Тишина в Мёртвой избе стала такой плотной, что казалось, её можно потрогать. Вьюга за окнами, только что бесновавшаяся, вдруг утихла, словно ей тоже стало интересно, и захотелось послушать, что происходит внутри старых стен.
Существо, когда-то бывшее Домовым, не двигалось. Его жёлтые глаза неотрывно смотрели на красную шерстяную рукавичку в дрожащей руке мальчика.
Ивашка тоже не отводил взгляда. Рука затекла, коченея от мороза, но он держал её вытянутой. Это было всё, что у него осталось от прошлой, светлой жизни. Единственное сокровище. И он отдавал его тому, кто страдал ещё больше чем он.
Домовой медленно сделал шаг вперед, когтистая лапа, похожая на пучок высохших корней, потянулась к рукавичке. Кончик когтя коснулся красной шерсти.
От рукавички шло самое лучшее, самое желанное тепло на всём свете. Не от огня, а от человеческого сердца.
Домовой судорожно выдохнул и осторожно, словно боясь обжечься или спугнуть видение, взял рукавицу обеими лапами. Поднёс к своему заросшему лицу и со всхлипом втянул носом воздух.
— Запах... — прошелестел его голос, в котором больше не было скрежета, лишь бесконечная, вековая тоска. — Дом... Мать...
Он прижал рукавичку к груди и осел на земляной пол. Сгорбился ещё сильнее, превратившись в лохматый, жалкий комок. Острые когти втянулись, исчезли в шерсти.
Ивашка шумно выдохнул, чувствуя, как отпускает ледяной обруч страха. Маленькое тельце сдалось, и мальчик осел на пол, на сухой островок между горками наметённого снега.
Так они и сидели друг напротив друга, ворочая свои думы и тоскуя об утраченном. Ивашка видел, как сильно Домовой прижимает рукавичку к груди, и ему было до слёз жаль дедушку, даже жальче, чем самого себя.
Тут мальчик вспомнил, что у него есть ещё кое-что. Он сунул руку за пазуху и вытащил завёрнутую в тряпицу подсохшую хлебную горбушку, которую сунула ему Аксинья. Затем поднялся на ноги и сделал несколько шагов к огромной, зияющей пустотой русской печи. Домовой следил за ним настороженным взглядом, но безумия в нём уже не было.
С трудом разломив горбушку, Ивашка положил одну часть на шесток — ровно туда, куда матушка клала угощение для их Суседки.
— Это тебе, дедушка, — сказал он, отступая на шаг. — Прости, что чёрствый, но у меня нет больше ничего.
Сам он сел на корточки у печи и вгрызся в свою половину. Жевать было тяжело, больно, крошки царапали горло, но голод брал своё.
Домовой медленно поднялся и, как-то бочком, подошёл к шестку. Долго смотрел на хлеб, потом осторожно взял его. Ивашка никогда не видел, как ест Домовой, и теперь с удивлением глядел, как чёрствый ломоть прямо на глазах исчезает, тает, в косматой лапе. Дух впитывал суть угощения, принимал подношение, которого был лишен целое столетие.
Затем Домовой повернулся к мальчику.
Шерсть на его теле больше не стояла дыбом. Она пригладилась, стала мягче, приобрела серебристый отлив. Жёлтые глаза потеплели, в них появился осмысленный, глубокий свет. Теперь перед Ивашкой стояло уже не чудовище, а просто древний, очень уставший старик в лохматой шкуре.
Домовой тяжело опустился рядом с мальчиком на корточки, поджав колени к подбородку, а красную рукавичку нацепил себе на ухо. Вышло так забавно, что Ивашка даже хихикнул. Правда, сразу осёкся, несмело глянув на духа — не обидел ли дедушку? Но тот сидел в глубокой задумчивости.
В избе было тихо и нестерпимо холодно. Дикий уголёк в глубине печи светился, но не грел.
— Расскажи, — вдруг попросил Домовой. — Что там... в мире? Как живут?
Ивашка сглотнул. Рассказать? Но много ли он сам знал о мире? А то, что знал, вряд ли понравится Домовому.
— Плохо живут, дедушка, — в конце концов честно ответил мальчик, глядя на мерцающий уголек. — Злобы много. Радости мало. А от нас и вовсе Домовой ушел. Печь погасла. Вот меня за огоньком и отправили...
