Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
«Знаю. Храню. Шепчу»

Хутор.

Часть 3
Они тайно встречались и в одну из без лунных ночей в брошенной бане Она ответила на поцелуй с такой силой, что у него перехватило дыхание. Это было не просто желание — это была жажда, отчаяние, страх, смешанный с бесконечной нежностью. Он чувствовал, как она дрожит, и понял: она его любит так же, как он ее, — до гибели
В ту ночь он остался до рассвета. Они лежали на старых полатях,

Часть 3

Они тайно встречались и в одну из без лунных ночей в брошенной бане Она ответила на поцелуй с такой силой, что у него перехватило дыхание. Это было не просто желание — это была жажда, отчаяние, страх, смешанный с бесконечной нежностью. Он чувствовал, как она дрожит, и понял: она его любит так же, как он ее, — до гибели

В ту ночь он остался до рассвета. Они лежали на старых полатях, укрывшись ее платком, и смотрели, как сквозь щели в стенах пробивается серый утренний свет.

— Я умру без тебя, — сказала она просто. — И ты без меня тоже. Так бывает.

— Так не бывает, — возразил он. — Люди живут вместе, стареют, детей растят.

— Мы — не люди. Я — ведьмина дочь. А ты… ты тот, кто меня полюбил. Это уже не лечится.

Она заснула у него на плече, и Григорий долго смотрел на ее лицо — спокойное, почти детское во сне. И думал о том, что она права: это не лечится.

Марья не могла успокоиться. Она стала закрывать дороги для Григория, чтобы он не приближался к Алёне.

В первый раз Григорий поехал к Алёне вечером, как договаривались. Дорога была знакомая — от околицы до хутора через ольшаник, а потом напрямик по сухой балке. Но в этот раз лошадь встала как вкопанная, едва они въехали в лес. Она храпела, пятилась, и никакая сила не могла заставить её ступить на тропу.

Григорий слез, похлопал кобылу по морде, успокаивая, и пошёл пешком. Но земля под ним будто потекла. Он шёл, считал шаги: сто, двести, триста. Ольшаник кончился, а балки не было. Вместо неё перед ним стеной встал туман, густой, как кисель, пахнущий болотом и гнилью. Григорий бродил до полуночи, возвращался на то же место — к той же коряге, что была у въезда. Дорога замкнулась в круг.

Вернулся он злой, с расцарапанным лицом — ветки из тумана хлестали по щекам.

На вторую ночь он решил обойти хутор с другой стороны, через выгон. Но когда вышел к реке, увидел, что мост перевернуло. Бревна лежали на той стороне, а здесь — только чёрная вода, маслянистая и неподвижная. Григорий разделся, полез вплавь. Середина реки обожгла холодом, хотя был самый разгар лета. Что-то скользкое, мягкое обвилось вокруг ног, потянуло вниз. Он вырвался, захлебываясь, и выбрался на свой берег — обратно. Бревна моста лежали по-прежнему там, на той стороне, но добраться до них было нельзя.

На третью ночь он не стал искать дорог. Он просто сел у себя в телеге, глядя в сторону хутора, и не двигался. А на рассвете увидел Алёну.

Она стояла на краю выгона, босая, в одной сорочке, вся в росе. Она смотрела на него, но не подходила. Григорий бросился к ней, пробежал половину пути — и врезался в стену. В воздухе. Будто стекло встало между ними. Алёна протянула руку, и он видел, как её пальцы скользят по той же невидимой преграде с другой стороны.

— Мать… — прошептала она. — Она нас разделила.

Григорий бил кулаками в пустоту, пока костяшки не стёклись кровью. Алёна стояла и плакала беззвучно. А потом её словно ветром сдуло — она исчезла, а на её месте закричала птица, заметалась и упала замертво в траву

Григорий не спал трое суток. Он сидел у себя в телеге, перебирая в голове всё, что знал о Марье, о ведьмах, о заговорах. Знал он немного. Слышал от стариков, что ведьмин запрет можно снять, если пройти дорогу задом наперед, читая «Отче наш». Слышал, что можно бросить через плечо горсть мака — и чары рассыплются. Но всё это были бабкины сказки. А на деле была пустота и тишина.

На четвертые сутки он встал и пошёл к Марье не по дороге, а прямиком через поля, через кусты, через овраги, куда и человек-то не сунется. Шёл он весь день, падал, поднимался. К вечеру вышел к её избе — с той стороны, где не было ни калитки, ни тропы.

Марья сидела на крыльце, перебирала сушеные грибы. Увидела его, не удивилась.

— Живучий, — сказала она спокойно. — Уже и дороги тебе мало. Ты прямо сквозь землю ко мне идешь.

— Открой дорогу к ней, — сказал Григорий. Голос у него был хриплый, глаза горели лихорадочным блеском.

— Не открою.

— Тогда убей меня. Сразу. Чтобы не мучился.

Марья усмехнулась, но усмешка вышла кривая.

— Не могу я тебя убить, — сказала она. — Не выходит. Ты для смерти не свой. Я уже и порчу насылала, и на ветер пускала, и через землю гнать пробовала. А ты всё идёшь. Значит, не мне тебя кончать.

Она помолчала, поглядела на него своими разноцветными глазами.

— Силён ты, Григорий. Сильнее меня. Не в силе дело, а в любви. Твоя любовь крепче моей порчи. Но это не значит, что я сдамся.

