РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Лето в тот год стояло сухое, знойное. Июль выжег траву на выгонах, заставил речку обмелеть, а колодцы — скудеть водой. Бабы таскали вёдра с утра до ночи, мужики, оставшиеся в деревне, ходили мрачные — урожай пропадал, хлеб не наливался, картошка мельчала. Арина вставала затемно, успевала подоить корову, выгнать её в стадо, прополоть грядки, сбегать к реке за водой, а потом ещё и свекру надо было щи сварить, рубахи постирать, в избе прибрать. Руки её огрубели, спина ныла, но она не жаловалась. Жаловаться было некому, да и не привыкла она.
Мартын Степаныч после того, как Степан ушёл, словно сдал вдвое. Ноги совсем отнялись, он теперь редко вставал с печи, только по нужде да к столу, и то с чужой помощью.
Глаза его, прозрачные и цепкие, потускнели, и он подолгу молчал, глядя в одну точку.
Арина боялась, что он вовсе зачахнет, и потому каждое утро заводила разговор — о погоде, о корове, о соседях, лишь бы отвлечь его от чёрных мыслей.
— Варвара вчера сказывала, у них курица десять яиц снесла, — говорила она, помешивая кашу. — Две штуки с двойным желтком.
— Счастье, — глухо отвечал старик и отворачивался к стене.
О том, что Степан живёт в городе с чужой бабой, в деревне знали все. Сплетни ползли по улицам, как тот хмель по плетню, — цепко, быстро, не оставляя живого места.
Арина чувствовала на себе взгляды: кто жалел, кто злорадствовал, кто делал вид, что ничего не случилось. Она старалась не замечать, но по ночам, когда за окнами стихал шорох и только сверчки вели свою бесконечную песню, она сжималась в комок и шептала в подушку то, что не могла сказать днём: «За что? Чем я хуже?»
Однажды, в середине июля, к ней пришла мать
. Аксинья принесла пирогов с калиной, кусок полотна и новый платок — синий, с белыми цветами. Посидела на лавке, оглядела избу, покачала головой.
— Худая ты, дочка, — сказала она. — Не ешь, что ли?
— Ем, мам. — Арина поставила перед ней кружку молока. — Дела много, вот и худая.
— Дела делами, а себя беречь надо. — Аксинья помолчала, теребя край платка. — Ты вот что… Ты не думала, что дальше будет?
Молодая ты. Жизнь впереди.
— Думала, — тихо ответила Арина. — А что думать?
Хозяйство, тятя больной, корова…
— Не о том я. — Мать взяла её за руку. — Может, и к лучшему, что Степан ушёл.
Не больно-то он тебя жаловал.
А ты, глядишь, нового суженого найдёшь. Вон, говорят, Кузьма с мельницы вдовый, мужик справный…
— Не надо, мама, — перебила Арина и выдернула руку.
— Не надо мне никого.
Степана мне Бог дал, и что Он отнял, то, знать, по грехам моим.
А другого мне не надо.
Аксинья вздохнула, перекрестилась.
— Гордая ты, — сказала она. — Вся в отца.
Мать ушла, оставив пироги и платок. Арина долго стояла у калитки, глядя ей вслед, потом взяла платок, поднесла к лицу.
Пахло от него лавандой — мать клала в сундук душистые травы. Арина вдруг заплакала, тихо, беззвучно, уткнувшись в синюю ткань.
Но скоро слёзы высохли, потому что надо было доить корову, и полоть, и варить, и стирать, и жить дальше, и никто не освободит её от этого.
***
Мельница стояла на реке, за огородами, и Арина часто слышала оттуда стук молотков и незнакомый говор.
Ефим был невысокий, коренастый, с рыжеватой бородкой и веснушками, которые летом проступали ярко, как конопляное семя.
Он снимал угол у Петра Захаровича, того самого, что пил горькую, и Варвара теперь каждый вечер рассказывала Арине про постояльца: и какой он вежливый, и как чай пьёт без сахара, и что книги у него в чемодане целая стопка.
— Ты бы зашла, — говорила Варвара, перегибаясь через плетень.
— Он мужик городской, интеллигентный. Может, посоветуешь чего.
— Зачем мне советоваться? — отвечала Арина, не поднимая головы от грядки.
— Ну как зачем?
Вон у тебя корова болеть стала, а он, говорят, в городе при больнице работал, фельдшером.
