Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

День 86. Днём я нормальная женщина. А ночью я ем в темноте и тихо ненавижу себя.

Вес с утра 83.8
Меню такое же, как и вчера.
Бесплатные рецепты с кбжу и точным количеством ингредиентов для этого меню и меню для самостоятельного похудения в Max.
Я складываю приготовленные контейнеры с едой в пакет, готовлю Ане завтрак и одновременно выпиваю кружку кофе, бужу Аню и ухожу на работу.

Вес с утра 83.8

Меню такое же, как и вчера.

Бесплатные рецепты с кбжу и точным количеством ингредиентов для этого меню и меню для самостоятельного похудения в Max.

Я складываю приготовленные контейнеры с едой в пакет, готовлю Ане завтрак и одновременно выпиваю кружку кофе, бужу Аню и ухожу на работу.

Утро обычное, но внутри у меня какая-то тихая гордость. Не та, когда хочется всем рассказать, а другая — спокойная. Я просто смотрю на эти 83.8 и думаю о том, что ещё недавно любая цифра на весах могла испортить мне весь день. А сейчас не портит. Сейчас это просто часть моей жизни. Маленький шаг. Обычный день. Обычная я. И, наверное, именно это для меня сейчас важнее всего.

На работу прихожу чуть раньше. В кабинете ещё почти никого нет. Включаю компьютер, раскладываю документы, ставлю пакет с контейнерами под стол. Через десять минут подтягиваются остальные. Света, как всегда, шумно ставит сумку, что-то говорит кому-то с таким видом, будто её мнение тут вообще главное. На меня она не смотрит. Я тоже не ищу с ней глазами встречи. У меня сегодня нет сил ни на чужую зависть, ни на чужую желчь.

Часов в одиннадцать я как раз собираюсь выйти за водой, когда ко мне подходит Ира из соседнего отдела. Мы с ней никогда особо не дружили, так, здоровались, обменивались парой фраз. Но сейчас она какая-то странная. Лицо усталое, глаза тревожные.

— Слушай… Марин...можно тебя на минуту? — спрашивает она тихо.

Я киваю, и мы выходим в коридор, потом на лестницу, где обычно никого нет.

Она долго молчит. Я уже думаю, что, может, передумала. Но потом Ира вдруг говорит:

— Только ты не смейся, ладно?

— Да с чего я буду смеяться? — отвечаю я.

И тут она поднимает на меня глаза.

— Я по ночам ем, — говорит она так тихо, что я едва слышу. — Не всегда. Но часто. Когда все ложатся спать. Иногда специально жду, пока муж заснёт. Иду на кухню и начинаю есть всё подряд. Хлеб, сыр, печенье, котлеты, что осталось. Стоя. Быстро. Как будто кто-то сейчас отнимет. А потом стою и ненавижу себя.

Я не перебиваю.

— Я не голодная в этот момент, понимаешь? — продолжает она. — Я просто… пустая какая-то. Или уставшая. Или злая. Иногда вообще без причины. Просто хочется что-то в себя положить, как будто от этого станет легче. И на минуту правда становится. А потом так противно, что хочется самой от себя спрятаться!

Она говорит это и плачет. Не навзрыд, а тихо, как плачут взрослые женщины, которые давно разучились жаловаться вслух.

Я по ночам ем.
Я по ночам ем.

— Мне стыдно даже перед собой, — шепчет она. — Я утром смотрю в зеркало и обещаю себе, что всё, больше никогда. А вечером всё по новой. И ведь дома никто не знает. Для всех я нормальная. Собранная. Работаю, готовлю, ребёнка вожу, улыбаюсь. А ночью стою на кухне и ем холодные макароны из кастрюли, чтобы хоть что-то почувствовать.

Вот в этот момент у меня внутри всё сжимается так, что даже больно. Потому что я знаю это чувство. Не буквально про макароны — хотя и это тоже было. А вот это состояние, когда ты днём как человек, а вечером, как будто, проваливаешься куда-то в темноту. Когда тебе не еда нужна, а хоть какая-то пауза от жизни.

— Я думала, со мной что-то не так, — говорит Ира. — А потом смотрю на тебя и вижу, что ты изменилась. И не только внешне. В тебе как будто… не знаю… опора появилась. И я решила спросить. Потому что больше не у кого.

Я вдруг понимаю, что сейчас очень важно не начать умничать. Не говорить ей красивых фраз, не превращаться в советчика. Потому что такие разговоры не подразумевают советов на самом деле. Они про стыд. Про одиночество. Про то, что женщина иногда годами живёт в режиме «держись», а потом тихо наедается в темноте, чтобы никто не видел.

— Со мной тоже было так, — говорю я честно. — Я тоже ела не от голода. А от всего сразу. От усталости. От обиды. От того, что весь день держишь лицо, а вечером уже не можешь. И самое страшное даже не это.

— А что? — спрашивает она.

— То, как ты потом сама с собой разговариваешь. Как будто ты не человек, которому тяжело, а какая-то гадость, которую надо наказать.

Она закрывает лицо руками и начинает плакать сильнее.

