Сентябрь пришёл неожиданно, как всегда приходит осень в этих краях — не календарным числом, а одним утром, когда просыпаешься и понимаешь: лето кончилось. В воздухе запахло прелым листом, утренники стали холодными, и по ночам уже не откроешь окно — тянет сыростью с реки. Сергей вставал затемно, кормил мать, заводил полуторку и уезжал в поле. Уборка ещё не кончилась, хотя основную часть зерна уже ссыпали в закрома. Оставались поздние культуры, кукуруза на силос, да и техника требовала внимания — осенний ремонт никто не отменял.
Работа спасала. Она была привычной, почти механической, и он мог делать своё дело, не думая — или думая о чём-то другом. О другом — это о ней. О Тамаре. Она прислала первое письмо уже через неделю после отъезда — открытку с видом Невского проспекта, на обороте которой было написано мелким почерком:
«Серёжа, я доехала. Всё хорошо. Скучаю ужасно. Как мама? Как бабушка? Напиши. Целую. Твоя Т.»
Он перечитывал эту открытку по десять раз на дню, пока она не истрепалась по сгибам, пока не стёрлись буквы там, где он водил пальцем. «Твоя Т.» — эти два слова грели его в холодной кабине, когда ветер задувал в щели, и ночью, когда он лежал без сна, и по утрам, когда пил горький чай, глядя на пустую улицу.
Он написал ответ — долго мучился, комкал листы, начинал заново. Слова не шли. Как рассказать о том, что он чувствует? Как описать эту пустоту, которая разверзлась в груди и которую не заполнить ни работой, ни хлебом, ни сном? Он писал о деле: мать готовится к операции, колхоз убирает кукурузу, Петрович сломал руку, упал с комбайна, но уже поправляется. В конце приписал: «Скучаю. Приезжай, когда сможешь. С.»
Письмо он отнёс на почту сам, хотя можно было отдать почтальонке, тётке Груше, которая раз в неделю приносила газеты и пенсию. Но ему хотелось самому опустить конверт в ящик, услышать, как он шлёпнется на дно, и представить, как его вытащат, отправят в райцентр, потом в Ленинград, потом в её руки. Эта ниточка, тонкая, как паутина, связывала его с ней, и он держался за неё, как за последнюю надежду.
***
Операцию матери назначили на середину сентября. Сергей отвёз её в райцентр загодя, положил в хирургическое отделение, где сестры ходили в белых халатах и всё было чужим, казённым, неуютным. Елена Петровна держалась молодцом, не плакала, только попросила принести из дому её любимую кружку — синюю, с отбитым краем, — потому что из казённой чашки чай был «невкусный».
— Ты не бойся, сынок, — сказала она, когда он уходил. — Всё будет хорошо. Доктор говорит, шансы большие.
— Я не боюсь, — ответил он, хотя боялся. Боялся так, что в груди холодело, когда он думал о том, что мать будут резать, что она лежит там одна, беспомощная.
В день операции он приехал в больницу с утра, сидел в коридоре на жёстком деревянном стуле и смотрел на дверь с табличкой «Операционная». Мимо ходили сёстры, шаркали тапочками, кто-то нёс тазы, кто-то катал каталку. Время тянулось медленно, как патока...
— Сергей? — к нему подошла молодая медсестра, круглолицая, с веснушками. — Вы сын Елены Петровны?
— Да, — он вскочил.
— Операция прошла успешно. Сейчас её переведут в палату. Врач подойдёт, всё объяснит.
Он сел обратно на стул, и только тогда понял, что всё это время не дышал. Выдохнул — глубоко, с шумом, — и почувствовал, как колотится сердце. Успешно. Слава богу.
Хирург, молодой ещё мужчина в очках, с усталым лицом, вышел через полчаса. Он подробно рассказал, что сделали, как прошло, какие прогнозы. Сказал, что ноги, скорее всего, будут ходить, но нужно долгое восстановление, упражнения, массаж, терпение.
— Вы молодец, что привезли, — добавил он, глядя на Сергея. — Ещё полгода — и было бы поздно. А сейчас — шанс.
