Снег уже не обжигал голые ступни – Дарья перестала их чувствовать. Только ветер сёк, точно плетью, по лицу, рукам и шее, пронизывал всю грудину, прикрытую одной ночной сорочкой. Седые волосы, набившись снегом, отяжелели, словно сосульки. Густая метель свистела и била наотмашь, и Дарья уже не понимала куда идет, заплутав на собственном подворье. Прижавшись спиной к ледяным доскам забора, она сложила руки на груди и запричитала:
- Помереть бы уже поскорей! Прибери меня, Господи!.. Помереть бы…
Померла бы она в ту ночь непременно, замерзнув насмерть, если бы не соседка Галина, выходившая проведать корову. Не начала ли телиться? Увидела она, что дверь у Дарьи раскрыта и свет через щель идет.
- Даша! Ты там, что ль, возишься в потемках?
Но Дарья только стояла в углу двора, закрытая от всего деревьями и свистящим снегом, и, зажмурив крепко глаза, повторяла, словно ее заклинило: «помереть», «помереть»!
Кинулась Галина со двора, вбежала в Дашкину калитку.
- Даша, где ты! Дарья, мать твою дуру!.. Даша!
Даже если бы и хотела, ответить Дарья была не в силах. Охнув, она скользнула вниз по забору и, что-то мыча, опустила растрепанную седую голову на колени. Съежилась. По ее серым и впалым щекам бежали слезы. А потом кто-то подхватил ее и пытался тащить, да где там – задеревенела старуха, окоченела.
- Ах ты ж дура старая! Я сейчас! – прозвучал голос соседки, и она кинулась назад к себе домой, чтобы привести на помощь мужа. Вдвоем они отволокли Дарью в избу.
Слегла с той поры Дарья. Утром пришла молоденькая фельдшер, удивилась, что в таком возрасте, в девяносто один год, даже простуды никакой не случилось, только обморожены ступни. Наклонившись над лицом Дарьи, она сказала:
- Вам бы в больницу. Машину будем вызывать?
Старуха печально посмотрела на черные волосы девушки, на ее розовые с мороза щеки, и упрямо помотала головой.
- Никуда мне не надо. Тут буду лежать. А ты на меня, голуба душа, времени зря не трать. Ничего мне не надь. Ступай с Богом.
Пролежала она так две недели. И зачем, для чего выходила она в ту ночь во двор босая и в одной сорочке? Все считали, что заболела Дарья по собственной глупости, однако сама она видела в этом нечто таинственное, чуть ли не судьбоносное. Накануне сидела она вечерком на кровати и в тусклом свете электрической лампочки распускала вязаный носок. Ловко орудовали старушечьи пальцы, знали работу наизусть. Мысли Дарьи были далеки от носка. Взгляд остекленел и смотрел в одну точку на стене. Она улыбалась как-то жутко, чему-то далекому – воспоминаниям.
В жизни ее ничего хорошего не происходило с детства. Одна работа да сплошная нужда, и только один короткий луч света был во всем этом царстве непролазных лишений – короткий и единственный порыв любви.
Звали его Григорий.
- Гриша… Гришенька… - шепелявила полу сомкнутыми губами старуха и улыбалась еще шире, еще непонятнее.
То ли чудилось ей в тот вечер, то ли сон наяву, что идет она в поле за тот лесочек, где кончалась усадьба хозяйки-помещицы. Вглядывается Дарья вдаль, загородив глаза ладонью от солнца, долго стоит. Все ждет его, дожидается. Он обещал прийти. Внутри – сосущее чувство страха и надежды. И видит она в мареве ржаного поля, видит мужскую фигуру. Бросается к нему навстречу, совершенно счастливая, с криком бежит: «Гриша! Гриша!»
Под эти грёзы и заснула старуха. Вдруг пробудилась она во второй половине ночи, завозилась беспокойно на кровати. Зырк в окно – а там метель воет, стекла звенят. Откинула Дарья одеяло, руки вытянула вперед и в потемках, шаря по стенам, пошла к двери.
- Я быстро, я сейчас…
Вышла за дверь, толкнув ее ногою, босая, не помня себя. Всмотрелась подслеповато в белую завируху над деревней. И опять руку вперед вытянула, как бы прося:
- Гриша!..
