Удары обрушиваются на его плечи.

— Говори сейчас же: «Ваше благородие, господин офицер!» Крестьянин прикладывает руку к шапке:

— Виноват, Ваше благородие! Ошеломленный внезапным возвращением старой этикетки, без шапки, согнув спину, парень принимает наши приказы. Ему поручают обойти сорок два жалких жилища, составляющих деревню, и объявить:

— Через четверть часа всё оружие, вино и краденые лошади должны быть сданы. По истечении этого срока каждый, у кого найдется хоть одно оружие или хоть одна лошадь из зимовника, будет безжалостно расстрелян.

Затем мы велим проводить себя к дому секретаря. Его жена, оставшаяся дома с младенцем на руках и еще тремя, вцепившимися в ее юбку, может сказать нам только одно: бумаги исчезли вместе с мужем. Осталась только печать комитета, которую Сомов забирает, чтобы использовать для изготовления фальшивых документов.

Наши всадники объехали Красновку. Женщины продолжают работать, всё так же делая вид, что совершенно спокойны. Очевидно, при нашем приближении все следы грабежа были тщательно скрыты. Убогие клячи местных жителей, две бутылки водки, охотничьи ружья, старые пистолеты, заржавленные сабли — вот всё, что мы находим.

Тем временем к нам приводят солдата, который «где-то встретил» чистокровную лошадь, и еще двоих, которые прятались за сеном в конюшне и у которых найдены патроны. Вчера, должно быть, это были безобидные крестьяне: новый режим сделал их бандитами; на их пьяных лицах я читаю жуткий страх — страх смерти, заставивший их покинуть фронт и которую они рискуют с большой вероятностью найти здесь.

Офицеры обращаются к ним так, будто в России всё еще существует старый режим:

— Почему у тебя нет на фуражке положенной кокарды?

Они бормочут сбивчивые оправдания.

— Из какого ты полка? Почему снял погоны?

Новое бормотание.

— Хорошо, садитесь втроем в телегу!

Капитан Сомов пересчитывает своих людей. Короткая команда, и мы покидаем деревню, на этот раз провожаемые тревожными взглядами жителей, которые перестали притворяться, что работают, и вовсе не имеют того беззаботного вида, что был у них еще недавно.

Вечер опускается на обширную белую равнину. Силуэт жалкой деревни с ее стогами и хижинами, прижавшимися к снегу, начинает таять в тумане, где всё исчезает…

Когда мы возвращаемся на зимовник, уже совсем стемнело: слышно, как волки бродят вокруг хутора. Выслушав доклад Сомова, полковник Гершельман приступает к допросу пленного, которого только что привел конвой из трех чехов. Я спрашиваю:

— Где остальные двое пленных?

— Кажется, они пытались бежать по дороге…

Трясясь от страха, большевик предлагает нам свои услуги в борьбе против товарищей. Полковник передает его чехам:

— Что с ним будут делать?

Полковник на мгновение задерживает на мне взгляд:

— Я сильно опасаюсь, — говорит он, — что он попытается сбежать этой ночью.

*Карелково, 19 февраля / 4 марта.*

Село Жеревцово занято 240 большевиками с 2 орудиями и 4 пулеметами. Забавно было бы захватить эти орудия с нашим единственным пулеметом; но они бы нас только обременили.

Капитан Апрелев отправился за приказаниями к Корнилову. Завтра мы присоединимся к Добровольческой армии в Лезгеанке, у входа в Ставропольскую губернию. Двадцать лошадей, которые нам удалось достать, поведут двое калмыков, которых Гершельман убедил выступить на нашей стороне, не пожалев крупной суммы. Высоко в седлах, прямо в стременах, они описывают широкие круги своими нагайками. Лошади свободно следуют за нами табуном[11].

ГАСКОНСКИЕ КАДЕТЫ

Зимовник Кузнецовка.

