Найти в Дзене

Сладка горечь.Глава четвертая.Рассказ.

Утро тридцать первого августа выдалось пасмурным, словно сама природа решила разделить с ними тяжесть этого дня. Низкие серые облака тянулись с запада, обещая дождь к полудню, и ветер, ещё вчера тёплый и ласковый, сегодня дул порывисто, с холодцой, заставляя шуршать пожухлые листья на берёзах. Лето кончалось. Это чувствовалось во всём: в воздухе, ставшем прозрачным и зябким, в запахе дыма,

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Утро тридцать первого августа выдалось пасмурным, словно сама природа решила разделить с ними тяжесть этого дня. Низкие серые облака тянулись с запада, обещая дождь к полудню, и ветер, ещё вчера тёплый и ласковый, сегодня дул порывисто, с холодцой, заставляя шуршать пожухлые листья на берёзах. Лето кончалось. Это чувствовалось во всём: в воздухе, ставшем прозрачным и зябким, в запахе дыма, которым тянуло с огородов, где жгли ботву, в том особом, щемящем свете, который бывает только в последний день августа, — свете, полном сожаления и тихой, невысказанной грусти.

Сергей не спал всю ночь. Он лежал на своей койке, прикрыв глаза, и слушал, как дышит мать, как скребётся мышь за печкой, как где-то далеко, за околицей, перекликаются петухи, отсчитывая предрассветные часы. Мысли путались, возвращаясь к одному и тому же: сегодня она уезжает. Сегодня вечером поезд унесёт её в Ленинград, и наступит осень, длинная, серая, пустая, которую надо будет как-то прожить. Он уже знал, как это бывает: первые дни — как после удара, когда всё болит и ничего не хочется; потом — работа, которая затягивает, как омут, и не даёт думать; потом — ночи, когда ворочаешься без сна и считаешь дни до следующего августа. Так было дважды. Будет и теперь.

Под утро он забылся тяжёлым, беспокойным сном, и ему приснилось, что он стоит на перроне, а поезд уходит, и Тамара машет ему из окна, но лицо её расплывается, исчезает, и он не может её разглядеть, как ни старается. Он проснулся от того, что мать тронула его за плечо.

— Серёжа, вставай. Уже светает.

Он открыл глаза. Мать сидела на кровати, опираясь на подушку, и смотрела на него с той тревожной нежностью, которая появлялась у неё в последние дни, когда она видела, как он мучается.

— Ты не спал опять? — спросила она.

— Спал, — он сел, провёл ладонью по лицу. — Мам, тебе не надо было вставать. Я сам…

— Я не вставала, — она усмехнулась. — Лежу вот, смотрю на тебя. Красивый ты у меня, Серёжа. Жалко только, что счастья тебе нет.

— Будет, — сказал он твёрдо, и сам не знал, кому это говорит — матери или себе.

Он умылся, оделся, приготовил завтрак. Мать ела мало, но сегодня не отказывалась, понимала, что ему нужно её покормить, успокоиться, сделать хоть что-то привычное, чтобы не думать. Он собрал в мешок вещи, которые просила передать Тамаре: банку мёду, вязанку сушёных грибов, яблоки. Мать добавила от себя расшитое полотенце — подарок Тамаре.

— Передай, — сказала она. — Скажи, пусть помнит нас. И приезжает. Хоть на зимние каникулы, если сможет.

— Передам, — кивнул Сергей.

Он вышел на крыльцо, закурил. День ещё только начинался, но деревня уже проснулась. Где-то хлопала калитка, слышались голоса, скрип телеги. У колодца тётка Нюра, увидев его, замахала рукой:

— Серёга! Провожать идёшь?

— Иду, — ответил он, не подходя.

— Счастливо, — крикнула она, и в голосе её было то искреннее, деревенское участие, которое не требует лишних слов.

Он затушил папиросу, поправил воротник рубахи, которую надевал по праздникам, — и пошёл к бабке Марье.

***

Калитка была открыта, будто ждала его. Во дворе суетилась Марья Петровна: выносила из дома узлы, корзины, сумки. Тамара стояла на крыльце, и Сергей сразу увидел, что она уже готова — в том самом лёгком платье в горошек, в котором приехала, только без шляпки, с простой косынкой на голове. Увидев его, она улыбнулась, но улыбка вышла бледной, растерянной.