Может, знает, чем лечить.
Арина подняла голову.
Корова и вправду последние дни плохо ела, молоко упало, и она сама не знала, что делать.
Ветеринара в деревне не было, мужики советовали то одно, то другое, но ничего не помогало.
Она подумала и решила: сходить не помешает.
На следующий день, после обеда, она отправилась к Петру Захаровичу. Дом у соседа стоял покосившийся, крыша прохудилась, двор зарос лебедой.
Варвара встретила её у калитки, обрадованная, засуетилась.
— Проходи, проходи, — зашептала она, — он сейчас на мельнице был, вернулся, чай пьёт.
Арина вошла в избу.
Здесь было бедно, но чисто: выскобленные стол и лавки, на окнах занавески из марли, в красном углу икона, прикрытая вышитым рушником.
За столом сидел Ефим.
Он поднялся, когда она вошла, и поклонился.
— Здравствуйте, — сказал он мягко, с городским выговором.
— Вы ко мне?
Арина оробела.
Она не привыкла, чтобы мужчины вставали при ней, и не знала, куда деть руки.
Варвара подтолкнула её к лавке, сама уселась напротив, подперев щёку рукой.
— У меня корова занемогла, — сказала Арина, глядя в стол. — Ест плохо, молоко скудное.
Говорят, вы ветеринар.
— Я фельдшер, — поправил Ефим. — Но с животными тоже имел дело. Расскажите подробнее.
Она рассказала.
Он слушал внимательно, не перебивая, изредка задавая вопросы. Голос у него был негромкий, спокойный, и Арина постепенно успокоилась, даже подняла глаза.
Взгляд у Ефима был серый, внимательный, но без той цепкости, что у мужиков деревенских, — скорее изучающий, как у доктора.
— Думаю, это от корма, — сказал он, когда она закончила.
— Сено, наверное, с болотины, кислое. Нужно давать меньше, добавить овса, и я дам вам трав, заваривать. Поможет.
Он полез в чемодан, вынул пучки сушёных растений, принялся отбирать.
Арина смотрела на его руки — крупные, но аккуратные, с чистыми ногтями, — и вдруг почувствовала что-то странное, от чего щёки заалели.
Она быстро отвела глаза.
— Вот, — Ефим протянул ей свёрток. — Заваривать кипятком, давать по утрам, пока тёплое.
Через три дня будет лучше.
— Сколько с меня? — спросила Арина, доставая платок.
— Нисколько, — он улыбнулся, и веснушки собрались у глаз.
— Я здесь не по найму, а в помощь. Если поправится — хорошо, если нет — приходите, вместе подумаем.
Арина взяла свёрток, поблагодарила и пошла к выходу. В сенях её догнала Варвара.
— Ну как? — спросила она шёпотом. — Хороший мужик, а?
— Хороший, — ответила Арина, не оборачиваясь.
— Ты, это… заходи ещё, — сказала Варвара ей вслед. — Он книги читает, может, и тебе даст.
Арина махнула рукой и ушла.
Корова пошла на поправку уже через два дня.
Арина заваривала травы, поила её, и та охотно пила, а потом встала и потянулась к сену с новым аппетитом.
Молоко вернулось, и Арина решила отнести Ефиму гостинец — кринку парного молока и полкаравая хлеба, испечённого по-праздничному.
Она застала его на крыльце дома Петра Захаровича.
Он сидел с книгой, в гимнастёрке без воротника, и курил трубку. Увидев Арину, отложил книгу, встал.
— Спасибо вам, — сказала она, протягивая гостинец. — Корова здорова.
— Вот и хорошо, — он принял кринку, заглянул внутрь.
— Пахнет сеном и лугом.
Настоящее молоко.
— А какое же ещё? — удивилась Арина.
— В городе другое. — Он усмехнулся. — Воды больше, чем молока.
Она не поняла, но улыбнулась в ответ.
Стояла, не зная, уходить или остаться.
Ефим подвинул лавку.
— Садитесь, если время есть. Посидим, поговорим.
Арина села на край лавки, положила руки на колени.
Он смотрел на неё, и она чувствовала, как взгляд его тёплый, но не тяжёлый.
— Вы здешняя? — спросил он.
— Здешняя. Родилась тут, выросла. Замуж вышла, а муж… — Она запнулась, — муж в городе теперь.
