Найти в Дзене

Сладкая горечь.Глава вторая.рассказ.

Утро пришло неожиданно — не с петухами, которые орали за окном ещё затемно, а с тихим, ровным светом, который просочился сквозь занавески и лёг на лицо Сергея тёплым квадратом. Он открыл глаза и сразу вспомнил: сегодня. Покос. Она сказала — на покосе.
Он лежал на спине, глядя в потолок, где трещина шла от печи к двери, как старая карта неведомой реки. За стенкой возилась мать — слышно было, как

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Утро пришло неожиданно — не с петухами, которые орали за окном ещё затемно, а с тихим, ровным светом, который просочился сквозь занавески и лёг на лицо Сергея тёплым квадратом. Он открыл глаза и сразу вспомнил: сегодня. Покос. Она сказала — на покосе.

Он лежал на спине, глядя в потолок, где трещина шла от печи к двери, как старая карта неведомой реки. За стенкой возилась мать — слышно было, как она кряхтит, пытаясь сесть на кровати. Сергей вскочил, накинул рубаху, прошёл в горницу.

— Мам, ты чего встаёшь? Я сам всё сделаю.

— Сделаешь, сделаешь, — проворчала мать, но послушно откинулась на подушки. Она была сегодня бледнее обычного, под глазами залегли тени. — Не выспался, поди? Всё в окно глядел, как я поняла.

— Не выспался, — признался он, поправляя на ней одеяло. — Жарко было.

— Врёшь, — мать усмехнулась, и в этой усмешке мелькнуло что-то молодое, озорное, что напомнило ему, какой она была когда-то — сильной, весёлой, с песнями на сенокосе. — Не от жары ты маялся. Тамарка приехала — вот и маята.

Сергей ничего не ответил, ушёл на кухню, растопил печь, поставил чайник. Пока вода грелась, вышел во двор, умылся из рукомойника, висящего на столбе. Вода была ледяная, колодезная, обожгла лицо и шею, прогнала остатки сна. Он вытерся рушником, на котором была вышиты петухи— мать ещё в молодости вышивала, когда руки слушались, — и оглядел двор.

День обещал быть жарким. Небо на востоке уже наливалось розовым, потом золотым, и первые лучи, пробиваясь сквозь ветви старой яблони, чертили на земле длинные, подвижные тени. Роса лежала на траве обильно, как после дождя, и пахло от земли сладко и густо — укропом, ромашкой, чем-то ещё неуловимым, что бывает только в начале августа, когда лето достигает самой своей зрелости и вот-вот начнёт клониться к осени.

Он завтракал в одиночестве — мать пила только чай с молоком и сухариком. Съел миску пшённой каши, которую сварил с вечера, запил молоком, потом собрал в вещевой мешок хлеб, пару варёных яиц, лук, соль. Подумал, добавил ещё горсть яблок-падалицы — жёлтых, душистых, какие мать любила за их кислый вкус. Для Тамары. Она любила эти яблоки, помнил.

Когда он выходил из калитки, на улице уже было людно. Деревня просыпалась: где-то скрипнул колодезный журавль, замычали коровы , которых выгоняли в стадо, залаяла собака, почуяв чужого. У колодца стояла тётка Нюра, их соседка, женщина дородная, громкая, вся в веснушках, которые не сходили с неё даже зимой.

— Серёга! — закричала она, увидев его. — Ты на покос? А мать как?

— Мать дома, тёть Нюр, вы присмотрите, ладно? Я к обеду вернусь.

— Присмотрю, присмотрю, — закивала тётка Нюра, поправляя платок. — Ты беги, беги. А Тамарка-то, говорят, приехала. Красавица писаная. Тебе бы, Серёга, остепениться, пока не поздно.

Он усмехнулся, кивнул и пошёл дальше, не отвечая. Что ему было отвечать? Остепениться — это значит жениться. На ком? На Тамаре? Так она не для этой жизни. На другой? Так нет другой.