— Здравствуй, — сказала она.

— Здравствуй, — ответил он.

Больше они ничего не сказали, потому что всё было сказано вчера, прошлой ночью, в долгие часы, когда сидели на крыльце, держась за руки, и смотрели, как гаснут звёзды. Слова кончились. Осталось только то, что не выскажешь, — комок в горле, тяжесть в груди, дрожь в пальцах.

Марья Петровна окинула их быстрым взглядом, вздохнула, но ничего не сказала. Только подала Сергею самый тяжёлый узел.

— Понесёшь, Серёжа. Сама-то я уже не смогу.

— Понесу, — сказал он, взваливая узел на плечо.

Они вышли на улицу. Полуторка стояла у калитки, и Сергей, открыв дверцу, постелил на сиденье ту самую чистую тряпицу, что и в день приезда. Тамара села, прижалась лицом к спинке сиденья, не глядя по сторонам. Марья Петровна обошла машину, заглянула в окно.

— Ну, Томка, — сказала она, и голос её дрогнул. — Пиши, не забывай. Приезжай, если сможешь.

— Приеду, бабушка, — сказала Тамара, и Сергей увидел, как по её щеке скатилась слеза. — Обязательно приеду.

Марья Петровна перекрестила её, потом перекрестила Сергея, потом отошла к калитке, отвернулась, чтобы не видеть, как отъезжают. Сергей завёл мотор, и машина, фыркнув, покатила по улице Горького, мимо домов, мимо колодца, мимо правления колхоза, где уже собирались на работу мужики. Кто-то махнул рукой, кто-то крикнул вслед что-то ободряющее, но Сергей не слышал. Он слышал только, как Тамара дышит рядом — неровно, с всхлипами, которые она старается сдержать.

— Не плачь, — сказал он, не глядя на неё.

— Я не плачу, — ответила она...

Они выехали за околицу, и дорога пошла полем. Здесь, вдали от домов, ветер дул сильнее, и облака над головой бежали быстро, разрываясь на клочья. В просветах мелькало бледное, осеннее солнце, и тогда поле на миг вспыхивало золотом, чтобы снова померкнуть под набежавшей тучей.

— Посмотри, — сказал Сергей, кивая на стерню. — Убрали уже почти всё.

Тамара посмотрела. Поле, ещё вчера золотое от колосьев, сегодня стояло голое, с торчащими жнивьями, и чёрные грачи важно расхаживали по нему, подбирая упавшие зёрна. Осень. Она была здесь, на этом поле, в этом ветре, в этом свете. И она была в машине, между ними, холодная и неумолимая.

— Серёж, — сказала Тамара вдруг. — Останови на минутку.

Он притормозил на обочине, заглушил мотор. Тишина наступила такая, что зазвенело в ушах. Только ветер свистел в проводах да где-то вдали, за лесом, глухо шумел лес.

— Я хочу запомнить, — сказала она, глядя на поле. — Всё. Это небо, эту землю, этот ветер. Чтобы в городе помнить.

— Запомнишь, — сказал он.

Она повернулась к нему, и он увидел её глаза — красные от слёз, но ясные, светлые, полные той решимости, которая пугала его больше, чем слёзы.

— Ты будешь писать мне? — спросила она. — Каждую неделю?

— Буду.

— И не пропадёшь? Не забудешь?

— Не забуду, — он усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Таких, как ты, не забывают.

Она обняла его, прямо так, в кабине, прижалась крепко, и он чувствовал, как бьётся её сердце — часто, испуганно, как у птицы, попавшей в сеть. Он гладил её по спине, по волосам, и молчал, потому что слов не было.

— Я люблю тебя, — сказала она в его плечо.

— Я тебя тоже, — ответил он.

И это было всё.

***

Вокзал встретил их тем же запахом креозота и пыли, что и в день приезда, но теперь он казался другим — чужим, холодным, пахнущим прощанием. Народу было больше, чем в тот вечер: кто-то уезжал, кто-то провожал, и суета эта, чужая, равнодушная, была особенно тяжела.