Ефим не стал расспрашивать.
Только кивнул, как бы понимая, и сказал:
— А я городской.
И всегда думал, что деревня — это тишина, покой.
А здесь, оказывается, горя не меньше, чем в городе.
— Горя везде много, — ответила Арина и подняла глаза. — Только в городе оно другое.
Там оно в домах каменных прячется, а здесь — на виду.
Он посмотрел на неё с удивлением, потом усмехнулся.
— Вы, я вижу, умная.
— Какая уж есть, — она встала. — Мне пора.
Спасибо за помощь.
— Заходите, если что, — сказал он ей вслед. — Я здесь до осени.
Арина пошла домой, и сердце у неё билось ровно, спокойно.
Она не знала, что с ней происходит, но где-то внутри, в том месте, которое считала мёртвым, затеплилась искра.
Она гнала её, боялась, но искра не гасла.
Дни потянулись, как нитки в ткацком станке — ровно, однообразно.
Арина вставала, работала, кормила свекра, смотрела на хмель, который всё лез и лез, закрывая пол-окна. Степан не писал, не приезжал, и она уже не ждала.
Только иногда, по ночам, просыпалась от того, что показалось — скрипнула калитка, стукнули сапоги.
Но за окном было пусто, только ветер гулял по улице, да хмель шелестел, и луна светила сквозь листья, рисуя на полу чёрные кружева.
Она стала чаще бывать у Варвары. Или, вернее, искать повод — то молока принесёт, то яиц, то просто так зайдёт, спросить о чём-нибудь.
И всякий раз, если Ефим был дома, они сидели на крыльце, говорили.
О книгах, которых она не читала, о городе, которого не знала, о жизни, которая была где-то там, за полями, за рекой, за горизонтом.
Он рассказывал ей о войне, которая бродила по Европе, о том, что, может быть, скоро и до них докатится.
Она слушала, раскрыв рот, и вдруг понимала, что мир больше её деревни, больше её дома, больше её боли.
Однажды, в конце июля, он спросил её:
— Вы счастливы, Арина?
Она задумалась. Никто никогда не спрашивал её об этом.
— Не знаю, — сказала она честно. — Наверное, нет.
А вы?
— Я? — он усмехнулся.
— Я здесь, в этой глуши, чиню мельницу, пью чай с Варварой и разговариваю с вами. Может, это и есть счастье.
Она не поняла, но почему-то ей стало тепло от этих слов.
В тот вечер она долго не могла уснуть, ворочалась, смотрела на луну, а наутро встала с лёгким сердцем, будто ничего тяжёлого не случилось.
Но покой этот длился недолго.
***
Однажды, в начале августа, к ним в деревню приехал Степан.
Арина была в огороде, когда увидела его фигуру на дороге.
Он шёл быстро, решительно, и она сначала не узнала — таким городским он стал: в новых брюках, в кепке, с чемоданчиком в руке. Сердце её замерло, потом заколотилось где-то в горле.
Она выпрямилась, сжимая в руке тяпку, и смотрела, как он приближается.
Он подошёл к калитке, открыл её, вошёл во двор. Увидел её, остановился.
— Здравствуй, Арина, — сказал он.
Она молчала. Хмель шелестел над её головой, пахло горечью и пылью.
— Я приехал, — сказал он, — поговорить.
— И что ? — спросила она, и голос её был ровным, как вода в колодце.
Он подошёл ближе.
Она видела, что он похудел, под глазами залегли тени, и руки, раньше такие сильные, теперь висели плетьми.
— Я всё бросил, — сказал он глухо. — Вернуться хочу.
Если примешь.
Арина смотрела на него, и в груди у неё всё кипело, как в самоваре, но на губах было холодно.
— А баба твоя? — спросила она.
— Уехала. — Он отвернулся.
— Не сложилось у нас.
— Не сложилось, — повторила Арина. — А здесь, значит, сложится?
Ты меня на запасной путь оставляешь?
— Арина…
— Не надо, — она подняла руку.
— Не надо, Степан.
Ты ушёл сам, своей волей. И я тебя не держала.
А теперь… — Она запнулась, подбирая слова.
— Теперь поздно.
Он побледнел. Шагнул к ней, хотел взять за руку, но она отступила.
— Я к отцу пойду, — сказал он.
— Он мне не откажет.
— Отец твой болен, — ответила Арина. — Он тебя и не видел почти, а ты ушёл, даже не попрощался.