Повсюду небольшие группы всадников в разведке. Я встречаю отряд из дружины Чернецова, который где-то в станице раздобыл пики. Мы высматриваем большевистские отряды, готовые броситься на них; но они не показываются. Красная гвардия и революционные солдаты отлично умели убивать офицеров в армии, нанося удар в спину, или в домах Киева, Севастополя, Таганрога, нападая на них поодиночке и врасплох: но они не посмеют сразиться с ними, когда знают, что те могут защищаться.

Вечером мы ночуем в заброшенном зимовнике, где к нам присоединяются чехи. Нас семеро в маленькой комнате: Резников, Гершельман, Яновский, Апрелев, Крицкий, Фермор и я. Наша одежда висит клочьями. У графа Фермора разорваны штаны и протерты локти на тужурке. Мы едим с ножа, а то и просто пальцами, прямо из кастрюли, самую простую пищу. Но, несмотря на всё наше оборванное состояние, мы сохраняем формы и жесты изысканнейшей вежливости. Мы сами смеемся над этим. Эта война одного против ста так мало похожа на разумную экспедицию, она так смахивает на результат безумного пари или дерзкой бравады! Граф Фермор находит, что мы напоминаем ему Сирано, и начинает декламировать:

Это гасконские кадеты,
Из роты Карбона де Кастель-Жалу.
Бретеры и хвастуны бессовестные,
Что рогами всех ревнивцев венчают…

Это уместно!.. Мы смеемся… и вдруг погружаемся в глубокое молчание… Мы мечтаем, вспоминаем дни, когда мы разъезжали по улицам Варшавы, блестящий рой лихих гвардейских офицеров во главе прекрасных полков Их Императорских Величеств.

Вопрос жжет мне губы: я осмеливаюсь задать его полковнику Гершельману:

— Ходит слух, что Керенский находится поблизости. Что бы вы сделали, если бы он явился к вам и попросил вашей защиты?

— Я бы дал ему конвой, чтобы отвезти его в штаб. Но я сильно сомневаюсь, чтобы он туда доехал.

— Почему у вас всех такая ненависть к нему?

— Почему? Знаете ли вы, что значит сформировать прекрасный полк, посвятить ему двадцать лет все свои мысли, всю свою деятельность, все свои заботы, поднять его блеск и славу, создать в нем великолепный дух товарищества, сделать из него послушное и грозное оружие? А потом представьте себе, что за три месяца, серией декретов, непрерывной пагубной деятельностью, разрушением всякой дисциплины, полки превращаются в банды трусов и мародеров, бегущих перед врагом и убивающих своих сограждан? Посмотрите тогда, кто подписал эти декреты: одно имя, всегда одно и то же. Спросите себя, откуда пришла революционная и пораженческая пропаганда в ряды: один человек, один и тот же человек, к которому восходит вся ответственность. Понимаете ли вы теперь, почему мы ненавидим автора этого гибельного деяния?

БИТВА ПРИ ЛЕЖАНКЕ (LEZGEANKA)

*Зимовник Кузнецовка, 20 февраля / 5 марта.*

С утра впереди гремит канонада. Войска Корнилова вступили в бой с большевиками. Мы без происшествий пересекаем железную дорогу Торговая — Ростов. Повсюду бегущие крестьяне, казаки — кто пешком, кто по трое-четверо на крупе лошади. Мы ни на миг не сомневаемся, что победа будет на нашей стороне. Но путь загорожен затором из повозок и лошадей. Мы можем въехать в село только в семь часов, в полной темноте. Наши лошади спотыкаются о трупы, особенно у моста и вокруг церкви — мест, где было сосредоточено сопротивление. Наконец, мы можем устроиться в доме, который занимали большевики. Мы находим там накрытым обед, который эти господа не успели отведать. Мы присваиваем его без зазрения совести.