— Да… — выдыхает она. — Именно так!

И я не выдерживаю, подхожу и обнимаю её. Просто обнимаю, и всё. Как будто не её одну. Как будто всех нас сразу. Всех, кто ел украдкой, кто стоял ночью у холодильника, кто прятал фантики в мусорном ведре под другими пакетами, кто хранил в бардачке автомобиля шоколадку, кто утром мыл лицо и обещал себе быть лучше, а на самом деле просто очень давно нуждался не в силе воли, а в тепле.

— Ты не слабая, — говорю ей. — Ты просто устала. Очень.

Она кивает и плачет мне в плечо.

Когда мы возвращаемся, я сразу чувствую, что в кабинете что-то изменилось. Света сидит с таким лицом, будто только что съела лимон. И я почти уверена, что она уже успела сделать свои выводы и донести куда надо.

Не проходит и получаса, как меня вызывает начальница.

Я иду в её кабинет, и внутри у меня всё напрягается. Начальница у нас женщина строгая, ухоженная, всегда собранная, с прямой спиной и холодноватым взглядом. Она точно не из тех, кто будет обсуждать с тобой душевные раны за чашкой чая.

— Присаживайтесь, — говорит она.

Я сажусь.

— Светлана подошла ко мне с жалобой, — начинает она спокойно. — Сказала, что вы в рабочее время устраиваете личные беседы, отвлекаете сотрудников и вообще слишком активно обсуждаете свои… изменения.

Последнее слово она произносит без иронии, просто сухо.

Я чувствую, как лицо начинает гореть. Вот за что я ненавижу такие ситуации — ты вроде ничего плохого не сделал, а сидишь и чувствуешь себя так, будто тебя поймали на чём-то постыдном.

— Мы разговаривали в перерыв, — говорю я. — И не про любопытство. Человеку было плохо.

Начальница несколько секунд смотрит на меня внимательно.

— Я не спрашиваю из праздного интереса. Но всё же — насколько плохо?

Я молчу. Чужое рассказывать не хочется. Но и врать не хочу.

— Настолько, что она, кажется, давно живёт через силу, — отвечаю я тихо. — И просто не может уже делать вид, что всё в порядке.

В кабинете становится очень тихо.

Начальница откидывается на спинку кресла и вдруг говорит совсем другим тоном:

— Понятно.

Пауза тянется несколько секунд.

— Работу вы свою делаете хорошо, — говорит она. — К дисциплине у меня к вам претензий нет. Но разговоры действительно лучше не превращать в систему. Не потому что это запрещено. А потому что коллектив у нас, к сожалению, не самый дружный.

Я понимаю, что она всё поняла. И про Свету тоже.

— И ещё, — добавляет она. — Не надо оправдываться за то, что вы по-человечески отнеслись к другому человеку. Это редкость.

У меня даже в горле что-то сжимается от этих слов. Потому что я шла сюда готовая защищаться, а меня вдруг не унизили, не поставили на место, не сделали виноватой. Просто отнеслись нормально.

— Спасибо, — говорю я.

У двери она неожиданно добавляет:

— Женщины вообще слишком часто остаются со своим «плохо» наедине. Если можете кого-то поддержать — поддержите. Только без ущерба работе.

Я выхожу из кабинета, и мне хочется просто выдохнуть. Света, конечно, тут же поднимает глаза, пытаясь по моему лицу прочитать, что было. Но я прохожу мимо и сажусь на своё место. Не дождётся.

Вечер я жду уже с усталостью. Не физической, а какой-то внутренней.

После ужина встречаюсь с Леной. Мы идём, как обычно, по нашей дорожке мимо дворов, мимо детской площадки, мимо лавочек. Я рассказываю ей про Иру. Про её ночные походы на кухню. Про стыд. Про то, как она плакала. Потом про Свету и разговор с начальницей.

Лена долго молчит.

— Знаешь, — говорит она наконец, — самое страшное не в том, что женщина ест. И не в том, что набирает. И даже не в том, что потом не может сбросить. Самое страшное — как быстро она привыкает считать себя недостойной любви, если ей тяжело.

Я смотрю на неё.

— Почему ты так сказала?

Она делает несколько шагов молча. Потом вздыхает.

— Потому что я сама через это прошла.

Я никогда не лезу к Лене в душу. Но сейчас чувствую: она сама хочет сказать.

— У меня был мужчина, — начинает она. — Я любила его так, как взрослые женщины любят редко. Не с бабочками в животе, как в молодости, а глубже. Когда ты видишь человека настоящим и всё равно выбираешь его. Я думала, что это мой человек. Что с ним можно и радость, и беду.

Она на секунду замолкает.

— А потом тяжело заболела моя мама. Очень тяжело. И вся жизнь превратилась в какой-то бесконечный коридор: больница, дом, аптека, работа, снова больница. Я тогда не жила. Я просто тянула. На автомате. И, наверное, стала не той женщиной, с которой легко. Не той, которая улыбается, наряжается, смеётся, придумывает ужины и флиртует. Я была уставшая, заплаканная, выжатая. Мне самой от себя было страшно. Но я всё равно думала: если любит — поймёт.