Холод обжег все тело, захолонули внутренности. Босыми ногами она нащупала ледяные ступени и спустилась на дорожку. Глядя только вперед, за забор, она шла к нему, борясь со стихией.
- Гриша! Я тут! Гриша!
Подошла она к забору, выглянула за него, кинулась вдоль туда-сюда… И только тут почувствовала, что ступни немеют от холода, что еще минуту и не сможет она ими двигать. Заторопившись, она пробежала вдоль ограды к воротам, все еще улыбаясь.
- Я быстро… С энтой стороны еще гляну…
Но ворот она уже не нашла. Закружило ее по подворью. Потеряла старая всякие ориентиры. Куда ни кинется – то дерево, то плетень, то ноги по колено в снегу… Так и заплутала. И отчаялась. Так и нашли ее соседи.
Приходила к ней Галина, приносила еды, говорила что-то, затапливала печку. Приходила молоденькая фельдшер, делала Дарье перевязки, наносила вонючую мазь на ноги, требовала измерять температуру. Все, что ей велели, Дарья делала, а оставшись в одиночестве, глядела в потолок пустыми глазами. Прислушивалась она к звукам с улицы: лай собак, скрип полозьев, щебет возвращающихся домой школьников.
Чаще все ее захватывала дрёма. Она открывала глаза и видела: рассвело, или наоборот ночь настала. Трещали в печке поленья. С крыши неуверенно капало. «Господи, когда ж помру я уже? Помереть бы…» - снова и снова думала Дарья.
С самого раннего детства усвоила она одну простую и страшную истину: её судьба — это крутой, обрывистый склон, поросший скользкой глиной и колючим кустарником. С этого склона можно было только катиться вниз, больно ударяясь о корни и камни. Никто не подставит плечо, не остановит падения, не поможет взобраться обратно наверх, к солнцу. Так жили все вокруг, и она не ждала иного. Она привыкла к тому, что жизнь — это долгое, утомительное падение, и единственное, что оставалось, — это терпеть, стиснув зубы, чтобы не закричать.
В тот год весна выдалась поздняя и злая. Она пришла не ласковым теплом, а холодными ветрами и затяжными дождями, которые размыли дороги в непролазную грязь. Снег сошел только к маю, обнажив пожухлую, мокрую землю, похожую на старую, изношенную шкуру. Долго не распускались листья на березах, и сады стояли голые, черные, словно выжженные. Дашка, поправляя на голове тяжелый узел мокрого платка, брела по грязной дороге от колодца. Ведра с водой раскачивались на коромысле, расплескиваясь на ледяные лужи, обдавая холодом её босые, потрескавшиеся ноги. На другой стороне улицы, у покосившегося забора, курили мужики, сгорбившись под мелким, нудным дождем. Они о чем-то переговаривались вполголоса, поглядывая на нее, но Дашка прошла мимо, не поднимая глаз. Она давно привыкла быть невидимкой, частью этого унылого, серого пейзажа.
— Дарья! — крик бабки Агафьи, работницы-крестьянки, с которой они вместе служили хозяйке-помещице, прорезал сырой воздух. Крик был резким, повелительным, не терпящим возражений. — Живо беги к лавке! Скажи Кузьме, чтобы отпустил ситцу для барышни. Самого лучшего, с цветами! И не мешкай! Сегодня гости из города будут, к вечеру стол накрывать. И цветов нарви!
Дашка молча поставила ведра на крыльцо, стараясь не расплескать драгоценную воду, и, оправив грязный передник, которым обтирала руки, двинулась к околице. Ей было двадцать два года, но казалось, что жизнь уже давно прошла мимо, даже не задев её крылом. Двенадцать лет назад, после смерти отца и матери, скупая и крикливая вдова-помещица взяла её к себе прислуживать «за кусок хлеба». Дашка тогда была тощей, битой девчонкой с испуганными глазами, которая боялась каждого шороха, каждого окрика. Теперь она выросла в высокую, крепкую, молчаливую девушку с тяжелыми, натруженными руками и всегда опущенными глазами, в которых давно погас всякий блеск.