Сергей поблагодарил, пожал ему руку и пошёл в палату. Мать лежала под капельницей, бледная, с закрытыми глазами, но когда он вошёл, открыла их и слабо улыбнулась.
— Серёжа… живая я.
— Живая, мам, — он присел на край кровати, взял её руку. — Живая и скоро ходить будешь.
— Ходить, — она вздохнула, закрыла глаза. — Эх, Серёжа, если бы…
Он сидел с ней до вечера, а потом поехал домой, потому что надо было кормить скотину... По дороге, на пустом шоссе, он вдруг остановил машину, вышел и закурил, глядя в тёмное небо, где уже зажглись первые звёзды. Ему захотелось написать Тамаре, рассказать ей, поделиться этой радостью, этой надеждой. Он знал, что она будет рада, что она напишет что-то тёплое, ласковое, и от этого станет легче.
Он написал ей в тот же вечер, длинное письмо, в котором рассказал всё — и про операцию, и про свои страхи, и про то, как сидел в коридоре и считал минуты. А в конце приписал: «Спасибо тебе. Ты не знаешь, но твои письма меня держат. Без них бы я, наверное, сломался. Жду вестей. С.»
***
Октябрь выдался дождливым. Серые тучи висели над деревней неделями, не разгоняясь, и дождь моросил мелкий, нудный, от которого сырело всё — одежда, стены, настроение. Дороги раскисли, и полуторка вязла в грязи, приходилось объезжать, тратить время, злиться. Но Сергей не злился. Он научился ждать.
Письма Тамары приходили раз в неделю — ровно, как по расписанию. Она писала много, на нескольких листах, мелким, торопливым почерком, который он уже научился разбирать, не пропуская ни одной буквы. Она рассказывала о своей жизни: аспирантские семинары, научный руководитель, который всё время недоволен, подруги, которые не понимают, почему она не ходит на вечеринки, холод в общежитии, очереди в магазинах. И в каждом письме — строки, ради которых он ждал этих конвертов:
«Серёжа, я так скучаю, что иногда плачу по ночам. Соседки думают, что я по дому, а я по тебе. Приснись мне сегодня, пожалуйста. Твоя Т.»
«Ты не поверишь, я вчера увидела на Невском грузовик, похожий на твой. Почти побежала за ним, но потом поняла, что это не ты. Глупая, да?»
«Серафим Николаевич сказал, что моя диссертация может выйти в свет через полтора года, если я буду работать в таком же темпе. А я думаю: полтора года — это так долго. Я хочу к тебе, сейчас, завтра, в любую минуту. Ты меня ждёшь?»
Он перечитывал эти письма по вечерам, сидя на койке. Он водил пальцем по строчкам, и ему казалось, что он слышит её голос, видит её лицо, чувствует запах её волос. А потом он доставал из-под матраца её фотографию — единственную, которую она оставила ему прошлым летом, — и смотрел на неё долго, пока глаза не начинали слипаться.
Мать вернулась из больницы в конце октября. Она ехала в кабине, привалившись к дверце, и смотрела на поля, голые, чёрные, подготовленные к зиме.
— Серёжа, — сказала она вдруг. — А ты знаешь, что тётя Клава говорила? Что Тамарка твоя замуж не вышла. Отказала городскому.
— Знаю, — ответил он, не поворачивая головы.
— И что ж ты теперь? — спросила мать, и в голосе её была осторожная надежда.
— А ничего, — он усмехнулся, но усмешка вышла горькой. — Жду.
— Чего ждёшь?
— Письма. Потом весну. Потом лето. А там, глядишь, и она приедет.
Мать вздохнула, помолчала, потом сказала тихо:
— Сынок, а ты бы сам к ней не съездил? В Ленинград-то? Билет взять, денёк выкроить… Я бы уж как-нибудь, тётка Нюра присмотрит.
