РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Весна в Кедровом в тот год выдалась ранняя и дружная. Уже в апреле снег сошел совсем, обнажив землю — черную, жирную, пропахшую хвоей и прошлогодней листвой. Река взломала лед, и по ночам слышался гулкий, тяжелый треск, будто кто-то огромный ворочался в своем логове, сбрасывая оковы. Днем солнце припекало так, что с крыш бараков срывались звонкие капели, и в воздухе стоял тот особенный, терпкий запах талой воды, от которого кружилась голова и щемило сердце.
Никита и Анна теперь почти не расставались. Вместе ходили на лесоповал, вместе возвращались в барак, вместе сидели по вечерам у буржуйки, слушая рассказы Марьи о прошлой жизни. Отец стал молчаливее, чаще уходил в лес один, возвращался затемно, и лицо его было сосредоточенным, будто он решал какую-то важную, только ему ведомую задачу.
В мае, когда тайга оделась молодой, ярко-зеленой листвой и по ночам запели соловьи — непривычно громко, настойчиво, словно хотели перекричать сторожевых собак у конторы, — отец позвал Никиту за поселок, к реке.
День был теплый, почти летний. Солнце стояло высоко, и его лучи пробивались сквозь кроны кедров, ложась на землю золотыми пятнами. Река шумела, перекатываясь через камни, и вода в ней была мутная, но уже не ледяная, а по-весеннему живая.
— Садись, — сказал отец, опускаясь на упавшее дерево у самого берега.
Никита сел рядом. Отец долго молчал, глядя на воду, потом заговорил — негромко, ровно, будто размышлял вслух:
— Я тут, сынок, ходил в лес, смотрел. Дороги тут есть — таежные, проселочные. На север ведут, на восток. Люди говорят, верст за сто отсюда железная дорога начинается. А за ней — большая земля.
Никита слушал, не понимая, куда клонит отец.
— Ты с Анной держишься, — продолжал отец. — Девка хорошая, добрая. И ты молодой. Вам здесь не место.
— Тятя, — начал Никита, но отец перебил:
— Погоди, не перебивай. Я думал долго. Я здесь, может, и останусь. И мать твоя останется. Мы старые, нам уже все равно. А вы — вы жить должны. Не здесь, на болотах этих, а дома.
Или где найдете.
— Тятя, что ты говоришь? — Никита вскочил. — Мы все вместе. Вместе приехали, вместе и уедем.
— Не уедем, — отец покачал головой. — Я знаю. Не для нас уже дорога. А для вас — можно. Я тропы разведал. К востоку от поселка, за третьей делянкой, лес кончается, там болото, а за болотом — сопки. Если обойти, к лету можно выйти на тракт.
А там — люди, поезда.
— Побег? — Никита понизил голос. — Тятя, ты предлагаешь бежать?
— А что нам здесь ждать? — отец поднял на него глаза. — Освобождения? Амнистии?
Не дождемся. Я таких, как мы, много повидал. Кого-то возвращали, кого-то нет. А большинство — здесь и остались
. В земле.
Никита молчал.
В голове шумело, мысли путались. Побег. Это слово было страшным и манящим одновременно. Он знал, что случалось с теми, кого ловили, — штрафной барак, хлеб и вода, а то и пуля в затылок. Но отец прав: что их ждет здесь?
Годы каторжного труда, голод, болезни, смерть.
И никому до них нет дела.
— А мать? — спросил он. — Мать что скажет?
— Мать знает, — ответил отец. — Мы вместе решили.
В тот вечер Марья говорила с Никитой долго, почти до утра. Сидела на нарах, держала его руки в своих — сухих, шершавых, с вечно мокрыми от работы пальцами, — и говорила тихо, чтобы никто не слышал.
— Сынок, — сказала она, — я тебя родила, вырастила, выходила. Я и сейчас тебя выхожу, чем могу. Но долго ли я смогу? Силы мои на исходе. А ты жить должен. Ты и Анна.