Степан стоял, опустив голову.
Вдруг он рванул с головы кепку, швырнул её оземь.
— Что же мне, в ноги кланяться? — закричал он. — Я мужик, я ошибся, но я вернулся!
— А я баба, — тихо сказала Арина. — И я не прощаю.
Она повернулась и пошла в дом.
За спиной слышалось его тяжёлое дыхание, потом шаги — он направился к крыльцу, где на лавке сидел Мартын Степаныч.
Арина замерла у порога, слышала их разговор — глухой голос старика, потом горячий, срывающийся — сына.
Она не разбирала слов, но чувствовала, что мир, который она с таким трудом выстроила заново, снова трещит по швам.
Варвара прибежала через час, запыхавшаяся, с красным лицом.
— Арина! — закричала она ещё от калитки.
— Арина, ты знаешь?
— Знаю, — ответила Арина. Она сидела на крыльце, смотрела на дорогу, где скрылась фигура Степана.
— Он ушёл, — выдохнула Варвара. — К Петру пошёл, там сейчас.
Говорят, Ефима избил.
Арина вскочила. Сердце оборвалось.
— За что?
— А кто ж его знает. Ревнует, говорят. Увидел, как ты с Ефимом разговаривала, вот и…
Арина бросилась к калитке, но Варвара схватила её за руку.
— Не ходи! — зашептала она. — Там мужики уже разняли.
Степана увели, Ефима в избу свели. Ты не ходи, хуже будет.
Арина остановилась.
Она смотрела на дом Петра Захаровича, откуда доносились голоса, и чувствовала, как в ней поднимается что-то новое, незнакомое — не страх, не гнев, а что-то твёрдое, как железо.
— Пусть, — сказала она. — Пусть теперь выбирает.
А я свой выбор уже сделала.
Она вернулась в дом, села к столу, сложила руки.
Мартын Степаныч на печи молчал. За окном темнело, хмель закрыл стекло почти полностью, и в избе стало сумрачно, как в лесу.
Арина сидела, не зажигая лампы, и думала о том, что жизнь её раскололась, как тот глиняный черепок, и склеить её по-старому уже нельзя.
Можно только вылепить заново — из той глины, что осталась, из слёз, из надежды, из хмелевой горечи, которая теперь казалась ей не отравой, а лекарством.
****
Ночь после того, как Степан ушёл от Петра Захаровича, Арина не сомкнула глаз.
Она лежала на лавке, укрывшись старым тулупом, и слушала, как дышит на печи свёкор.
Мартын Степаныч не спал — она знала это по неровному, прерывистому дыханию, по тому, как он время от времени вздыхал и шевелился.
Но оба молчали. В доме было темно, только лампада перед иконой теплилась слабым малиновым огоньком, и хмель за окном шуршал, будто перешёптывался с ветром.
Под утро Арина задремала, но ненадолго. Ей приснилось, что она идёт по полю, а вокруг — белый хмель, целое море хмеля, и он тянется к ней, обвивает ноги, руки, не пускает. Она рвётся вперёд, а сил нет, и где-то вдалеке стоит Ефим, смотрит на неё, но не зовёт, не помогает.
Арина проснулась от того, что сердце колотилось, как птица в силках.
В окно уже сочился серый рассветный свет.
Она встала, тихо, чтобы не разбудить свёкра, разожгла печь, поставила самовар.
Руки делали своё дело привычно, но голова была пустой и тяжёлой, будто налитой свинцом.
Когда самовар загудел, Мартын Степаныч заворочался, сел на печи, свесил ноги.
— Арина, — позвал он.
— Здесь я, тятя.
— Подойди.
Она подошла, подала ему руку, помогая спуститься.
Старик был лёгкий, как перо, — за эти месяцы он высох, и кожа на руках висела мешками.
Он сел на лавку, долго крестился на угол, потом взял кружку с чаем, но пить не стал.
— Ночь не спал, — сказал он. — Всё думал.
Арина села напротив, сложила руки на коленях. Она знала, о чём он думал, и ждала.
— Степан вчера ушёл к Петру ночевать, — продолжал старик. — Приходил потом, под окнами стоял, я слышал.
Не звал, не стучал.
Постоял и ушёл.
Арина молчала.
— Сын он мне, Арина, — голос Мартына Степаныча дрогнул.