У бабки Марьи калитка была приоткрыта. Сергей замер на секунду, прислушиваясь. В доме было тихо, только слышалось позвякивание посуды — бабка, видно, убирала со стола. Он уже хотел пройти мимо, не заходя, как дверь скрипнула, и на крыльцо вышла Тамара.

Она была в простом ситцевом платье, какие носят деревенские девки, — в мелкий цветочек, с длинными рукавами, которые она закатала до локтя. На голове — косынка, завязанная сзади узлом, и из-под косынки выбилась непослушная прядка. Босиком. Она стояла босиком на тёплых досках крыльца, и Сергей вдруг остро, до боли в груди, почувствовал, как она здесь, в этой одежде, с этой косынкой, становится своей, деревенской, близкой до невозможности.

— Доброе утро, — сказала она тихо. — Я уже готова. Бабушка сказала, что сегодня сено ворошить будут на дальнем лугу. Я с тобой пойду.

— Пойдём, — ответил он. — Только ты б обулась бы. Роса холодная.

— А я люблю босиком, — она улыбнулась, сбежала с крыльца, и он увидел, как трава касается её щиколоток, оставляя на коже тёмные, влажные следы. — Помнишь, мы в детстве всё лето босиком бегали?

— Помню. Ты тогда ногу стеклом порезала, я тебя на спине до фельдшера нёс.

— Ага, — она засмеялась, и смех её был лёгким, как утренний ветер. — И сказал, что теперь я твоя должница на всю жизнь.

— Я и сейчас так думаю, — сказал он, и голос его прозвучал серьёзнее, чем он хотел.

Тамара посмотрела на него, и улыбка её стала чуть растерянной. Она отвела взгляд, поправила косынку.

— Ну, пойдём. А то без нас сено сопреет.

***

До дальнего луга было километра три. Они шли просёлком, который вился вдоль реки, потом сворачивал в поле и выходил к низине, где трава стояла по пояс — мягкая, шелковистая, уже скошенная вчера и сегодня лежащая ровными валками. Солнце поднялось уже высоко, и роса начала испаряться, поднимаясь над лугом лёгкой, прозрачной дымкой. В воздухе стоял густой, пьянящий запах скошенной травы, смешанный с ароматом дикой гвоздики и ромашки.

На лугу уже работали. Сергей издалека узнал Петровича — бригадира, мужика лет сорока, кряжистого, с руками, похожими на коряги, который ворошил сено граблями с такой яростью, будто сено было его личным врагом. Рядом суетилась его жена, тётка Клава, маленькая, юркая, в застиранном халате и резиновых сапогах, а чуть поодаль двое парней, которых Сергей не сразу узнал, — приезжие из города, студенты, что ли, которых председатель на лето нанял подработку. Они работали лениво, часто останавливались, курили, поглядывая на небо.

— О, Сергей! — Петрович бросил грабли, выпрямился, вытирая лоб рукавом. — А мы думали, ты сегодня на зерновозе. А ты, гляжу, с кралей пришёл.

— Здравствуйте, — Тамара подошла ближе, улыбнулась Петровичу. — Вы меня помните? Я Тамара, Марьи Петровны внучка.

— Как не помнить, — Петрович усмехнулся, оглядывая её с добродушным любопытством. — Каждое лето приезжаешь. Городская штучка, а на покос идёшь. Молодец.

— Я не городская, — вдруг сказала Тамара твёрдо. — Я здешняя. Здесь выросла.

Петрович хмыкнул, но ничего не сказал, только кивнул Сергею, мол, смотри, какая бойкая.

Работали до полудня. Сергей взял большие деревянные грабли, пошёл по валку, взбивая сено, чтобы оно проветривалось и сохло. Работа была привычной, почти механической: зацеп, подъём, переворот, шаг вперёд. Зацеп, подъём, переворот. Пот градом катился по спине, рубаха прилипла к телу, но он не останавливался. Тамара работала рядом, и он краем глаза видел, как ловко она управляется с граблями — не хуже любой деревенской бабы. Детство, проведённое здесь, давало о себе знать: руки помнили, ноги помнили, и даже эта лёгкая, знакомая боль в пояснице была почти радостной.