Детей нарожаете, дом построите.
Так и наша жизнь не пропадет.
— Мам, — Никита заплакал. — Как же я вас брошу?
— Не бросишь, — Марья погладила его по голове. — Ты нас в сердце унесешь. А мы здесь… Мы подождем. Может, и дождемся чего. А нет — так мы свое уже прожили. А ты только начинаешь.
Она говорила еще долго, вспоминала его детство, как он первый раз пошел, как сказал «мама», как помогал деду в сарае, маленький еще, а уже тянулся к работе. Говорила о том, как они с отцом смотрели на него и радовались, что растет сын — надежа и опора. И как теперь эта надежа должна жить, назло всему, назло смерти, назло тем, кто хотел их уничтожить.
— Уходите, — сказала она под утро. — Уходите, пока лето. Зимой не уйти — замерзнете. А летом — лесами, болотами, но можно.
Я вам соберу, что смогу. Хлеба, сухарей. Одежду потеплее.
Идите.
Никита не спал всю ночь. Он лежал, смотрел в темный потолок и слушал, как стучит его сердце. Рядом, на соседних нарах, спала Анна — Марья пригласила ее в эту ночь, чтобы не ходить одной в темноте.
Она спала тихо, ровно, и ее дыхание было таким спокойным, таким доверчивым, что Никите стало больно. Как он мог оставить родителей?
Как он мог уйти, зная, что они останутся здесь, одни, без него? Но и остаться — значило обречь себя и Анну на медленную смерть.
Он принял решение не сразу. Неделю он метался, не находя покоя. На работе работал как одержимый, на привалах молчал, глядя в землю. Анна чувствовала его состояние, но не спрашивала — ждала, когда сам скажет.
А потом случилось то, что заставило его решиться.
В конце мая, в субботу, когда работы не было и люди отдыхали, в поселке объявили проверку. Конвойные с собаками обходили бараки, сверяли списки, вытаскивали тех, кто числился больными, но не лежал в лазарете. В третьем бараке проверка затянулась — кого-то не досчитались, кого-то искали.
— Жнецов Никита! — крикнул конвоир, заглядывая в проход.
— Я, — отозвался Никита.
— Выходи!
Он вышел в проход. Конвоир — молодой, с тупым, равнодушным лицом — посмотрел на него, сверился с бумажкой.
— Говорят, ты в лес ходил, дороги смотрел. К побегу готовишься?
Никита похолодел. Кто-то донес. Кто-то из своих, из тех, кто продавал за лишний кусок хлеба, за табак, за обещание легкой работы.
— Никуда я не ходил, — сказал он. — Работаю, как все.
— А это что? — конвоир вытащил из-за пазухи тряпицу, в которую были завязаны сухари и краюха хлеба — те самые, что Марья собрала для побега.
Никита молчал. Сердце колотилось так, что, казалось, его стук слышен во всем бараке.
— В карцер его, — сказал конвоир, кивнув подошедшему напарнику. — Разберемся.
В этот момент из темноты вышел отец. Он шел медленно, тяжело, но прямо, и в руке его был топор — тот самый, которым он валил лес.
— Не трожь сына, — сказал он негромко. — Это я.
Я дороги смотрел. Я собирался бежать. А сын ни при чем.
Конвоиры переглянулись. Тот, что с бумажкой, усмехнулся.
— Старый, значит, решил на свободу? Ну что ж, старый, пойдем. А сын пусть работает. За тебя теперь работать будет.
Отца увели.
Никита рванулся за ним, но Марья схватила его за руку, удержала.
— Не надо, сынок, — прошептала она. — Он для тебя. Он знал, что так будет. Уходите сегодня же. Пока они не опомнились.
— Мам! — закричал Никита.
— Молчи! — Марья зажала ему рот рукой. — Молчи, ради бога. Отец жизнь за тебя отдает.
Не губи.
В ту ночь они ушли.