— Один у меня сын. Мать его давно в земле, я один его растил.
И теперь он…
— Он вас бросил, тятя, — тихо сказала Арина. — Бросил, когда вы болели, когда я одна…
Он даже не попрощался.
— Знаю. — Старик опустил голову. — Всё знаю.
И про бабу ту знаю, и про то, как вы с Варварой в город ходили.
Только ведь он теперь вернулся. Говорит, всё понял, кается. Может, простить его?
Арина подняла глаза.
В них не было ни гнева, ни слёз — только усталость и что-то твёрдое, как дно колодца.
— Простить? — переспросила она. — А за что прощать? За то, что он меня на чужую бабу променял?
За то, что я тут одна, как пень, жила, пока он в городе гулял?
За то, что вы, тятя, здесь сохли, а он и не вспомнил?
— Молодой он, дурной…
— И я молодая, — перебила Арина. — А я уже вдова при живом муже.
Вы думаете, мне легко было? Вы думаете, я ночами не плакала? Плакала.
И теперь, когда он вернулся, потому что у него там не сложилось, я должна ему дверь открыть, поклон принять?
Она встала, прошла к окну, положила ладонь на холодное стекло.
Хмель закрывал его почти целиком, только в углу оставался маленький просвет, сквозь который виднелся клочок неба.
— Я ему не игрушка, тятя, — сказала она, не оборачиваясь.
— Не вещь, которую можно бросить, а потом поднять и обратно в дом принести.
Я человек. Я страдала здесь, одна, без него. А он там, может, и не вспоминал, как я по ночам в подушку плачу.
Мартын Степаныч молчал долго. Потом сказал глухо:
— А Ефим?
Арина вздрогнула.
Повернулась.
— Что Ефим?
— Говорят, он к тебе заглядываться стал. И ты к нему ходила.
— Ходила, — не стала отпираться Арина. — Корова болела, он фельдшер, помог.
А больше ничего и не было.
— Степан вчера его чуть не убил, — сказал старик. — Ревность.
— А ему какое дело? — голос Арины стал звонким, почти злым.
— Он меня бросил, значит, и права на меня не имеет.
К кому я хожу, с кем говорю — не его ума дело.
— Арина, — старик поднял на неё свои прозрачные, выцветшие глаза, — ты мужа не прощаешь, а сама, может, на другого заглядываешься? Это грех.
— Нет у меня мужа, — ответила она твёрдо.
— Вы сами говорили: ушёл — не вернётся.
А теперь, когда ему городская баба надоела, он назад прибежал, и я должна радоваться?
Не буду.
Она подошла к столу, села, положила руки на столешницу. Пальцы у неё дрожали.
— Тятя, — сказала она тише, — я понимаю, он вам сын.
Вы его любите. И я бы, может, простила, если бы он пришёл и сказал: «Арина, виноват я, ошибся, давай жить заново».
Но он не пришёл. Он у Петра ночевал, а утром, говорят, ушёл в город.
Значит, не так уж ему надо.
Мартын Степаныч помолчал, потом тяжело вздохнул, перекрестился.
— Воля твоя, дочка, — сказал он. — Ты хозяйка в доме. Но помни: Господь велел прощать.
— Я простила, — ответила Арина. — Но жить с ним — не буду.
Они больше не возвращались к этому разговору.
Арина налила свёкру ещё чаю, подала хлеба, сама не притронулась к еде. В горле стоял ком, и каждый глоток давался с трудом.
День тянулся медленно.
Арина вышла в огород, но работать не могла: руки не слушались, мысли путались.
Она всё время ловила себя на том, что смотрит в сторону дома Петра Захаровича — там ли ещё Ефим? Вчера, когда прибежала Варвара и сказала, что Степан избил его, Арина хотела бежать туда, но не посмела.
А что бы она там делала? При всех — к чужому мужику?
Ещё больше сплетен бы пошло.
Да и Степан, если бы её там увидел, мог бы и не остановиться.
Теперь она думала о том, что надо бы зайти, спросить, как он.
Принести чего-нибудь.
Но ноги не несли. Ей было страшно — не Степана, нет, — страшно встретиться с Ефимом глазами. Потому что вчера, когда он защищал её перед мужем (а Варвара рассказала, что Ефим встал между ними и сказал: «Она тебе не жена, она сама по себе»), в душе у Арины что-то перевернулось.