— Устала? — спросил он, когда они остановились перевести дух.

— Нет, — ответила она, хотя щёки её раскраснелись, а на лбу блестели капельки пота. — Я люблю эту работу. В городе я по ней скучаю.

— По чему? По граблям?

— Не по граблям, глупый, — она засмеялась, села на валок, сорвала травинку и сунула в рот. — По этому. По земле. По запаху. По тому, что делаешь что-то настоящее, что можно потрогать. А в институте всё слова, слова, слова. Диссертация — это бесконечные слова.

Он сел рядом, вытянул ноги. Солнце стояло в зените, и тени под ними почти исчезли, слившись с травой. Где-то в вышине жаворонок пел свою бесконечную, звенящую песню, и казалось, что всё небо наполнено этим звуком.

— А о чём твоя диссертация? — спросил он, чтобы что-то спросить.

— О методах обучения чтению в начальной школе, — ответила она, и голос её стал чуть официальным, чуть сухим. — Сравнительный анализ традиционных и экспериментальных подходов.

— Сложно, — сказал он, хотя мало что понял.

— Не то слово, — вздохнула она, откинулась на сено, закрыла глаза. — Серафим Николаевич, мой научный руководитель, говорит, что надо ещё год работы, а я уже выдохлась. Хочется просто… приехать сюда, лечь в сено и смотреть в небо.

Она лежала с закрытыми глазами, и Сергей смотрел на неё. Ресницы её были длинными, тёмными, на щеках румянец, губы чуть приоткрыты, и в уголке губ — та самая травинка. Он вдруг остро, до головокружения, захотел её поцеловать. Прямо сейчас, здесь, среди сена, под этим жаворонком. Но не посмел. Только сжал пальцы в кулак, чтобы унять дрожь.

— Серёж, — сказала она, не открывая глаз. — А ты никогда не хотел уехать?

— Куда?

— В город. Учиться. Жить по-другому.

Он помолчал. Посмотрел на свои руки — чёрные от земли и солярки, с мозолями, которые никогда не проходили.

— Хотел, — ответил он тихо. — Раньше. После школы. Думал, в лётное училище пойти. Но отец тогда умер, мать слегла. Остался.

— Тебе не жалко? — она открыла глаза, повернула к нему голову, и в её взгляде была та боль, которую он уже видел вчера.

— Жалко, — признался он. — Но я не умею жалеть о том, что не сделал. Я живу тем, что есть.

— А что есть? — спросила она, и вопрос этот прозвучал почти шёпотом.

— Машина. Мать. Земля, — он кивнул на луг, на поле за рекой. — Вот это всё. Это тоже жизнь. Может, не такая учёная, как твоя, но настоящая.

Она долго молчала, глядя в небо. Потом сказала:

— Я иногда думаю: а что, если бы я осталась? После школы. Не уехала в Ленинград.

— Что бы ты здесь делала? — спросил он, и в голосе его прорвалась горечь. — Учительствовала бы в нашей школе? Вышла бы замуж за тракториста? Рожала бы детей, топила печь?

— А что в этом плохого?

— Ничего, — он покачал головой. — Для меня — ничего. Для тебя — всё.

Она не ответила. Только отвернулась, и он увидел, как дрогнули её плечи. Ему захотелось обнять её, прижать к себе, сказать, что он пошутил, что он готов на всё, лишь бы она была рядом. Но он не сказал. Потому что это было бы неправдой. Она не для этого. Она для большого города, для книг, для той жизни, где есть слова вроде «методы обучения» и «сравнительный анализ». А он здесь — навсегда.

***

К обеду на лугу собралось почти всё бригада. Приехал на телеге дед Егор, древний старик с бородой, похожей на мочало, привёз ведро квасу, краюху хлеба и сало, нарезанное толстыми ломтями. Тётка Клава расстелила на траве клеёнку, и все уселись вокруг, как на праздник. Студенты — двое парней в очках, которых звали Володя и Коля, — принесли свои консервы и тушёнку, но от квасу не отказались.