Она работала от темна до темна. До звона в ушах и гула в налитых свинцовой тяжестью ногах. Она колола дрова под ледяным осенним дождем, доила коз в промерзшем хлеву, месила глину для печи, стирала в проруби, пока пальцы не немели и не теряли чувствительности. Она полола огород под палящим солнцем, где крупные, наливные ягоды смородины и малины висели так близко, что кружилась голова от их терпкого, манящего запаха. Но нельзя было сорвать ни одной — хозяйка считала каждую ягоду, и за пропажу секла крапивой, приговаривая: «Не для тебя растет, дармоедка!» Дашка научилась не смотреть по сторонам. Она со злостью вырывала сорняки, кусала губы, чтобы не разреветься, и старалась быть хорошей, угодить хозяйке, чтобы та хоть иногда оставляла её в покое. До вечера её худая спина мелькала среди пышной и жаркой зелени сада, а крупные, сочные ягоды манили и свисали так низко, что, казалось, сами просились в рот. Но Дашка терпела.
А по субботам она топила баню. Таскала на себе тяжелые, скользкие бадьи с водой из реки, накаляла каменку до угарного, обжигающего жара, от которого кружилась голова и перед глазами плыли красные круги. А потом, в этой удушающей пелене пара, она терла жесткой, колючей мочалкой широкую, дряблую спину хозяйки, пока у самой не темнело в глазах и тошнота не подкатывала к горлу. Бабка медленно поворачивалась, подставляя то одно плечо, то другое, и заставляла снова и снова тереть обмякшее, рыхлое тело. Дашка маялась, то вставая на колени, то приподнимаясь на цыпочки, чтобы достать до бабкиных лопаток. Она вытирала хозяйку насухо, одевала в чистое и, напрягая все свои силенки, вела её обратно в дом. Гудела Дашкина голова, и тошнота подкатывала к горлу. Бабка ворчала, покрикивала, щипала её за бок, а иногда, в хорошем настроении, трепала Дашку по щеке своей влажной, горячей рукой и называла «тягловой лошадкой». Дашка привыкла. Она не знала другой жизни и не мечтала о другой. Она даже не обижалась. Какая-то глухая, невидимая стена стояла между ней и миром — стена из усталости, безразличия и давно забытой, похороненной заживо надежды. Дашке было всё равно, как она одета, кто с ней говорит, какие тряпки жалует ей бабка к празднику. Ей были скучны девичьи посиделки после уборки, безразличны намеки и щипки парней. Она ни минуты не сидела без дела, да и бабка, привыкнув к ней, уже не могла обойтись без неё.
Однажды, глядя, как Дашка, встав на табурет и красиво изогнув свое сильное тело, протирает высокое зеркало, бабка Агафья задумчиво спросила:
— Дашка, может замуж тебя отдать? Хочешь?
Дашка слезла с табурета, выжала тряпку и ответила безразлично:
— Как вам угодно.
— Или старой девой останешься?
— Мне все равно.
— Во-во! — хлопнула её по плечу барыня, — Старой-то девой и лучше. А то детей нарожаешь, пискотня и возня одна. С такой-то задницей натаскаешь с десяток ребят! Вот повезло-то с седалищем, не то что у моей Поленьки.
Она хотела было перекреститься, вспомнив о дочери, но задумалась. Ей и хотелось бы отдать Дашку замуж от скуки, и жаль было терять такую хорошую работницу. Она нахмурила свое широкое лицо, как всегда делала, когда нужно было решить что-то трудное, но тут её позвали из комнат, голос дочери, и она решила отложить раздумья.
Разговор этот не поколебал в душе Дашки ни единой струны. Душа ее спала кротко, безмятежно и тупо. Будучи существом крупным и здоровым, Дашка ничего не хотела и не желала для себя, хотя инстинкты давно могли подтолкнуть её к самым естественным и простым желаниям, как и у всех живых существ. Но была непонятная стена, отделяющая её от остальных. И там, за этой стеной, жилось Дашке вполне неплохо и спокойно. И мужики, и парни вскоре привыкли к её бесчувственной красоте и без намеков на что-либо походке, и потому не испытывали по отношению к ней никаких мужских фантазий и влечений. А старый конюх Матвей как-то заявил: «Красота Дарьи не для людей, юродивая. Должна она принадлежать только Богу». Да так бы оно и продолжилось, но вышел случай, и перевесилась Дашка через непонятную стену, дабы заглянуть в мир человеческий, хотя и ненадолго, а заглянуть.