У меня уже от её голоса ком поднимается к горлу.

— И что? — спрашиваю я тихо.

Лена смотрит прямо перед собой.

— А он не понял. Сначала начал отдаляться. Потом раздражаться. Потом как-то сказал мне: «Ты всё время как будто в горе, с тобой стало тяжело». А потом ушёл.

У меня даже шаг сбивается.

— Просто ушёл?

— Да. Просто. Без скандала, без драмы. Это ещё хуже. Очень спокойно. Как будто вышел из комнаты, в которой ему стало неуютно. И знаешь, что меня добило сильнее всего? Не сам уход. А то, что я после этого ему поверила.

— В смысле?

Лена горько улыбается.

— В прямом. Я поверила, что если женщине тяжело, она, правда, становится неудобной. Что её можно любить, пока она светлая, лёгкая, ресурсная, красивая, улыбающаяся. А если у неё мама умирает, если она сама еле стоит, если у неё глаза всё время красные и ей не до кокетства — значит, она уже, как-будто, меньше заслуживает любви.

Я чувствую, как у меня наворачиваются слёзы.

— Это неправда, — говорю я.

— Конечно неправда, — отвечает Лена. — Но я поняла это не сразу. Очень не сразу. Несколько лет после этого я жила так, будто должна быть удобной. Не жаловаться. Не просить. Не плакать. Ничего не хотеть слишком сильно. Всё сама. Всё тихо. Лишь бы никому не стать в тягость.

Мы идём медленно. Уже темнеет. Из окон горит тёплый свет. И почему-то от этого ещё тяжелее. Потому что за этими окнами столько женских жизней. И почти в каждой есть что-то, о чём никто не знает.

— А потом мама умерла, — говорит Лена, и у меня уже слёзы текут сами. — И после похорон я разбирала её вещи. Нашла её халат, очки, расчёску… такую обычную расчёску, в которой осталось несколько её волос. И вот я села на пол посреди комнаты, держу эту расчёску и вдруг понимаю, что больше никогда в жизни не услышу, как она меня зовёт. Никогда. Не будет её рук, её голоса, её: «Поешь, ты опять бледная». Не будет никого, кто помнит меня маленькой. Вообще никого.

Я уже не могу сдерживаться. Иду рядом и плачу.

— И в этот момент, — продолжает Лена совсем тихо, — я впервые подумала не о том, что он меня бросил. А о том, что я сама себя тоже бросила в тот год. Я так старалась быть сильной, взрослой, удобной, что даже не пожалела себя по-настоящему. Не обняла. Не сказала себе: «Тебе больно, ты не обязана сейчас быть красивой, лёгкой и хорошей». Я просто требовала от себя держаться. А внутри у меня всё умирало.

Мы останавливаемся у лавочки, и я вытираю слёзы ладонью, как ребёнок.

— Вот почему я тебе всё время говорю: не предавай себя, — говорит Лена. — Мужчины уходят, люди оказываются не теми, на кого ты надеялась, дети вырастают, родители стареют, тело меняется. Всё меняется. Но если ты ещё и сама от себя отвернёшься — это самая страшная потеря.

Я стою и плачу. И понимаю, что плачу не только из-за Лены. Из-за себя тоже. Из-за той себя, которая столько раз стояла ночью на кухне и ела не еду, а заедала свою тоску. Из-за той себя, которая утром смотрела в зеркало с ненавистью. Из-за всех раз, когда мне было плохо, а я делала вид, что всё нормально. Из-за мамы. Из-за Ильи. Из-за дочери. Из-за всех женщин, которых когда-то не обняли вовремя.

— Иногда, — говорю я сквозь слёзы, — мне кажется, что почти каждая женщина живёт так, будто должна заслужить право на заботу.

Лена кивает.

— Да. А ведь забота нужна не самым идеальным. Она как раз нужна тем, кому больно.

Домой я возвращаюсь с тяжёлым сердцем. Аня выходит ко мне в коридор, обнимает, что-то рассказывает про школу, а я смотрю на неё и думаю только об одном: господи, пусть она никогда не вырастет с мыслью, что если ей тяжело, то она становится неудобной. Пусть никогда не заедает своё одиночество в темноте. Пусть никогда не выбирает быть удобной вместо того, чтобы быть живой.

Позже, когда дома становится тихо, я готовлю, мою контейнеры, раскладываю в них еду на завтра, убираю кухню. И вдруг ловлю себя на том, что сегодня мне не хочется есть от усталости. Не хочется заесть этот день, эту тяжесть, эти слёзы.

Мне хочется другого.

Хочется просто подойти к себе — той, которая столько лет жила как могла, ошибалась, срывалась, ела по ночам, плакала в ванной, ненавидела своё отражение, — и, наконец, не ударить её мысленно, не обвинить, не обозвать слабой, а просто тихо сказать:

«Я понимаю. Тебе было очень тяжело. Но я больше тебя не брошу»....

Продолжение следует... Подпишись!

Подарок автору.