— А ну, давай, Серёга, рассказывай, — Петрович налил себе кружку, выпил залпом, крякнул от удовольствия. — Как машина? Готов к комиссии?

— Готов, — Сергей отломил краюху, положил сверху сала. — Вчера карбюратор промыл, клапана отрегулировал. Не подведёт.

— А шины? Говорят, новые шины обещали, да всё нет.

— На старых ещё можно. На месяц-другой хватит.

Тамара сидела рядом, слушала, не вмешиваясь. Она ела мало, больше пила квас, поглядывая на Сергея. Володя, один из студентов, заметил её взгляд, подмигнул своему товарищу, потом обратился к ней:

— Девушка, а вы здесь отдыхаете или работаете?

— Работаю, — ответила Тамара сухо.

— А кем?

— Пока просто человеком, — она усмехнулась, и в этой усмешке была лёгкая насмешка, которую Володя не заметил, а Сергей заметил.

— Мы из Ленинграда, — продолжал Володя, расправляя плечи. — На практике. В институте учимся. А вы, видно, тоже из города?

— Да, — Тамара кивнула. — Из Ленинграда. Герценовский институт.

— О! — Володя оживился. — А мы в Горном. Так вы коллега? Педагогический?

— Аспирантка, — сказала Тамара, и Сергей увидел, как лицо Володи вытянулось, а потом стало почтительным.

— Ого, аспирантка. А по какому направлению?

Она начала рассказывать — спокойно, уверенно, — и Сергей слушал её голос, но не слова. Он смотрел, как она говорит, как жестикулирует, как блестят её глаза, и понимал, что сейчас перед ним — другая Тамара. Не та, что босиком бегала по росе, не та, что работала граблями. А та, которая живёт в Ленинграде, которая пишет диссертацию, которая принадлежит миру, куда ему нет входа.

Володя слушал с открытым ртом, потом сказал:

— А вы, наверное, скучаете здесь? После Ленинграда?

Тамара посмотрела на Сергея. Посмотрела так, что у него сердце ёкнуло.

— Нет, — ответила она. — Здесь я не скучаю. Здесь я дома.

Петрович, услышав это, хмыкнул, налил себе ещё квасу и сказал громко, чтобы все слышали:

— Вот что, орлы. Поели — и за работу. Пока гроза не пришла. Небо-то вон хмурится.

Все подняли головы. Действительно, на западе, за лесом, поднималась тёмная, свинцовая туча, медленно, но уверенно наступавшая на солнце. Воздух стал тяжёлым, душным, и жаворонок умолк.

***

Гроза нагрянула неожиданно. Только что было солнце, и вдруг ветер рванул так, что трава прилегла к земле, а в воздухе запахло озоном и пылью. Петрович заорал: «Сено, сено убирать!» — но было уже поздно. Первые крупные капли ударили по земле, оставляя тёмные, круглые пятна, и через минуту ливень обрушился стеной.

Все бросились кто куда. Студенты побежали к сараю, что стоял на краю луга, тётка Клава накрыла клеёнкой телегу, а Сергей схватил за руку Тамару и потащил к стогу, который стоял неподалёку — старый, прошлогодний, накрытый брезентом.

— Сюда! — крикнул он, перекрикивая ветер.

Они забрались под брезент, в тесную, тёмную щель между сеном и укрытием. Внутри пахло сухой травой, пылью и чем-то тёплым, живым. Дождь барабанил по брезенту сверху, вода текла по краям, но здесь, в укрытии, было сухо и тихо.

Тамара стояла рядом, прижавшись к нему плечом. Она дрожала — то ли от холода, то ли от чего-то другого. Сергей чувствовал её дыхание, её запах — мокрой травы, пота и той невыразимой, единственной на свете Тамариной теплоты, которая сводила его с ума.

— Не бойся, — сказал он, хотя она и не боялась.