Марья собрала им узелок — немного хлеба, горсть сухарей, спички, нож, который отец спрятал еще осенью. Анна плакала, прощаясь, но Марья обняла ее, поцеловала в лоб.
— Береги его, — сказала она. — Вы теперь одна семья.
— Мы вернемся, — прошептала Анна. — Мы обязательно вернемся.
— Живыми вернитесь, — ответила Марья.
Они вышли из барака, когда луна уже скрылась за тучами. Ночь была темная, теплая, пахло сырой землей и хвоей. Никита вел Анну за руку, обходя сторожевые посты, пригибаясь, замирая при каждом шорохе.
За колючей проволокой они остановились. Никита оглянулся на поселок — серые бараки, вышка с прожектором, черные силуэты конвойных у ворот. И среди всего этого — барак номер три, где осталась мать.
И где, наверное, уже били отца, чтобы узнать, кто еще готовился к побегу.
— Прощай, — прошептал он. — Прощай.
Лес встретил их темнотой и тишиной. Они шли наугад, по компасу, который отец выменял у одного из ссыльных на последний кисет с табаком. Шли всю ночь, не останавливаясь, пока не начался рассвет. Тайга вокруг стояла дремучая, неприветливая, но Никита чувствовал: она не враг. Она укрывает их.
К утру они вышли к болоту. Отец предупреждал: болото большое, гиблое, но если идти по краю, можно обойти. Они пошли по краю, выбирая сухие места, перепрыгивая с кочки на кочку. Вода в болоте была ржавая, холодная, пахла гнилью. Над ними кружили комары — злые, голодные, лезли в глаза, в нос, в уши.
Анна шла молча, не жалуясь. Она верила Никите, как верила, наверное, только матери и отцу. И эта вера придавала ему сил.
К вечеру болото кончилось. Начался лес — другой, сухой, сосновый. Под ногами захрустел лишайник, и воздух стал чище, прозрачнее. Они нашли ручей, напились, посидели на берегу, глядя на закат.
— Никита, — сказала Анна. — А они… они справятся?
Он знал, о ком она спрашивает. Марья. Отец.
— Справятся, — сказал он. — Они сильные.
Он сам не знал, верит ли в это. Но нужно было верить. Иначе нельзя.
Они шли еще три дня. Лес становился реже, потом начались сопки — невысокие, поросшие кедрачом. С вершины одной из них они увидели дорогу — грунтовку, уходящую на восток и на запад. На востоке, в дымке, чернел поселок, слышался лай собак. На западе — тайга и свобода.
— Туда, — сказал Никита, показывая на запад.
Они спустились с сопки и вышли на дорогу. Дорога была пустынна, только где-то далеко слышался гул — может быть, поезд, может быть, гром.
Четвертый день они шли по дороге, прячась в лес, когда слышали звуки. Ноги гудели, хлеб кончился, сухари тоже. Они ели ягоды — прошлогоднюю бруснику, которую нашли под снегом в низинах, — пили воду из ручьев. Анна ослабела, но не сдавалась. Никита поддерживал ее, нес на себе, когда она падала.
— Осталось немного, — говорил он. — Еще немного.
На пятый день они услышали поезд. Сначала далекий гул, потом стук колес, потом свисток. Они выбежали на насыпь. Поезд шел медленно — товарный состав, груженный лесом. В хвосте — открытая платформа.
— Давай! — крикнул Никита, подхватывая Анну.
Они побежали. Платформа приближалась. Никита подсадил Анну, она ухватилась за борт, он подтолкнул ее, она перевалилась через край, упала на бревна. Потом он сам — разбег, прыжок, удар о дерево, боль в плече. Но он держался. Держался за бревна, за жизнь, за свободу.
Анна подползла к нему, обняла. Поезд набирал ход, и ветер свистел в ушах, и где-то далеко-далеко оставался Кедровый — бараки, конвойные, собаки, мать, отец.
— Мы живы, — сказала Анна. — Мы живы.