Сергей поставил вещи на скамейку, ту самую, где сидел тридцать дней назад, и почувствовал, как время сомкнулось в кольцо. Он приехал сюда встречать её — и вот он провожает. И всё, что было между этими двумя мгновениями, — сено, дождь, ночи на крыльце, её слёзы, её смех, её губы, — всё это уже стало воспоминанием, которое он будет носить в себе до следующего лета. Если оно будет.

Он купил билет, подал ей. Она взяла, не глядя, сунула в карман.

— Ещё полчаса, — сказал он.

— Я знаю.

Они стояли на перроне, не решаясь сесть, не решаясь говорить. Мимо проходили люди, кто-то толкнул Тамару, она пошатнулась, Сергей подхватил её за локоть, и они так и остались стоять, почти касаясь друг друга, но не касаясь.

Из репродуктора объявили прибытие поезда. Сергей вздрогнул, как от удара, но взял себя в руки. Он взял её вещи, подошёл к тому самому вагону, из которого она вышла месяц назад, и помог занести узлы в тамбур.

— Садись, — сказал он. — Я здесь постою.

Она поднялась в вагон, прошла к окну, открыла его. Лицо её было бледным, но она не плакала. Только смотрела на него сверху вниз, и в этом взгляде было всё — и просьба, и благодарность, и обещание.

— Серёжа, — сказала она. — Ты только… ты только не пропадай. Пиши. Я буду ждать писем.

— Буду писать, — сказал он.

Поезд дёрнулся, лязгнули буфера. Кто-то закричал «Счастливо!», кто-то замахал платком. Тамара не отрывала от него глаз. Поезд пошёл медленно, и Сергей пошёл рядом, глядя на её лицо в окне.

— Приезжай! — крикнул он, перекрывая шум.

— Приеду! — крикнула она в ответ.

Поезд набирал скорость. Сергей шёл всё быстрее, потом побежал, но вагон уходил, уходил, и лицо Тамары становилось всё меньше, и вот уже только рука, белая, взметнувшаяся в последнем прощании, и вот уже только точка, и вот уже нет ничего, только зелёная стена вагонов, стук колёс, и перрон, кончающийся через десять шагов.

Он остановился. Поезд ушёл.

***

Он стоял на пустом перроне, глядя вслед уходящему составу, пока последний вагон не скрылся за поворотом, и только дымок ещё висел в воздухе, таял, растворялся в сером небе. Вокзал опустел, и только тётка Зоя, сворачивая свой ящик, бросила на него быстрый, сочувствующий взгляд.

— Серёга, ты бы присел, — сказала она. — А то стоишь, как памятник.

— Ничего, — ответил он. — Я пойду.

Он пошёл к машине, но не сразу сел за руль. Постоял, опираясь на борт, закурил. Руки дрожали, и папироса прыгала в пальцах, и он никак не мог поймать её губами. Наконец затянулся, глубоко, до кашля, и почувствовал, как горький дым обжигает горло, пробивая ком, который стоял там с самого утра.

Он сел в кабину, завёл мотор. Полуторка завелась не сразу — пришлось повозиться с подсосом, — но мотор зарокотал, и это привычное, рабочее усилие немного отвлекло его. Он выехал со стоянки, взял направление на деревню, но на полпути, у развилки, вдруг остановился.

Слева была дорога домой. Справа — просёлок, который вёл к озеру Светлому, туда, где они были в субботу. Он посидел, глядя на развилку, потом выключил мотор, вышел из машины и пошёл пешком.

Дорога к озеру была пустынна. Стерня кончилась, начался лес — берёзовый, редкий, с жёлтыми листьями, которые уже сыпались, кружились, ложились под ноги мягким шуршащим ковром. Он шёл, не разбирая дороги, и думал о том, что она сейчас там, в поезде, смотрит в окно, и поля бегут мимо, и столбы, и деревни, и скоро будет Ленинград, большие дома, огни, чужая, огромная жизнь, в которой ему нет места.