— Я и не боюсь, — ответила она, и голос её дрожал.

Они стояли молча, слушая дождь. Гроза уходила дальше, в поля, гром гремел уже глуше, где-то за лесом, и только дождь всё лил, ровно и упорно, как будто решил смыть всё на свете.

— Серёж, — сказала Тамара тихо.

— Что?

— Я вчера хотела тебе сказать…

— Знаю, — перебил он, и голос его был глухим, сдавленным. — Тётка Зоя сказала. Замуж выходишь. За городского.

Она молчала долго. Так долго, что он успел сосчитать до ста, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как воздух становится тяжёлым, невыносимым.

— Нет, — сказала она наконец. — Не выхожу.

Он не поверил своим ушам. Повернулся к ней, и в темноте увидел её лицо — бледное, с мокрыми прядями, прилипшими ко лбу, и глаза, большие, блестящие, полные слёз.

— Что?

— Я не выхожу замуж, — повторила она. — Был человек. Предлагал. Но я отказалась.

— Почему? — спросил он, и голос его прозвучал чужим, хриплым.

— Потому что… — она запнулась, отвела взгляд. — Потому что я не люблю его.

— А кого любишь?

Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как эта гроза. Тамара молчала, и Сергей чувствовал, как она дрожит — мелкой, частой дрожью. Он обнял её, не думая, не рассуждая, просто не мог иначе. Она прижалась к нему, уткнулась лицом в его плечо, и он почувствовал, что она плачет — тихо, беззвучно, только плечи вздрагивают.

— Не надо, — прошептал он. — Не надо плакать.

— Я не плачу, — сказала она, но слёзы текли по её щекам, и он вытирал их пальцами, шершавыми, неловкими, а она не отстранялась.

— Тамара, — сказал он, и это имя прозвучало как молитва. — Тамара…

Она подняла голову, посмотрела на него, и в этом взгляде было всё — и боль, и надежда, и страх, и то огромное, невысказанное, что накапливалось годами. Он наклонился и поцеловал её — впервые за все эти годы. Губы её были мокрыми от слёз, солёными, и пахли дождём и сеном. Она не оттолкнула его, не отстранилась, только вздохнула тихо-тихо, и руки её обвили его шею, притягивая ближе.

Гроза уходила. Дождь стихал, превращаясь в мелкую, успокаивающую морось. Где-то над лесом пробился луч солнца, и воздух наполнился свежестью и светом. А они всё стояли в своём укрытии, прижавшись друг к другу, и время для них остановилось.

***

Когда они вышли из-под брезента, луг был залит солнцем. Каждая травинка блестела, каждая капля дрожала на стеблях, переливаясь всеми цветами радуги. Ветер стих, и воздух стал чистым, прозрачным, как после долгой болезни.

Они шли по лугу, не касаясь друг друга, но между ними теперь было что-то новое — невидимая нить, которая связывала их крепче любых слов. Петрович уже возился с намокшим сеном, ругался, но беззлобно, студенты вылезли из сарая и отряхивались. Тётка Клава смотрела на Сергея и Тамару с понимающей, чуть лукавой улыбкой, но ничего не сказала.

— Ну что, орлы, — крикнул Петрович. — Гроза прошла, работать надо. А то сено сопреет.

Сергей взял грабли, пошёл к валку. Тамара осталась на краю луга, смотрела ему вслед. Солнце играло в её мокрых волосах, в каплях, оставшихся на платье. Она улыбалась — той улыбкой, которую он так любил, но в этой улыбке была теперь и грусть, потому что оба знали: это лето кончится, и кончится всё.

Он работал до вечера, не разгибаясь. Силы возвращались откуда-то, из самой земли, может быть, и работа спорилась, потому что в груди жило что-то тёплое, огромное, что не выплеснуть словами. Он знал, что вечером они снова будут сидеть у реки или на крыльце её дома, и будут говорить, и будут молчать, и снова будут эти поцелуи, и снова будет это чувство, которое разрывает на части. И знал, что всё равно — в сентябре — она уедет. И он останется. Но сегодня, сейчас, это было не важно.