Случилось это в начале июня, когда воздух наконец прогрелся, а луга залились густой, сочной зеленью. В усадьбе ждали важных гостей. Молодая барышня, бледная, болезненная девица, должна была принимать молодого барина из города, который, по слухам, приехал свататься. Дашку отправили на луг рвать ромашки для гостиной. Она спускалась по косогору к реке, осторожно ступая босыми ногами по скользкой траве, когда на узкой тропинке ей преградил дорогу чужой парень. Он был в щегольской жилетке поверх вышитой косоворотки, в хромовых сапогах, которые блестели даже в пасмурную погоду. У него были насмешливые, нагловатые глаза и расчесанный на пробор русый волос, блестевший от помады. Это был Гриша, конюх из соседнего имения, приехавший с тем самым молодым барином. Он стоял, расставив ноги, и рассматривал Дашку так бесцеремонно, словно оценивал лошадь на ярмарке.
— Доброго здоровья, красавица, — усмехнулся он, лениво оглядывая её с головы до ног, задержавшись взглядом на сильных, загорелых руках и высокой груди, туго обтянутой вылинявшей кофтой.
Дашка даже не взглянула на него. Она молча шагнула в сторону, чтобы обойти, но он тоже шагнул, снова преграждая путь.
— Чего стал? — глухо спросила она, все еще глядя себе под ноги.
— Как звать-то?
— Кто назвал, тот знает, а тебе знать нечего! — ответила она и, больше не глядя на парня, обошла его, как придорожный столб.
Гриша не отставал. Он стал приезжать с барином каждую неделю. Дашка слышала его громкий, самоуверенный голос на дворе, чувствовала на себе его липкий, тяжелый взгляд, когда белила стены или перетирала бесчисленную посуду на кухне. Он то и дело оказывался на её пути — то у колодца, то у сарая, то на заднем крыльце. Он говорил ей какие-то шутливые, скабрезные слова, пытался ущипнуть, но она каждый раз молча отстранялась, будто не замечая. Однажды, когда она зашла в пустой сарай за мукой, он неожиданно выскочил из-за двери и схватил её поперек тела, прижав к мешкам. Дашка даже не вскрикнула. Какое-то древнее, животное движение проснулось в ней. Она оттолкнула его так сильно, что он отлетел к стене, больно ударившись затылком о деревянную стойку. Дашка не испугалась. Она только посмотрела на него сверху вниз с тихим, ледяным недоумением и сказала:
— Эк тебя угораздило…
Потом поправила сбившийся платок, отряхнула подол и вышла, оставив его лежать на заплесневелой соломе. Гриша долго сидел, потирая ушибленную голову, и смотрел ей вслед. В его глазах вместе с болью зажглось что-то новое — не просто похоть, а острое, жгучее любопытство. Он привык к покорным, визгливым девкам, которые сами вешались на шею. А эта молчаливая, сильная баба с тяжелыми руками и непроницаемым лицом оказалась крепче, чем он думал.
А что Дашка? Нельзя сказать, чтобы она оставалась совсем равнодушной, но и девичьего интереса к Грише она не испытывала. То, что с ней происходило, было для нее новым и незнакомым. Никаких ясных мыслей или желаний у нее не было. Она даже не думала о Грише, не вспоминала его. Он стал для нее лишь толчком к какому-то пробуждению — светлому и прекрасному.
Дарья стала чаще улыбаться. Ей захотелось вновь испытать то странное, ноющее чувство в груди, которое он в ней нечаянно разбудил. Она вставала раньше обычного, чтобы увидеть рассвет и туман над лугом, доила корову, подолгу замирала, глядя, как солнце поднимается из-за леса, как тает утренняя дымка и роса сверкает в траве. Ей хотелось упасть в эту сочную зелень и смеяться от полноты молодости и силы. Она сама не понимала, чего хочет, — просто жить, и всё. Но, спохватившись, что бездельничает, она тут же бежала за работу. Таким образом прошел месяц.
