Похороны отца прошли так, как проходят все деревенские похороны: сухо, скомкано и… слишком быстро, будто кто‑то торопил время, подгоняя его невидимым кнутом.
Кладбище находилось на окраине деревни, за старой берёзовой рощей, там, где лес начинал редеть, уступая место пологим холмам. Земля здесь была плотной, глинистой, с вкраплениями камней, а над могилами возвышались простые деревянные кресты, потемневшие от дождей и времени. Некоторые покосились, словно устав от многолетнего бдения, другие стояли ровно, но выглядели так, будто вот‑вот рухнут. Между могилами росли пучки полыни и чертополоха, будто напоминание о том, что жизнь и смерть идут рядом.
Люди стояли кучкой, крестились, вздыхали. Бабы выли в голос, но не потому, что Егора Лесникова так уж любили, а потому, что так было заведено веками: плакать громко, чтобы покойник слышал, как его оплакивают. Мужчины стояли молча, курили в сторонке, пряча сигареты в рукава, и смотрели в землю, будто боялись встретиться взглядом с односельчанами.
— Царствие небесное, — говорили все одинаково, как по писаному, будто заучили эту фразу с детства. — Хороший был мужик. Хоть и со странностями.
«Со странностями» — это про травы, про полночные бдения над ступой, про то, что у него в огороде росло то, что другие выпололи бы на раз. Варвара знала, что именно это имелось в виду. Но сейчас не обижалась, обида куда‑то исчезла, растворилась в тяжёлой тоске, которая окутала её, как сырой туман.
Она стояла у гроба, чувствуя, как пальцы в кармане сжимают пуговицу. Дерево нагрелось или это её собственные ладони вспотели от напряжения? Она почти не слушала, что говорят вокруг: голоса доносились будто издалека, приглушённые, размытые. Вместо этого она смотрела на словно восковое лицо отца. Оно стало таким гладким и неживым, что ей отчаянно захотелось потрогать его, проверить: «Ты ли это?»
«Это не он, — думала она, кусая губу изнутри до боли. — Он уже там, за порогом. А это просто… остатки. Пустая скорлупа». В груди что‑то сжималось, но слёз не было, только глухая, тупая боль, будто кто‑то вдавил в сердце тяжёлый камень.
Когда гроб опустили в землю, он глухо стукнулся о края ямы, и этот звук отозвался в ней эхом, будто сама земля вздохнула, Варя не заплакала. Только бросила горсть земли. — Прости, — сказала она одними губами, не в силах произнести это вслух. — Не умею я… так, как ты.
Ветер донёс терпкий запах сырой глины и прошлогодних листьев, напоминающий о том, что всё возвращается в землю. Где‑то вдали залаяла собака, три раза, отрывисто, будто подавала какой‑то знак.
Люди разошлись быстро, словно боялись задержаться у могилы дольше необходимого. Кто‑то сунул Варе в руку конверт с деньгами, кто‑то поцеловал в щёку сухими, как бумага, губами. К вечеру дом опустел. Даже тётя Зина, которая клялась:
— Посижу с Варей, не оставлю одну, — ушла, сославшись на больную ногу. Всегда у них ноги болят, когда надо остаться, мелькнула горькая мысль, но Варя тут же отогнала её.
Она поужинала пирогом с поминок, запила чаем, но вкуса не понимала. Машинально вымыла посуду , как отец учил: «Помыть — значит не просто грязь смыть, а убрать чужую руку. Чужая рука — чужая беда». Движения были механическими, будто её тело действовало само по себе, а душа где‑то витала, не желая возвращаться в реальность.
Потом она села за стол, положила перед собой пуговицу и уставилась на неё.
Пуговица как пуговица, тёмное дерево, две дырочки, гладкая, чуть тёплая от рук. На тыльной стороне была едва заметная трещинка, похожая на молнию. Варвара повертела пуговицу в пальцах, пытаясь уловить хоть намёк на что‑то необычное, но ничего не почувствовала — просто деревяшка.
— И что мне с тобой делать? — спросила Варвара вслух. Голос в пустой избе прозвучал глухо.
Тишина. Только половица скрипнула в углу, там, где отец всегда ставил ушат с водой, и этот скрип будто напомнил ей о его присутствии.
Она взяла пуговицу в ладонь, сжала. Ничего. Просто деревяшка, гладкая и безмолвная.
— Память, — повторила она отцовские слова, и в горле встал комок. — Ну и храни.
Сунула пуговицу в карман джинсов, зажгла лампаду и пошла спать, стараясь не замечать, как дрожат руки и как тяжело становится дышать в опустевшем доме.
*****
Ночами ей не спалось. Мысли крутились в голове, как листья на ветру, то наплывая одна на другую, то разлетаясь в стороны, не давая забыться хотя бы на миг.
Варвара лежала на кровати отца. Она не постеснялась занять это место, да и… какая разница, где лежать? Всё равно он не вернётся. Эта мысль отдавалась в груди тупой болью, будто кто‑то надавил на незажившую рану.
Она лежала, уставившись в потолок, и слушала, как дышит дом. Он дышал тяжело, натужно, словно старый больной зверь. Старые брёвна потрескивали, то ли оседали под тяжестью лет, то ли вспоминали минувшие дни, голоса, шаги, смех. Заслонка позвякивала от сквозняка: дзынь‑дзынь, как будто кто‑то невидимый пробовал её пальцем, проверяя, не заржавела ли. За окном шуршала мокрая листва, будто шептала что‑то своё, непонятное.