***

Вечером они сидели на берегу Белой, там, где старый мост переходил в песчаную отмель. Вода после дождя была мутноватая, но тёплая, и песок на отмели казался золотым в лучах заходящего солнца. Тамара разулась, опустила ноги в воду, водила ими, глядя на круги, которые расходились от её ступней.

— Серёж, — сказала она. — А что мы будем делать?

Он сидел рядом, курил, смотрел на воду. Вопрос этот висел в воздухе весь день, и оба знали, что от него не уйти.

— Не знаю, — ответил он честно. — А что мы можем?

— Я могу остаться, — сказала она, и голос её дрогнул.

— Нет, — он покачал головой. — Не можешь.

— Почему? Я могу перевестись в педагогический институт в райцентре. Или вообще в школу пойти работать. У нас учителей не хватает.

— Тамара, — он повернулся к ней, и в глазах его была такая боль, что она опустила голову. — Ты не для этого. Ты аспирантка, ты диссертацию пишешь, ты… Ты там, в Ленинграде, нужнее. Здесь ты засохнешь.

— А без тебя я засохну, — сказала она тихо, и это было так неожиданно, что он не нашёл слов.

Она заплакала — снова, но теперь беззвучно, только слёзы катились по щекам и падали в воду. Он обнял её, прижал к себе, гладил по голове, по мокрым волосам, и говорил что-то бессвязное, нелепое, чего сам не слышал.

— Не плачь, — просил он. — Не надо. Мы что-нибудь придумаем.

— Что? — спросила она сквозь слёзы. — Что мы придумаем? Ты не можешь уехать, я не могу остаться.

— Значит, будем встречаться, как встречались, — сказал он, и в голосе его была такая безнадёжность, что она замерла. — Летом. В августе.

— А зимой?

— Зимой… Я не знаю. Буду писать тебе письма.

— Письма, — она усмехнулась сквозь слёзы. — Письма — это не жизнь.

— А что жизнь? — спросил он, и в этом вопросе была вся его судьба — простая, тяжёлая, как его полуторка, привязанная к этой земле.

Она не ответила. Только прижалась к нему крепче, и они сидели так, глядя, как солнце уходит за горизонт, окрашивая воду в багрянец и золото. Где-то на том берегу запела птица, и её песня была долгой, печальной, как прощание.

***

Ночью Сергей не спал. Лежал на своей койке, слушал, как дышит мать, как скребётся мышь под полом, как где-то далеко, за околицей, перекликаются ночные птицы. Перед глазами стояло её лицо, её слёзы, её слова: «А без тебя я засохну».

Он знал, что не может её удержать. И знал, что не может отпустить. Это была та самая ловушка, в которую он попал три года назад, когда впервые провожал её на вокзале и понял, что она — не для него. Но тогда он ещё надеялся. А теперь не знал, на что надеяться.

Он встал, накинул рубаху, вышел на крыльцо. Ночь была тёплая, звёздная, и Млечный Путь протянулся над деревней широкой, молочной лентой. Он смотрел на звёзды и думал о том, что где-то там, за ними, есть другая жизнь, другая судьба, где он, может быть, родился не в этой деревне, не у этой матери, не с этими руками, намертво въевшими солярку. Но это была не его судьба.

В окне бабки Марьи горел свет. Он видел её тень — она не спала, ходила по комнате, и Сергей знал, что она тоже думает о них. Старая бабка, которая всё видит, всё понимает, но молчит, потому что знает: словами тут не поможешь.

Он вернулся в дом, лёг, закрыл глаза. Сон пришёл под утро, тяжёлый, без сновидений, и снилось ему только одно: поезд, зелёные вагоны, перрон, и она стоит у окна, машет рукой, а он не может сделать шаг, потому что ноги приросли к земле.

А в горнице тихо вздыхала мать, и старые часы на стене отсчитывали время,которое неумолимо вело из к сентябрю.

Продолжение следует ...