Она поняла, что этот чужой, городской человек видит в ней не «бабью долю», не брошенную жену, а человека.
И от этого стало тепло и больно одновременно.
«Что же ты делаешь со мной?» — думала она, глядя на его окна. Занавески там были задёрнуты, и никого не было видно.
Может, он лежит, побитый, и никому до него нет дела.
Варвара, конечно, ходит, но Варвара — она своя, она ухаживает, потому что постоялец.
А она, Арина, что? Чужая.
К вечеру она всё же собралась. Нарезала хлеба, налила в кринку молока, завернула пирог с калиной, что мать приносила.
Пошла задами, огородами, чтобы никто не видел.
Сердце колотилось так, что в ушах звенело.
Дверь ей открыла Варвара. Увидела Арину, всплеснула руками.
— Арина! А я ему говорю, сейчас, мол, Арина придёт, а он не верит. Проходи скорей.
— Как он? — спросила Арина, переступая порог.
— Да ничего, жив.
Синяк под глазом, губа разбита, но кости целы.
Слава Богу, мужики вовремя подоспели, а то бы Степан его, пожалуй, забил.
В горнице пахло лекарствами.
Ефим сидел за столом, подперев голову рукой.
Лицо у него было в синяках, губа распухла, но он, увидев Арину, попытался улыбнуться.
— Здравствуйте, — сказал он тихо. — А я думал, вы не придёте.
— Как же не прийти? — Арина поставила гостинцы на стол.
— Вы из-за меня пострадали.
— Не из-за вас.
Из-за его дурости.
Она села напротив, не зная, куда смотреть.
Варвара вышла, оставив их одних, и в комнате стало очень тихо.
— Вы простите меня, — сказала Арина, глядя в стол. — Я не хотела, чтобы так вышло.
— А что вы хотели? — спросил Ефим. — Чтобы я не заступался?
Я бы не смог.
— Но зачем? Вы же чужой человек. Могли бы уйти, не вмешиваться.
Он помолчал, потом сказал:
— Вы не чужой, Арина.
Слова эти упали между ними, и она подняла глаза.
Он смотрел на неё серьёзно, без улыбки, и в его серых глазах было что-то, от чего у неё перехватило дыхание.
— Не надо, — прошептала она. — Не надо так говорить.
Я замужняя.
— Вы сами сказали — нет у вас мужа. — Он поморщился, тронул разбитую губу. — И я вижу, что нет.
И вы видите.
— Ефим…
— Я уезжаю, Арина. — Он сказал это тихо, но твёрдо.
— Завтра утром.
Работу на мельнице закончил, да и… нечего мне здесь больше делать.
Сердце её ухнуло вниз, как камень в колодец.
Она хотела что-то сказать, но слова застряли в горле.
— Из-за меня? — спросила она наконец.
— Из-за вас, — ответил он честно. — И из-за себя.
Я не хочу, чтобы вы страдали.
Если я останусь, будут разговоры, сплетни. Ваш муж… бывший муж… не успокоится.
А у вас и так жизни нет.
— Есть, — сказала Арина и сама удивилась своим словам.
— Есть у меня жизнь. Я здесь живу, хозяйство держу, свекра смотрю.
А вас… — она запнулась, — вас мне будет жалко.
Ефим взял её руку.
Пальцы у него были холодные, и она не отняла.
— Мне тоже жалко, — сказал он. — Жалко, что поздно встретились. Жалко, что не могу вас забрать. Жалко, что вы здесь одна, в этой глуши, с этим хмелем, который вас душит.
— Не душит, — покачала головой Арина. — Я к нему привыкла. Он горький, но свой.
— Горький, — повторил Ефим. — Вся ваша жизнь горькая. А могла бы быть и другой.
Она выдернула руку, встала.
— Не надо, — сказала она. — Не надо обещать того, чего не будет.
Вы в город уедете, там у вас своя жизнь, работа, люди.
А я здесь останусь.
И это правильно.
Он хотел возразить, но она покачала головой.
— Завтра придёте прощаться? — спросил он.
— Не знаю. — Она шагнула к двери. — Прощайте, Ефим.
Спасибо вам за всё.
Она вышла, не оглядываясь. В сенях её догнала Варвара, схватила за руку.
— Ну что? — зашептала она. — Что он?
— Уезжает, — сказала Арина.
— А ты?