Всё как всегда, как при отце. Но было что‑то ещё. Что‑то, что шуршало и не давало расслабиться. Что‑то тёплое и живое в кармане джинсов, которые висели на стуле у кровати. Варвара сначала не поняла, что это. Подумала что это мышь или таракан, хотя у них в доме таких не водилось, отец травами вывел, но мало ли. Она даже представила, как крошечное существо скребётся внутри кармана, ищет выход. Однако звук повторился: шорох, потом лёгкое движение, будто кто‑то маленький и нетерпеливый перебирает лапками, торопится куда‑то.
Сердце ёкнуло, и Варвара села на кровати. В груди всё сжалось, а по спине пробежал холодок.
— Кто здесь? — тихо спросила она, и собственный голос показался чужим.
Тишина. Даже за окном ветер притих, словно прислушивался к её словам, взвешивал их.
Варвара встала, босиком прошлёпала к стулу, чувствуя, как холодный пол отдаёт ночной прохладой. Дрожащими пальцами она полезла в карман.
Пуговица лежала там же, где она её оставила. Но теперь она была… тёплой. Не просто тёплой, горячей. Такой горячей, что палец обжёгся, когда Варвара взяла её.
— Ай! — невольно вскрикнула она и выронила пуговицу на пол.
Пуговица упала на половицы и замерла. Варвара затаила дыхание, не отрывая от неё взгляда. Секунда. Другая.
Ей показалось, или пуговица действительно чуть‑чуть повернулась? Сама? Девушка замерла, глядя на маленький деревянный кружок, затаив дыхание. В голове крутились мысли: «Это невозможно. Это сон. Это бред». Но глаза видели то, что видели.
Пуговица дёрнулась как живое существо, которое пытается перевернуться на спину.
Варвара отшатнулась, спиной упёрлась в край кровати и опустилась на пол не чуя холода. Не отрывая взгляда от пуговицы, она чувствовала, как по спине ползёт холодный пот. Она не боялась, ведь отец учил: «Не бойся необъяснимого, бойся объяснений, которые врут». Но внутри всё сжалось, как пружина перед выстрелом, готовое распрямиться в любой момент.
«Каждое действие имеет цену», — вспомнилось вдруг. Голос отца прозвучал так чётко, будто он стоял рядом и шептал ей на ухо.
— Какое действие? — спросила она у пустоты, и голос её дрогнул. — Я ничего не делала!
Пуговица лежала неподвижно. Только блестела в свете лампы, будто подмигивала. Осторожно, как банку с порохом, который может и не взорваться, но лучше не трясти, Варвара взяла пуговицу двумя пальцами. Тёплая. Но уже не жжётся. Успокоилась.
Она поднесла пуговицу к глазам, вглядываясь в трещинку. Та показалась глубже, чем раньше. Или это просто игра света? Или она растёт? Варвара провела пальцем по краю трещины, гладкая, холодная.
— Что ты такое? — спросила Варвара шёпотом, потому что кричать в пустом доме не хотелось. Ей казалось, что если она повысит голос, то нарушит хрупкое равновесие между реальностью и чем‑то иным, что сейчас витало в воздухе.
И вдруг она отчётливо услышала отцовский голос:
«Не спрашивай. Просто носи».
Варвара вздрогнула. Резко оглянулась, да так что шея хрустнула. В комнате никого не было. Только тени от лампы прыгали по стенам, то длинные, то короткие, да за окном луна светила сквозь голые ветки, рисуя на полу узоры, похожие на корни древнего дерева.
Она сжала пуговицу в кулаке, чувствуя, как тепло от неё проникает в ладонь, успокаивает. Подошла к тумбочке и медленно, осторожно, будто шла по минному полю, где каждый шаг мог стать последним. И положила её на видное место.
Сама легла в кровать, отвернулась к стене и долго лежала с открытыми глазами, слушая, как бьётся сердце. Пуговица больше не шевелилась. Но Варвара знала: она живая. И теперь они обе, она и эта деревянная штучка, застряли в одном доме, в одной жизни, которую Варвара так хотела сделать нормальной, обычной, как у всех.
«Не выйдет, — подумала она, проваливаясь в тяжёлый сон, полный смутных образов и неясных голосов. — Ни х.р.е.н.а не выйдет».
А под утро ей приснился отец. Он сидел на крыльце в том же старом тулупе, подшитом зайцем, курил сигарету без фильтра и гладил серого кота. Кота, которого Варвара никогда раньше не видела: большого, с рваным ухом и жёлтыми глазищами, которые горели в сумерках, как два фонаря.
— Не бойся, Варька, — сказал отец. Голос спокойный, чуть хриплый. — Он тебя не съест. Он твой.
Кот поднял голову, посмотрел на Варвару в упор. И вдруг усмехнулся. По‑человечески. Губы, вернее, кошачья пасть, растянулись в ухмылке, обнажив клыки.
Варвара проснулась в холодном поту, с криком, который застрял в горле. Сердце колотилось где‑то в ушах, отдаваясь гулом в висках. Она села, дрожащими руками включила лампу.
Пуговица лежала на тумбочке. Неподвижная, тёмная, с трещинкой‑молнией. Но Варваре показалось или на ней появилась новая царапина? Та, которой до этого не было. Тонкая, как волосок, идущая от края к центру.
Она не стала проверять. Просто встала и пошла на кухню, заварила чай из отцовской заварки (мятно‑зверобойной) и села у окна, глядя, как небо на востоке начинает светлеть. Ждать рассвета.
Ветер за окном стих, луна ушла за тучи, а в кармане кофты, которые Варвара накинула на плечи, лежала деревянная пуговица.