Домовой кивнул, словно ожидая такого ответа.
— Люди забыли, зачем им огонь, — прошептал дух. — Они думают, он только для того, чтоб кашу варить да кости греть. А огонь — он для того, чтобы в ночи друг друга видеть, не потерять. Чтобы сказки друг другу рассказывать, всякие, а потом смеяться.
Слова деда эхом отозвались в памяти Ивашки.
— Сказки... — пробормотал он. — Матушка мне сказки сказывала. Пока жива была.
— Сказывала? — Домовой подался вперед, глаза его загорелись неподдельным, детским любопытством. — А ты... помнишь?
Ивашка посмотрел на лохматое существо. Ему вдруг захотелось расплакаться, но слёз не было. Вместо них пришло какое-то светлое, щемящее тепло.
Он, как и Домовой, обхватил колени руками, покачался взад-вперед, вспоминая интонации матери, и начал говорить.
Он рассказывал тихо, неспешно. О Василисе Прекрасной, которую украл Кощей Бессмертный. О гусях-лебедях, что служили Бабе-Яге. О сером волке, что спасал Ивана-Царевича. О молодильных яблоках и живой воде.
Слова лились ручейком, заполняя пустоту Мёртвой избы. Они сплетались под закопчёнными балками, выгоняли тени Нави из углов. Мальчик говорил, сам согреваясь от этих воспоминаний.
Домовой слушал, замерев. Он закрыл глаза и, казалось, впитывал каждое слово, каждую интонацию, как высохшая земля впитывает капли весеннего дождя. Иногда он тихонько ахал, иногда качал головой, сопереживая героям. Однажды он даже улыбнулся — неумело, криво, обнажив жёлтые зубы, но это была настоящая улыбка.
С каждым произнесённым словом дух менялся. Острые черты морды сглаживались, превращаясь в лицо морщинистого, бородатого старичка. Серебристая шерсть теперь стала похожа на длинный тулупчик. Красная рукавичка торчала на остром ухе как забавная шапочка.
Когда Ивашка закончил последнюю сказку про Финиста Ясного Сокола, в избе стало заметно светлее. Нет, не от солнца — оно ещё не взошло, — а от того, что тьма потеряла свою плотность.
Домовой открыл ясные, янтарные глаза.
— Хорошие сказки, — сказал он глубоким, стариковским баском. — Живые. Спасибо тебе, Ванюша. Ты помог мне... вспомнить себя. Я уж думал, судьба моя — зверем стать навеки.
Старичок кряхтя поднялся. Подошёл к чёрному зеву печи. Протянул голую руку, пошерудил золу и вынул оттуда Дикий огонь.
Уголек на его ладони пульсировал, переливаясь от тёмно-вишневого до слепяще-золотого.
— Давай свой горшок, — велел Домовой.
Ивашка торопливо подобрал с земли глиняную посудину, руки его немного дрожали.
Дух заглянул внутрь, покачал головой и вдруг выдернул из своей бороды клок серебристых волос. Затем сначала опустил в горшок их, а потом уже бережно положил поверх сияющий уголёк. Волосы не вспыхнули, а просто начали светиться изнутри ровным, золотистым светом. Горшок мгновенно нагрелся, передавая тепло замёрзшим пальцам мальчика, а потом и всему тщедушному тельцу.
Ивашка накрыл горшок крышкой, но свет пробивался сквозь щели, разгоняя мрак.
— Это Живая искра, — торжественно произнёс старый Домовой. — Ты поделился со мной теплом своего сердца, Ванюша. Я даю тебе сердце Огня.
Он положил тяжёлую, мохнатую ладонь на плечо мальчика.
— Запомни: этот огонь особенный. Он не только греет, но и выжигает злобу и скверну дотла. Не физически жжёт, а суть вытягивает. Как начнётся, будет страшно. Но ты ничего не делай, просто жди.
Ивашка кивнул, крепко прижимая горшок к груди:
— Спасибо, дедушка!
— Ну, ступай, Ванюша. Метель улеглась. Дорогу найдёшь, огонь выведет и защитит.
Ивашка вышел за порог, сделал пару шагов, оглянулся и замер — Мёртвой избы не было. О том, что произошло только что, напоминал лишь греющий душу чудесный огонёк в горшке.
— До свидания, дедушка! — крикнул Ивашка, надеясь, что Домовой его услышит, и побрёл назад.