Он ничего не ответил, только переключил скорость, чтобы не смотреть на мать. Мысль эта — поехать в Ленинград — сидела в нём, как заноза, с тех пор, как Тамара уехала. Он думал о ней днём и ночью, представлял, как сядет в поезд, как приедет на этот огромный, чужой вокзал, как найдёт её институт, как она выйдет и увидит его… И тут же отбрасывал эту мысль, потому что знал: нельзя. Работа, мать, деньги, которые ушли на операцию и ещё нужно отдавать колхозу, — всё держало его здесь, привязанного к земле, как тот самый конь, который ходит по кругу, потому что не может порвать постромки.
***
В ноябре выпал первый снег. Он пришёл ночью, тихо, без ветра, и утром Сергей, выйдя на крыльцо, увидел белое поле, белые крыши, белую улицу — всё стало чистым, светлым, будто заново рождённым. Дышать было легко, морозец чуть пощипывал щёки, и настроение поднялось — впервые за долгие недели.
Он поехал на почту — там, говорят, лежит посылка. Тётка Груша, почтальон, женщина бойкая и любопытная, встретила его у дверей с таинственным видом.
— Сергей, а тебе посылка, — сказала она, протягивая небольшую картонную коробку, перевязанную бечёвкой. — Из Ленинграда. От той самой, от Тамары.
— Спасибо, — он взял коробку, чувствуя, как сердце забилось чаще.
— Ты гляди, какой подарок, — тётка Груша не унималась. — Девка-то городская, а не забывает. Прямо скажем, редкость нынче.
Сергей не стал слушать, вышел, сел в кабину, разорвал бечёвку. В посылке были тёплые вещи — шарф, варежки, вязаная шапка, — и книги. Три книги: учебник по русскому языку, задачник по математике и «Краткий курс истории». На самом дне лежал листок, исписанный её почерком:
«Серёжа, это для тебя. Я помню, ты говорил, что любишь читать. Я подумала: а вдруг ты захочешь учиться? В Ленинграде есть заочный техникум, можно поступить без экзаменов, если сдать вступительные по почте. Я всё узнаю, напишу. А это — чтобы ты начал готовиться. Ты сможешь, я знаю. Целую, скучаю, жду. Твоя Т.»
Он сидел, держа книги в руках, и смотрел на них, как на невиданное чудо. Учиться. Это было так нелепо, так невозможно — и так сладко, что у него перехватило дыхание. Она верит в него. Она думает, что он сможет. Может, и правда сможет?
Вечером он долго сидел над учебником, водя пальцем по строчкам, вспоминая школьные правила, которые давно забылись. Мать, уже ходившая по дому с палочкой, заглянула в комнату, увидела его склонённую голову, усмехнулась.
— Грамотеем заделался?
— Мам, не мешай, — сказал он, но без злости.
— Не буду, не буду, — она ушла на кухню, и он слышал, как она тихо напевает что-то, и в этом пении была радость, которой не было раньше.
Он писал Тамаре письма каждую неделю — ровно, как она. Сообщал о матери, о работе, о погоде. И о книгах. «Я начал заниматься, — писал он. — Русский язык тяжело идёт, а математику вроде вспоминаю. Не знаю, получится ли, но попробую. Спасибо тебе за веру в меня. Мне её не хватает. Жди. С.»
***
Декабрь наступил морозный, снежный. Река замёрзла, и по ней потянулись санные пути; мужики ставили сети под лёд, бабы топили печи, и над деревней всё время висели густые столбы дыма, пахнущие берёзовыми дровами и пирогами.
Сергей работал, как и прежде, но в его жизни появилось новое — вечера за учебниками. Он занимался при свете лампы, выводя буквы в тетради, решая уравнения, запоминая даты. Получалось туго, голова пухла от непривычной нагрузки, но он не сдавался. Потому что это было от неё. Потому что это было как обещание — себе, ей, их общему будущему, о котором он пока боялся думать вслух.
В середине декабря пришло письмо, от которого у него задрожали руки. Тамара писала:
«Серёжа! Серафим Николаевич сказал, что я могу взять неделю в январе — у нас каникулы, и он разрешил уехать, если я сдам главу до нового года. Я сдам, я уже почти всё сделала! Я приеду! Третьего января, поездом, в шесть вечера. Встретишь меня? Я так хочу увидеть тебя, бабушку, деревню, снег… Я так хочу домой! Твоя Т.»