Гришины ухаживания успеха не имели — если не считать поцелуя, который он силой вырвал у Дашки в погребе, да и тут же получил тяжелую затрещину. Она размашисто и спокойно опустила сильную руку ему на щеку, так что ему расхотелось лезть дальше. Но его настойчивость не прошла даром. Однажды Дашка, выливая воду из ведер и заметив, что Гриша хочет помочь ей, светло улыбнулась ему исподлобья. А в другой раз он увидел, как она долго и пристально смотрела на него из окна, когда он возился с лошадьми. Это еще ничего не значило, но Гриша не терял надежды. Но их история, если это можно было назвать историей, оказалась короткой.
Однажды Степка заступился за мальчика, которого поймали в барском поле за мелким воровством. Хозяйка велела конюху его выпороть. Дашка, увидев эту сцену, остановилась, все лицо ее задрожало. Она подбежала, хотела подставить свои руки под плеть, но конюх ее оттолкнул. Тогда она схватила полено и хотела со спины огреть им конюха. Толпа замерла. Дашка подкрадывалась сзади. И тут подбежал Гришка, и выхватил у конюха кнут, и ударил его в бороду.
- Пошел вон отсюдова! Я барыне сам расскажу все! Пошел!
Бабы кинулись к заплаканному мальчику, стали спрашивать как звать его, успокаивать. А мальчонка, что-то там проговорил, а потом съежился и всхлипнул.
- У меня мамка померла вчерась… Померла!
Дашка от этих слов зажала рот и как обухом, как кирпичом тяжелым в лицо, въехали в нее воспоминания собственного детства. Она увидела себя в этом мальчике. Рванув ворот кофточки так, что на шее порвалась нитка с крестиком, она шмыгнула в свою каморку и улеглась на кровать. Её било рыданиями. Плечи её ходили ходуном, пальцы вцепились в тощую перину. Она плакала от жалости к себе, от бессильной злобы, от тоски по чему-то такому, чего никогда не имела и даже названия не знала.
Гриша нашел её. Он прокрался в дом, отворил скрипучую дверь в её каморку и сел рядом. Он не стал говорить лишних слов, просто обнял её за вздрагивающие плечи. И она, впервые в жизни, не оттолкнула его. Она прижалась к нему, чувствуя тепло его молодого, сильного тела, и замерла. Слезы еще текли по её щекам, но вой прекратился. Она сидела тихо, прислушиваясь к его дыханию, и вдруг прошептала:
— А что там, за лесом? Дальше-то что?
— Город, — ответил он, немного удивленный её вопросом. — Большой город. Купеческие дома, лавки, соборы.
— А ещё?
— А дальше — другой город. Железная дорога туда идет. А потом — море, говорят. Далеко где-то.
Дашка замолчала. Она никогда не видела моря. Даже реку-то переплыть боялась. Но сейчас ей вдруг захотелось увидеть это море. Захотелось уйти отсюда, где её били, где она работала до гудящих рук, до кровавых мозолей, где её называли «тягловой лошадкой» и даже имени не помнили. Захотелось стать человеком. Она медленно повернулась к Грише, взяла его лицо в свои шершавые, потрескавшиеся ладони и, глядя ему прямо в глаза впервые за все время, спросила:
— Увезешь меня? Женишься на мне?
Гриша растерялся. Он был легкомыслен, любил прихвастнуть перед деревенскими девками, но на серьёзный шаг не решался. Он мялся, отводил взгляд, говорил, что надо подождать, что это всё не просто, что надо деньгами разжиться. Но Дашка уже не слушала. Словно плотину прорвало. Она вдруг стала другой — смелой, нетерпеливой, почти безумной в своей внезапной решимости. Она сама тянула его к себе, сама целовала его в губы, шептала о том, что ей всё равно, что скажут люди, что она готова на всё, лишь бы быть рядом с ним, лишь бы уйти отсюда. В эту ночь она потеряла свой медный крестик, который носила с детства, — нитка порвалась, и он упал в темноту. Она не стала его искать. «Значит, так тому и быть», — сказала она спокойно, и в голосе её прозвучала какая-то странная, почти торжественная обреченность.