Никита смотрел на убегающие назад поля, на леса, на реки, и в глазах его стояли слезы. Он думал о матери, которая осталась там, в третьем бараке, о том, как она сидит у остывшей буржуйки и ждет вестей. Об отце, который, наверное, уже в штрафном бараке, а может, и хуже. О деде, который так и лежит непогребенный у своего сарая.
— Мы вернемся, — сказал он. — Обязательно вернемся.
Они ехали на запад, туда, где за лесами и горами была большая земля. И ветер дул им в лицо, и солнце садилось за горизонт, и в этом закате, багровом и пылающем, Никите почудилось лицо отца — суровое, спокойное, с глазами, которые говорили: «Живи, сынок. Живи».
Он прижал Анну к себе, и они сидели так, глядя на уходящую землю, на тайгу, на Кедровый, который таял за спиной, как страшный сон. Впереди была неизвестность, но это была их неизвестность. Их жизнь. И они были живы.
****
Платформа грохотала и раскачивалась, и каждый стык рельс отдавался в теле глухим, выматывающим ударом. Бревна, наваленные вповалку, были сырые, смолистые, и запах сосны смешивался с запахом угольной гари, тянувшей от паровоза. Никита и Анна лежали между бревнами, прижавшись друг к другу, и слушали, как стучит поезд, уносящий их от Кедрового, от конвойных, от всего, что было.
Сначала они боялись каждого звука. Каждый свисток паровоза казался им сигналом погони, каждый стук колес — шагами конвоиров. Но часы шли, поезд не останавливался, и страх понемногу уступал место усталости. Анна задремала, положив голову на плечо Никите, а он смотрел на убегающие назад поля, на леса, на редкие деревеньки, мелькавшие вдалеке, и думал о том, что они на свободе. Настоящей, вольной свободе, которую он так хорошо знал в детстве и так остро почувствовал, потеряв.
Ветер дул в лицо, теплый, летний, пахнущий травой и цветами. Где-то внизу, под насыпью, бежала река, и в ее изгибах отражалось заходящее солнце. Никита вспомнил, как в детстве они с отцом сидели на берегу Оки и смотрели на закат. Отец тогда сказал: «Запомни, сынок, какой закат. Если запомнишь — значит, домой вернешься». Он запомнил. Вернулся ли? Теперь у него не было дома. Был только этот поезд, эта девушка рядом и неизвестность впереди.
К ночи поезд замедлил ход, и они приготовились прыгать. Место было глухое — лес подступал к самой насыпи, и в темноте не видно было ни огоньков, ни признаков жилья. Никита подождал, пока состав сбавит скорость на подъеме, подхватил узелок, взял Анну за руку.
— Прыгаем, — сказал он.
Они спрыгнули почти одновременно. Никита упал на бок, больно ударившись плечом о землю, но сразу вскочил, подбежал к Анне. Она лежала на траве, тяжело дыша, но целая.
— Жива? — спросил он.
— Жива, — ответила она, и в голосе ее послышалась слабая улыбка.
Поезд уходил в темноту, и стук колес постепенно затихал, растворялся в ночи. Они остались одни — посреди леса, под звездным небом, без дороги, без компаса, без надежды на помощь. Но они были свободны.
Ночь они провели под большим кедром, прижавшись друг к другу. Спали плохо — мешали комары, холод, земля, казавшаяся после вагонных досок слишком твердой. Но под утро Никита провалился в глубокий, тяжелый сон без сновидений, и когда открыл глаза, солнце уже стояло высоко, и Анна сидела рядом, глядя на него с тревогой.
— Ты кричал, — сказала она. — Звал маму.
Никита не ответил. Он сел, огляделся. Лес был светлый, березовый, с редкими соснами. Где-то стучал дятел, и в траве стрекотали кузнечики. День обещал быть жарким.
— Пойдем, — сказал он, поднимаясь. — Надо найти дорогу.