Он вышел к озеру. Вода была серая под низким небом, и песок на берегу казался не жёлтым, а каким-то блёклым, выцветшим. Он сел на то самое место, где они лежали в субботу, и долго смотрел на воду. Ветер гнал рябь, и волны, маленькие, злые, били в берег с каким-то металлическим звуком.

Он просидел так, наверное, с час, пока не начал накрапывать дождь. Мелкий, осенний, он падал на лицо, на руки, на куртку, и Сергей не прятался, сидел, подставившись под него, будто хотел смыть с себя этот день, это прощание, эту боль, которая, как заноза, засела в груди.

Дождь пошёл сильнее, и он встал, отряхнулся, пошёл назад. У развилки его ждала машина, мокрая, с запотевшими стёклами. Он сел за руль, завёл, поехал домой.

***

В деревню он вернулся, когда уже смеркалось. Дождь перестал, и небо на западе очистилось, открывая полосу бледно-золотого света, в котором силуэты домов казались чёрными, плоскими, нарисованными тушью на серой бумаге.

Он зашёл в дом. Мать спала — утомилась за день... Он постоял над ней, поправил одеяло, прислушался к дыханию. Ровное, спокойное. Слава богу.

Потом он сел за стол, достал из ящика лист бумаги, ручку с чёрной пастой и написал: «Здравствуй, Тамара. Я доехал благополучно…» Дальше слова не шли. Он сидел, глядя на эти слова, и чувствовал, как они глупы, как ничтожны перед тем, что он хочет сказать. Как сказать на бумаге то, что не выговорил за месяц? Как передать, что дом без неё стал пустым, что улица без неё стала длинной, что всё — поле, лес, озеро — теперь не то, не то, не то?

Он отложил ручку, свернул лист, сунул в карман. Напишет завтра. Или послезавтра. Когда найдёт слова.

Он вышел на крыльцо, закурил. У бабки Марьи свет не горел — она, видно, легла рано, чтобы не видеть пустой дом, не слышать тишины. Только в его окне горел свет — мать забыла выключить лампочку в сенях, и жёлтый квадрат лежал на мокрой траве, как кусочек того, августовского, солнца.

Он поднял голову к небу. Звёзды ещё не зажглись — было слишком рано, — и только одна, самая яркая, мерцала на западе, там, где ушёл поезд. Он смотрел на неё, пока она не скрылась за тучей, и думал о том, что она, Тамара, сейчас, наверное, уже подъезжает к Ленинграду, что её встречает городская жизнь, её институт, её диссертация, её мир, в котором нет его, Сергея, нет этой деревни, нет этого крыльца, нет их августа.

А он останется здесь. Будет работать, возить зерно, чинить трактора, ухаживать за матерью, ждать писем, писать ответы, и каждую ночь перед сном вспоминать её лицо, её голос, её слёзы, её слова: «Я люблю тебя». И жить этим. Потому что больше нечем.

Он докурил, затушил папиросу о перила, вошёл в дом. Завтра начнётся сентябрь. Начнётся новая жизнь, без неё. Он ляжет на свою койку, закроет глаза, и будет слушать, как дышит мать, как тикают часы, как за окном шуршит дождь. И будет ждать. Ждать, когда придёт письмо. Ждать, когда наступит следующий август. Ждать, когда она снова выйдет из вагона — в лёгком платье в горошек, с короной косы на голове, с той улыбкой, от которой у него замирает сердце.

Он будет ждать. Всегда.

В сенях погас свет, и дом погрузился в темноту. Только часы на стене продолжали отсчитывать время, мерно, неумолимо, и каждый их удар был шагом в осень, в зиму, в долгую разлуку, которая только начиналась.

А где-то там, за сотни вёрст, поезд всё шёл и шёл, разрезая ночь, и в одном из вагонов, у окна, сидела девушка с тёмной косой и смотрела на пролетающие мимо поля, на чёрный лес, на редкие огни деревень, и думала о том, что оставила там, на полустанке, на пыльной дороге, в старом грузовике, в его руках, — своё сердце. И что она вернётся за ним. Обязательно вернётся.

Поезд гудел, колёса стучали на стыках, и этот стук был похож на одно слово, которое она повторяла про себя, засыпая: приеду-приеду-приеду-приеду…

Продолжение следует ...