Неприятель имел преимущество позиции, нашим же пришлось спускаться к мосту, чтобы затем подниматься к селу. Большевики — 600 солдат, 400 красногвардейцев — при помощи крестьян отрыли две линии окопов. Восемь трехдюймовых орудий открыли огонь по нашим войскам, которые имели для артиллерии всего 6 полевых пушек.

После артиллерийской дуэли Корнилов и Алексеев подали сигнал к атаке. Это было великолепное зрелище. Алексеев и Корнилов, последний со своей охраной из текинцев, пошли в атаку с ружьями в руках. Первая линия была взята сразу: в ней нашли лишь несколько трупов. Корниловский полк, подойдя ко второй линии у въезда в село, взял ее штыками. Через полчаса после начала атаки противник был в полном отступлении, увозя свою артиллерию: одно орудие и одиннадцать пулеметов остались в наших руках. Обыскивая погреба, там нашли большое число большевиков: 200 были расстреляны.

ПОСЛЕДНЯЯ БЕСЕДА С КОРНИЛОВЫМ

На следующий день после этих событий я смог долго беседовать с Корниловым. Заявления, которые он соблаговолил мне сделать, можно резюмировать следующим образом:

«Я должен был показать пример. Такая армия, как наша, вынуждена внушать страх; иначе она погибла. Вы знаете, какова храбрость наших людей, а также, какие опасности нас подстерегают. Наши линии настолько тонки, что все — даже сестры милосердия и врачи — всегда находятся на передовой. Каждый из моих двух адъютантов убил собственноручно по пять врагов у меня на глазах. Наша тактика заключается не в том, чтобы сражаться любой ценой, а в том, чтобы запугать противника, чтобы, как только обстоятельства станут благоприятными, сделать новый рывок вперед.

Взятие Лезгеанки было настолько внезапным, что большевики даже не успели перерезать связь со своим штабом. Один из моих офицеров, подойдя к аппарату, смог поговорить с главнокомандующим. Мы точно знаем количество большевистских войск в Тихорецкой, Торговой и Белоглине.

Я уверен в будущем. Генерал Попов скоро присоединится ко мне с 2000 человек. Завтра мы вступаем на территорию Ейского отдела, где находятся два полка, некогда приданных моему, когда мы действовали в Карпатах: я сегодня принимал их делегатов. На Кубани генерал Эрдели приведет мне два хороших казачьих батальона и еще два батальона горцев.

Что касается кавказских войск, то в декабре прошлого года я подписал соглашение с Советом Союза горцев, которое предусматривает, что он поставит корпус туземной кавалерии Кавказа под мою команду.

Вы знаете, какое разочарование мне причинили казаки. Всюду, где я мог обратиться к ним в станицах, я говорил им, что они вернутся ко мне, когда познакомятся с большевистским режимом.

Я казак, то есть прирожденный республиканец. С самого начала революции я принял дело свободы и собрал вокруг себя лучшие элементы. К сожалению, я увидел, что моя бедная страна еще не созрела для этой высшей формы правления, которой является республиканский строй. Поэтому я говорю всем: „Если возвращение к монархии будет требованием свободной воли русского народа, мы его примем; мы никогда не примем его под давлением Германии. Мы не примем никакого режима, какой бы он ни был, навязанного нам Германией“.

Скажите везде и в особенности генералу Х… (одному французскому генералу), если вы его увидите, что мы представляем русскую армию, что славные русские воинские традиции, ее дух товарищества, ее чувство чести продолжают жить в нас. Настанет день, когда все патриоты сбегутся к нам, и когда несчастная Россия поймет, что ее предали и продали. До тех пор наша миссия — держаться. Мы выстоим!»

Л. ГРОНДЕЙС.

Источник: Louis Grondijs. La Russie en feu - Journal d’un correspondant de guerre Revue des Deux Mondes, 6e période, tome 48, 1918 (p. 88-113).

Убедительная просьба ссылаться на автора данного материала при заимствовании и цитировании.

Подписывайтесь на мой канал в Дзене, в Телеграмме и ВКонтакте