— Что тебе надо? — спросил он. — Деньги? Земля? Скажи.

— Мне? — Марья встала, опираясь на клюку. — Мне нужна её душа. И моя тоже. Мы с ней связаны одной нитью, я её пряла, я её и распущу, когда время придёт. А ты эту нить перебить хочешь. Не бывать тому.

Григорий шагнул к ней, и Марья попятилась — впервые за все эти дни на её лице мелькнул страх.

— Если ты её тронешь, — сказал он тихо, — я эту избу по бревну разнесу. Я тебя саму из-под земли достану. Я…

— Что ты сделаешь? — перебила Марья. — Ты — человек. Ты умрёшь. А я и после смерти останусь. В ней. В её крови.

Григорий замолчал. Он вдруг ясно, как наяву, увидел Алёну — не ту, что плакала у невидимой стены, а ту, что спала у него на плече в бане, тихую, доверчивую. Он понял, что Марья права: он человек. И ему не победить её силой.

— Я заберу её, — сказал он. — Ты не удержишь.

— Удержу.

— А если она сама уйдёт?

Марья усмехнулась.

— Не уйдёт. Не может она от меня уйти. Пуповиной связаны. Я её родила, я её и держу.

Григорий развернулся и пошёл прочь. Он не оглядывался. Шёл, не разбирая дороги, пока не упал в траву и не завыл — глухо, по-звериному, уткнувшись лицом в землю.

Алёна пришла к нему сама через неделю.

Он увидел её на рассвете — она стояла у его телеги, худая, бледная, в чужом рваном армяке. Волосы были обрезаны неровно, под корень, и от этого лицо казалось чужим, мальчишеским.

— Что ты сделала? — спросил он, садясь.

— Отрезала, — сказала она. — В ней вся сила была. В волосах. Я их сожгла в печи, пока мать спала. Теперь она меня не слышит.

Он смотрел на её короткие, торчащие вихры, на тонкую шею, и сердце его сжалось от нежности и боли.

— А она… — начал он.

— Она придёт, — сказала Алёна. — Как проснётся — сразу придёт. У нас мало времени.

Они не стали собирать вещи. Григорий запряг лошадь, помог Алёне забраться в телегу, укрыл её своим тулупом. Она была горячая, как в лихорадке, и мелко дрожала.

— Держись, — сказал он и стегнул лошадь.

Они ехали молча. Григорий правил, не оглядываясь, а Алёна сидела за его спиной, смотрела на дорогу, которая уходила назад, и шептала что-то неслышно.

Когда выехали на большак, она вдруг обернулась.

— Стой, — сказала.

Григорий натянул вожжи. Алёна смотрела назад, на край леса, где только что взошло солнце. На опушке стояла Марья. Она была без клюки, босиком, в одной рубахе, и волосы её — седые, длинные — развевались по ветру, хотя ветра не было. Она не кричала, не махала руками. Просто стояла и смотрела.

А потом она упала. Прямо на траву, лицом вниз, и больше не двигалась.

— Она… — прошептал Григорий.

— Не умерла, — сказала Алёна. — Но теперь я свободна. Я перерезала нить.

Она заплакала — тихо, беззвучно, закрыв лицо руками. Григорий обнял её, прижал к себе, и они стояли так посреди дороги, а лошадь жевала траву на обочине и терпеливо ждала.

Они уехали далеко. Григорий осел на юге, в степи, где никому не было дела до того, откуда пришёл мужик с коротко стриженной бабой и как звали её мать.

Алёна научилась печь хлеб, доить козу, полоть грядки. Руки её огрубели, лицо загорело, и лишь иногда по ночам она просыпалась и долго смотрела в окно, на дорогу, что вела обратно.

Григорий ни о чём не спрашивал. Он знал: когда придёт время, она сама скажет.

Время пришло через год.

Вернулся обозный мужик из тех мест, рассказал: сгорел Вдовий хутор. Дотла. Говорят, сама Марья подожгла — заперлась в избе и сидела, пока крыша не рухнула. А вместе с ней сгорели и старшая дочь и кошки, и куры, и всё, что там было. Пепелище теперь голое, и никто туда не ходит — боятся.

Алёна выслушала, кивнула и пошла доить козу.

А ночью Григорий проснулся от того, что её нет рядом. Он вышел на крыльцо — она сидела на ступенях, смотрела на месяц.

— Ты не поедешь? — спросил он.

— Не поеду, — сказала она. — Там уже ничего нет.

— Она тебя отпустила.

Алёна помолчала, потом покачала головой.

— Она умерла за меня. По-своему, по-матерински. Это и есть отпустить.

Она взяла его за руку, прижалась щекой к его ладони.

— Знаешь, что она мне сказала в ту ночь, когда я волосы сожгла? Я думала, она спала. А она открыла глаза и сказала: «Беги, дочка. Беги, пока я добрая».

Григорий сел рядом, обнял её.

— И что теперь? — спросил он.

— Теперь мы — люди, — сказала Алёна. — Просто люди.

Они сидели на крыльце до рассвета, и над степью поднималось солнце — большое, красное, как огонь, в которой сгорело прошлое.

А впереди была жизнь. Обыкновенная, трудная, человеческая.

И они оба знали: это тоже не лечится. Но теперь это было не страшно.

- конец-