Он перечитал это письмо раз пять, потом встал из-за стола, надел тулуп, вышел на улицу. Мороз щипал лицо, снег скрипел под ногами, и над головой, в чёрном небе, сияли звёзды — яркие, холодные, бесконечные. Он стоял посреди улицы, глядя на них, и чувствовал, как в груди разрастается что-то огромное, горячее, что не удержать, не высказать словами.
Она едет. В январе. Через две недели.
Он зашёл к бабке Марье, постучал в окно. Старуха выглянула, заохала, открыла дверь.
— Серёжа? Что случилось?
— Письмо от Тамары, — сказал он, и голос его дрогнул. — Приезжает. Третьего января.
Марья Петровна перекрестилась, потом заплакала, не стесняясь слёз.
— Ох, слава тебе господи, — сказала она. — Ох, ждала, ждала… Заходи, заходи, чай пить будем. Рассказывай, что пишет.
Он зашёл, сел за стол, и они долго сидели, пили чай с мятой, и бабушка всё вспоминала, как Тамара маленькой бегала по этой улице, как любила снежки лепить, как однажды в сугроб провалилась по пояс, а он, Серёжка, вытаскивал её, тогда ещё мальчишка.
— Вот, — сказала Марья Петровна, вытирая глаза. — Вот и свидитесь. Хоть на недельку. А там… а там видно будет.
— Видно будет, — повторил Сергей.
Он вышел от неё поздно, шатаясь от усталости и радости. Снег падал тихий, крупный, и улица была пуста, только в окнах горел свет, да собаки изредка подавали голос. Он шёл медленно, подставляя лицо снежинкам, и думал о том, что через две недели она будет здесь, на этой улице, в этом снегу, в его руках. И ничего больше не важно.
***
Дни до Нового года тянулись медленно, как поезд на подъёме. Сергей закончил все дела по хозяйству, отремонтировал полуторку, чтобы не подвела в мороз, купил в райцентре подарки: для Тамары — шерстяной платок, синий, под цвет её глаз; для бабки Марьи — пару баранок и коробку конфет; для матери — тёплые носки, которые она просила. Он даже побрился по-праздничному, хотя обычно брился раз в неделю, по воскресеньям.
Тридцать первого декабря они сидели с матерью за столом — скромно, как всегда, но с надеждой. Елена Петровна уже ходила по дому без палочки, правда, прихрамывала, но доктор сказал, что это пройдёт. Она надела чистую кофту, достала из буфета старую скатерть, поставила на стол варёную картошку с селёдкой, солёные огурцы, пирог с капустой.
— Ну, с Новым годом, сынок, — сказала она, поднимая кружку с компотом. — Дай бог, чтобы этот год был лучше прошлого. Чтобы Тамара твоя… ну, сам знаешь.
— Спасибо, мам, — он чокнулся, выпил.
За окном взорвалась петарда — это молодёжь собралась у клуба, шумела, кричала, заводила патефон. Сергей вышел на крыльцо, посмотрел на огни, на снег, на звёзды. В доме напротив, у бабки Марьи, светилось окно — старуха не спала, ждала. Ждала, как и он.
Он вернулся в дом, лёг на койку, но не спал. Смотрел в потолок, считал дни. Завтра — первое. Послезавтра — второе. А третьего — она приедет. Он встанет рано, заведёт машину, поедет на вокзал. Будет ждать на перроне, у того самого фонаря, где сидел в августе. А потом из вагона выйдет она — в шубке, в шапке, с той же короной косы, с той же улыбкой. И он скажет: «Здравствуй, Тамара». А она ответит: «Здравствуй, Сергей». И всё начнётся сначала.
Он закрыл глаза, и ему показалось, что он слышит, как где-то далеко стучат колёса — стучат, стучат, приближаясь. Поезд идёт. Она едет. Скоро.
Продолжение следует ...