Они пошли на запад, как и шли все эти дни. Отец учил его: если идти на закат, рано или поздно выйдешь к людям. Они шли лесом, потом полем, потом снова лесом. На третий день вышли к деревне — небольшой, в десяток дворов, с покосившимися избами и кривым колодцем посреди улицы.
Никита долго не решался подойти. Он знал, что беглых ссыльных ловят и возвращают, а тех, кто укрывает, судят. Но хлеб кончился, силы были на исходе, и Анна еле передвигала ноги.
— Я сам пойду, — сказал он. — Ты здесь посиди.
Он подошел к крайней избе, постучал. Дверь открыла старуха — маленькая, сгорбленная, с выцветшими глазами и платком, повязанным по-деревенски.
— Здравствуйте, — сказал Никита. — Мы… мы путники. Не дадите ли хлеба? Девушка притомилась.
Старуха посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом, потом перевела глаза на Анну, которая стояла у леса, держась за березу.
— Беглые? — спросила она тихо.
Никита молчал. Врать не было сил, да и смысла.
— Проходите, — сказала старуха, отступая от порога. — Живо, пока никто не видел.
Она накормила их — щами из прошлогодней капусты, картошкой, хлебом, от которого у Никиты закружилась голова. Анна ела медленно, боясь, что вырвет, и старуха поила ее молоком, принесенным откуда-то из сеней.
— Из Сибири, поди? — спросила старуха, глядя, как они уплетают еду.
— Из-под Кедрового, — ответил Никита.
— Знаю такое, — кивнула старуха. — Сына моего туда угнали. Третий год пошел, а вестей нет. Может, видели?
Никита покачал головой. Он не спрашивал, как звали сына, не хотел обещать того, чего не мог дать. Но старуха, видно, и не ждала ответа. Она вздохнула, перекрестилась, достала из-за печки узелок.
— Вот, возьмите. Хлеба, сала кусок, спички. Идите на запад, там, за лесом, большая дорога. По ней до станции верст тридцать. А там — поезда. Только смотрите, — она погрозила пальцем, — чтобы вас не сцапали. Нынче строго.
Никита поклонился, хотел поблагодарить, но старуха отмахнулась:
— Не надо. За сына моего помолитесь, если доведется. Или хоть так, про себя. Может, и услышит Господь.
Они ушли до вечера, когда на улице никого не было. Старуха вывела их задворками, показала тропинку в лес, и они пошли, не оглядываясь. Только когда деревня скрылась за деревьями, Никита остановился, перевел дух.
— Как ты думаешь, — спросила Анна, — ее не накажут? Если узнают?
— Не узнают, — сказал Никита. — Она старая, умная. Умеет молчать.
Они шли еще четыре дня. Лес кончился, начались поля — бескрайние, золотые от одуванчиков, с редкими перелесками и оврагами, где журчали ручьи. Воздух был напоен запахом трав и цветов, и Анна, которая никогда не видела такой равнины, шла и оглядывалась, не веря своим глазам.
— Как у нас, — говорила она. — Как дома.
Никита молчал. Ему тоже казалось, что они возвращаются домой, но он знал: до дома еще далеко. Слишком далеко.
На пятый день они вышли к железной дороге. Не к той, узкоколейке, что вела в Кедровый, а к настоящей, двухпутной, с телеграфными столбами и будкой стрелочника вдали. У насыпи стоял товарный состав — длинный, груженный чем-то под брезентом, и никого вокруг не было.
— Ждем, — сказал Никита. — Ночью уйдем.
Они забились в кусты у самой насыпи и стали ждать. День тянулся медленно, солнце пекло, и от земли поднимался горячий, сухой пар. Анна спала, уткнувшись лицом в колени, а Никита смотрел на поезда, которые проходили мимо — один за другим, на запад, на запад, и сердце его ныло от желания догнать их, уехать, забыть.
Ночью, когда луна скрылась за тучами, они подобрались к составу. Это была платформа с мешками — цемент, судя по твердости и пыли. Они забрались между мешками, укрылись брезентом и замерли. Через час поезд дернулся, лязгнул сцепями и тронулся.