Гриша приезжал ещё дважды. Они встречались тайком — в сеннике, в заброшенном погребе, за околицей в кустах ивняка. Дашка расцвела на глазах. Она стала ходить иначе — легко, по-девичьи вскинув голову. В глазах у неё появился блеск, на щеках заиграл румянец. Она даже начала улыбаться — робко, неумело, словно училась этому заново.
А потом всё кончилось. Свадьба барышни прошла шумно, с пьяными гостями и гармошкой, и молодой барин увёз жену в город. Гриша, разумеется, уехал с ними. Дашку даже не предупредили. Она узнала об этом от кухарки, которая, жалеючи, сказала: «Уехал твой-то, Дашка. С барином. Ищи ветра в поле».
Дашка ждала. Она выходила на дорогу каждый вечер, всматриваясь в пыльную ленту, ведущую к лесу. Она стояла часами, сложив руки на груди, и смотрела вдаль, пока не опускались сумерки и не зажигались первые звезды. Она перестала есть, перестала спать. Её красивое, исхудавшее лицо стало прозрачным, глаза ввалились, но горели каким-то лихорадочным, безумным светом. Бабка Агафья ругалась, толкала её, называла дурой, швыряла в неё миской, но Дашка только улыбалась бессмысленной, блаженной улыбкой. Она была уверена: он вернётся. Не может не вернуться. Она чувствовала это каждой клеткой своего измученного тела.
Прошло лето, жаркое и душное, с грозами и ливнями. Наступила осень, серая, дождливая, с бесконечными туманами и мокрым листопадом. Дашка полюбила смотреть на дальнюю полосу горизонта, где лес вершинами касался неба. Ей казалось, что если терпеливо и долго ждать, то Гриша вернется. Она никого не спрашивала о нем, а если ей и говорили, то она не понимала и только улыбалась. Она знала, что Гриша по чужой воле не может быть рядом с нею, какие-то злые силы не пускают его. И ещё она понимала: если среди скучной, прожитой жизни были такие светлые и теплые дни, когда она целовала Гришу, и если ей больше всего на свете хочется вернуть эти дни, то, конечно, и он не может этого не хотеть. Кто же не хочет, чтобы ему было хорошо! И она верила, что для этого нужно только терпеливо ждать. Она говорила кратко и мало. Почти все время о чем-то сосредоточенно думала и с ненавистью набрасывалась на несделанную работу, спешила быстрее все переделать. В свободное время она сидела и смотрела поверх всего и сквозь все, ничего не видя. Сбивались дни, месяцы и годы в одну перепрелую кучу. Дашка ждала.
Однажды, в конце октября, когда деревья стояли голые, а поля почернели от влаги, Дашка, возившаяся в уже своем огороде, вдруг вскинула голову. На краю поля, у самой опушки леса, она увидела одинокую мужскую фигуру. Сердце её пропустило удар. Ей показалось, что это Гриша. Она бросила лопату и побежала, не чувствуя под собой ног, широко размахивая руками и выкрикивая его имя хриплым, сорванным голосом:
— Подожди! Подожди-и!
Мужчина даже не оглянулся, должно быть, не слышал. Дашка добежала до небольшой речки, вздувшейся от осенних дождей, заметалась по бережку. Плавать она не умела, а он был далеко на той стороне. Она вскочила на бревнышко, лежащее у кромки воды, и из-под руки стала жадно смотреть на удаляющуюся спину. Она боялась плакать, чтобы он не исчез, не расплылся вдали от набежавших слез. Вот уже стала неразличима его русая голова, слившаяся с рубашкой в одно пятно. Пятно стало уменьшаться и беспокойно мелькать. Дашка встала на цыпочки, вытянулась, чтобы хоть этой малостью быть на мгновение ближе к нему. Напрягла зрение, но пятно уже исчезло, растаяло, и она больше ничего не видела, только зеленый бесконечный луг.
Её нашла крестьянка, соседская баба, окапывавшая кусты малины. Баба подошла, покачала головой.