— А я здесь остаюсь. — Она высвободила руку и пошла прочь, огородами, через мокрую от росы траву.
Ночь не принесла облегчения. Арина лежала, глядя в потолок, и слушала, как стучит сердце. Она знала, что должна чувствовать облегчение — Ефим уезжает, Степан ушёл, всё возвращается на круги своя.
Но внутри было пусто и больно, как будто кто-то вынул что-то важное, оставив зияющую дыру.
Она думала о его словах: «Вы не чужая».
И о том, как он смотрел на неё. И о том, что, может быть, в другой жизни, если бы она не была замужем, если бы не Степан, если бы…
Но «если бы» не бывает.
Есть только хмель, который лезет в окно, есть свекор на печи, есть корова в хлеву, есть она — Арина, семнадцати лет, уже старая, уже сломленная, уже не верящая ни во что.
Под утро она всё же уснула.
И приснился ей Ефим.
Он стоял на дороге, у автобуса, и махал ей рукой.
Она бежала к нему, но ноги не слушались, вязли в пыли, а хмель вылезал из земли, обвивал её, тянул назад.
Она рвалась, кричала, а он всё махал и махал, и лицо у него было грустное, и губа разбитая, и синяк под глазом.
Проснулась она от собственного крика. Мартын Степаныч на печи заворочался, спросил спросонья:
— Арина, ты чего?
— Ничего, тятя. Сон дурной приснился.
Она села, обхватив колени. За окном уже светало, и хмель казался чёрным, как сажа. Где-то там, в доме Петра Захаровича, Ефим, наверное, собирает чемодан. Она могла бы пойти, попрощаться, сказать что-то важное, последнее. Но она не пойдёт.
Потому что если пойдёт, то не выдержит, разреветься, скажет то, о чём потом будет жалеть. А жалеть она и так будет. Всю жизнь, наверное.
Встала, накинула платок, вышла на крыльцо.
Утро было туманное, серое. него капало, как слёзы.
Вскоре на дороге показался автобус — старый, дребезжащий, который ходил в город раз в день.
Арина видела издали, как Ефим вышел из калитки с чемоданом, как Варвара крестила его, как он сел в автобус и автобус тронулся, поднимая клубы пыли.
Она стояла у калитки, вцепившись в плетень, и смотрела, пока автобус не скрылся за поворотом.
Потом опустилась на лавку, уронила голову на руки и заплакала.
Мартын Степаныч вышел на крыльцо, опираясь на клюку, постоял, посмотрел на неё.
— Уехал? — спросил он.
— Уехал, — ответила она сквозь слёзы.
— Жалко?
— Жалко.
Старик помолчал, потом сел рядом, положил свою сухую, морщинистую руку на её голову.
— Ничего, дочка, — сказал он. — Проживём. Господь не без милости. Может, и тебе пошлёт счастье.
— Не надо мне счастья, — всхлипнула Арина. — Мне бы покоя.
— Будет и покой. Всё будет. Ты молодая, сильная. А хмель этот… — он кивнул на плетень, — осенью обрежешь, новым летом опять вырастет. Так и жизнь.
Арина подняла голову, посмотрела на него. В глазах старика стояли слёзы, и она поняла, что он плачет не о ней, а о сыне, о том, что не смог уговорить её простить, о том, что Степан ушёл навсегда, и дом их опустел. Но в этих слезах была и жалость к ней — молодой, одинокой, которая осталась с ним, старым и больным, вместо того чтобы бежать за городским фельдшером.
— Простите меня, тятя, — сказала она тихо. — Я не смогла.
— Бог простит, — ответил он. — И я прощаю. Ты ничего плохого не сделала. Живи, как знаешь.
Они сидели на крыльце, пока солнце не поднялось выше и не разогнало туман.
Но Арина знала: что-то кончилось. Может, любовь, которую она не успела назвать, может, надежда, которая теплилась в груди, а может, просто её молодость, которая ушла вместе с тем автобусом, оставив вместо себя только хмель да тишину.
Она вытерла слёзы, встала.
— Пойду корову доить, — сказала она. — И самовар ставить. День-то начинается.
И пошла в хлев, не оглядываясь на дорогу, на которой уже осела пыль от уехавшего автобуса, и только ветер кружил её, да хмель шелестел, будто шептал что-то своё, горькое и несказанное.
. Продолжение следует.
Глава 3