Они ехали всю ночь и весь следующий день. Останавливались только на станциях, где слышались голоса, свистки, лай собак, и каждый раз Никита сжимал руку Анны, готовый к прыжку. Но их не обнаружили.
На третью ночь поезд замедлил ход, и они поняли: приближается большой город. Вдали мерцали огни, слышался гудки паровозов, грохот составов. Никита высунул голову из-под брезента — впереди чернели силуэты зданий, складов, водонапорных башен.
— Пора, — сказал он.
Они спрыгнули на ходу, когда поезд сбавил скорость перед стрелками. Упали в кусты, ободрали руки, но были целы. Встали, отряхнулись. Впереди, за путями, горели огни города — первого большого города на их пути.
— Что будем делать? — спросила Анна.
— Искать работу, — ответил Никита. — И документы. Без документов мы никто.
Он не знал, как это сделать. Он не знал, как живут люди в городе, как ищут работу, как получают паспорта. Но он знал одно: они живы, они свободны, и это уже много.
Они пошли к огням. Город встретил их запахом угля, мазута, горячего хлеба из пекарни, что стояла у вокзала. Было раннее утро, солнце только вставало, и на улицах было пустынно. Они шли по мостовой, держась за руки, и чувствовали себя чужими в этом новом, незнакомом мире.
На вокзале Никита увидел объявление: «Требуются рабочие на строительство. Предоставляется жилье, питание». Он показал Анне. Та кивнула.
— Пойдем, — сказала она.
Они пошли. Им было все равно, куда идти, лишь бы не назад. Лишь бы не в Кедровый. Лишь бы не к конвойным и колючей проволоке.
На строительстве их взяли без документов — прораб, мужик с усталыми глазами и прокуренным голосом, посмотрел на них, на их изможденные лица, на руки в ссадинах и махнул:
— Давай, становись. Барак вон там, пайки получите в столовой. Работать с завтрашнего дня.
Они получили угол в бараке — такой же, как в Кедровом, но без проволоки, без конвойных, без собачьего лая по ночам. Анна разложила узелок на нары, села, огляделась.
— Теперь мы здесь, — сказала она.
— Здесь, — ответил Никита.
Он вышел на улицу. Солнце уже поднялось высоко, и его лучи падали на бараки, на строительные леса, на кран, который возвышался над площадкой. Где-то стучали молотки, лаяла собака, перекликались рабочие. Обычная жизнь, которая шла своим чередом, не зная о том, что они прошли, что оставили позади.
Никита смотрел на восток, туда, где за горизонтом осталась тайга, Кедровый, мать, отец. И в этот момент он поклялся себе: он вернется. Не сейчас, не завтра, но вернется. Или хотя бы узнает, что с ними. А пока — надо жить. Жить и работать, чтобы когда-нибудь этот день настал.
Он вернулся в барак. Анна уже уснула, свернувшись калачиком на нарах. Он подошел, накрыл ее своей курткой, присел рядом. Она была такой маленькой, такой беззащитной в этом огромном, равнодушном мире. Но она была его семьей. Его домом.
— Спи, — прошептал он. — Все будет хорошо.
Она улыбнулась во сне, и он понял, что они справятся. Обязательно справятся.
За окном поднималось солнце, и новый день начинался. День, который они проживут вместе. А за ним — еще один. И еще. И когда-нибудь, может быть, они увидят тот дом, ту землю, ту реку, где все началось. Но пока — только этот барак, эта стройка, этот город на краю большой земли.
И они вдвоем.
Никита лег рядом, закрыл глаза. В ушах все еще стучали колеса — далекие, убаюкивающие. Но теперь в этом стуке ему слышалось другое: «жи-ви, жи-ви, жи-ви». И он жил. Ради матери. Ради отца. Ради Анны. Ради той жизни, которая у него еще будет. Он верил в это.
Должен был верить.
. Конец.