— Чего расселась? Давай вставай, побежала зачем-то…
— То Гриша был, — сказала Дашка, не оборачиваясь.
— Какой Гриша?
— Конюх… с барином молодым раньше езживал к нашей барышне.
— Это из соседнего-то имения бывшего? — переспросила баба. — Ишь хватилась! Зачем он тебе?
— Жду его.
— А чего ждать-то? — вздохнула крестьянка. — Ему некогда. Слышала я, женился он давным-давно, еще до революции. Живет в Окуньцах, как и жил.
— Не ври, — тихо сказала Дашка, и в голосе её прозвучала такое глухое, страшное безумие, что баба отшатнулась.
— Да откуда вру-то? Бестолковая! Тьфу! — сплюнула она. — Сват мой бывал там не так давно, сам видел. Детей куча у него, мал мала меньше. А сам он инвалид уж несколько лет, придавало телегой. Лежит, не встает. В нищете живут, не дай Бог. Это ж сколько ртов и его самого жене кормить... Да наверное помер он ужо, дюже плох был, когда сват его видел. Чего смеешься-то?
— Ха-ха-ха! — заливалась Дашка, сидя на земле. Волосы её растрепались, юбка загнулась, и колени ярко белели на солнце. Смех был громкий, надрывный, не похожий на человеческий.
— Дура, еще смеется! — крестьянка перекрестилась мелко, торопливо. — Человек наверняка под землей уже, а она скалится. Тьфу!
— Да молодой он, красивый, здоровый, — Дашка показала себе на грудь, глаза её блестели безумным, лихорадочным блеском. — А я, знаешь, кто?
— Кто?
— Жена его. А детей у нас еще нет, потому как брюхатой не была.
— Дура. Да с тех пор сколько лет-то прошло, когда он молодой-то был! Ему уже под пятьдесят! — баба дернула Дашку за руку. — Пошли-кось отсюда.
Та смеялась, поглядывая на бабу мутными, ничего не видящими глазами:
— Пошто наврала-то? А? Пошто?!
«Бедная, — подумала баба, отступая. — Как есть юродивая, не обидь Христос!» — и она торопливо перекрестилась еще раз, пятясь от сидящей на земле Дашки.
С того дня баба эта и вся деревня в открытую стали считать её блаженной. Дашка больше не плакала и не ждала в прежнем, отчаянном смысле этого слова. Она работала молча на своем клочке земли, ещё яростнее и ожесточеннее, чем прежде, словно пыталась заглушить работой ту боль, что гнездилась в груди. А в свободные минуты она садилась на крыльцо и смотрела на лес, за которым, как ей казалось, было море. И в глазах её застыла такая глубокая, спокойная пустота, что все крестились и обходили её стороной.
Пока еще не совсем она загнулась от старости, то даже в самый июньский полдень, когда воздух наполнялся густым, пьянящим ароматом цветущих пионов и лип, Дашка надевала чистую, выстиранную рубаху, расчесывала свои длинные, русые с проседью волосы, выходила на луг и подолгу смотрела вдаль, туда, где синяя полоска леса смыкалась с небом. Она стояла неподвижно, еще стройная, но уже некрасивая, и в её позе было что-то такое древнее, терпеливое, словно она вросла в эту землю и ждала не годами — веками. И если кто-то из жалости или любопытства спрашивал её, кого она ждёт, она отвечала тихо, с тихой, светлой улыбкой:
— Счастья своего. Оно там, за лесом. Гриша мой обещал сегодня приехать.
- Вот полоумная! Бедная баба!
И только ветер шумел в вершинах деревьев, да река катила свои медленные, вечные воды, и где-то далеко-далеко, за лесом, за полями, за городами, шумело неведомое ей море, о котором она так и не узнала ничего, кроме тихого, манящего названия.
Скрипнула дверь ее избы. Галина пришла печь затапливать. Дарья перевела на нее пустые, утратившие всякие краски глаза.
- Ну че? Как ноги-то? - спросила Галина.
Бабка что-то неразборчиво бормотала. Галина подошла ближе.
- Ась? Не слышу!
- .. помереть бы уже... Нет, он уже не придет. Только помереть и осталось...