Найти в Дзене

Пепелище любви.Глава первая.

Запах смерти — это не один запах. Добромир знал это и раньше, но сегодня понял заново. Смерть пахнет по-разному в зависимости от того, сколько времени прошло. В первый час — это медный привкус крови и кислый запах опорожнившихся кишок. В первый день — сладковатая вонь, от которой кружится голова, как от перестоявшейибраги. На четвёртый день, когда Добромир наконец добрался до родного стойбища,

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Запах смерти — это не один запах. Добромир знал это и раньше, но сегодня понял заново. Смерть пахнет по-разному в зависимости от того, сколько времени прошло. В первый час — это медный привкус крови и кислый запах опорожнившихся кишок. В первый день — сладковатая вонь, от которой кружится голова, как от перестоявшейибраги. На четвёртый день, когда Добромир наконец добрался до родного стойбища, смерть пахла пеплом, горелым жиром и той страшной, приторной сладостью, которая бывает только у человеческой плоти, пролежавшей под летним солнцем.

Вороной жеребец, которого он угнал третьего дня у рыбаков с Верхней Луки, захрипел и упёрся копытами за три десятка шагов до первого сгоревшего шатра. Конь чувствовал смерть лучше седока. Он прядал ушами, вращал белком глаза, и мелкая дрожь пробегала по его чёрной, взмокшей шкуре. Добромир не стал его успокаивать. Он спрыгнул на землю, и ноги его подкосились — не от усталости, хотя он не спал третьи сутки, а от того, что увидел.

Стойбище, которое он знал с детства, которого каждый колышек и каждая тропинка помнили его босые пятки, исчезло.

Вместо частокола из заострённых брёвен — обгоревшие пни. Вместо длинного дома, где собирался совет старейшин, — груда чёрных, спёкшихся в стекло брёвен, из-под которых до сих пор курился тонкий, едкий дымок. Вместо капища с деревянными идолами — растоптанный круг, и лик Перуна расколот ударом топора, и священный огонь залит чем-то вонючим, от чего земля вокруг стала маслянистой и чёрной.

Добромир сделал шаг. Второй. Третий.

Под сапогом хрустнула человеческая кость — фаланга пальца, маленькая, почти детская. Он не посмотрел вниз. Не смог.

— Зовите старейшин! — крикнул он, и голос его прозвучал хрипло, надорванно, как у ворона, каркающего над полем битвы.

И только когда крик растаял в тишине, не встретив ни единого ответа, он понял всю глупость этих слов. Некого звать. Некому отвечать.

Он пошёл дальше, заставляя себя смотреть. Смотреть, чтобы помнить. Смотреть, чтобы потом, когда придёт час, ни один враг не получил пощады.

Вот опрокинутая повозка горшечника Стояна. Колесо ещё цело, но на оси — чья-то отрубленная кисть с зажатой в ней берёстовой кружкой. Вот разбитый гончарный круг — Стоян любил повторять, что крутит его дед, а до того — прадед, и что глина на этом круге помнит пальцы рода. Теперь круг расколот, и глина, застывшая на нём, похожа на запёкшуюся кровь.

Вот длинный дом. Крыша провалилась внутрь. Из дверного проёма тянет жаром — внутри ещё тлеет. Добромир заглянул и тут же отшатнулся. Он увидел остовы. Много остовов. Взрослые и дети — их просто согнали внутрь и подожгли. Никто не вышел — дверь была заблокирована снаружи брёвнами.

Он хотел закричать. Или заплакать. Или упасть на колени и завыть по-волчьи, как выл его отец, когда хоронил мать. Но ничего не вышло. Внутри что-то оборвалось, и на месте оборванной нити выросла тупая, холодная пустота.

«Не сейчас, — сказал он себе голосом, похожим на скрежет точильного камня. — Сначала найди её. Потом будешь горевать».

Она. Вейна.

Мысль о ней ударила как копьё, пробив эту пустоту насквозь. Вейна, дочь кузнеца Крамира, та, чьи волосы пахли медовухой и железной окалиной. Та, у кого между бровей была родинка — маленькая, похожая на звезду. Та, кто на прошлое лето, когда он впервые поцеловал её у Старого камня, сказала: «Если ты умрёшь, я умру тоже. Потому что не умею жить, когда тебя нет».

Её шатёр стоял на отшибе — ближе к кузнице, чтобы она могла помогать отцу в любую минуту. Шатёр из серого войлока, расшитый синими и красными нитями — её мать, умершая давно, была искусной вышивальщицей. Вейна хранила тот шатёр как память, как последнее объятие матери.

Добромир побежал.

Он бежал мимо сгоревших коновязей, мимо разорённого курятника, мимо трупа сторожевого пса — огромного волкодава, которого звали Ветер. Пёс лежал на боку, и в его боку торчало три стрелы. Он пытался защитить стойбище и умер, вцепившись зубами в древко последней.

Кузница стояла, но дверь была выбита, и меха разодраны в клочья. Крамир, отец Вейны, лежал на наковальне. Спина его была исполосована ударами, но умер он не от них — ему перерезали горло, когда он уже был без сознания. Добромир закрыл ему глаза — мутные, всё равно ничего не видящие — и пошёл дальше.

Шатра на месте не было.

Вместо него — чёрное пятно. Ровный круг выжженной земли, несколько обугленных кольев, горстка спёкшихся бусин (синих, с белыми прожилками — он сам привёз их с юга, с менового торга), и пепел. Много пепла.

Добромир опустился на колени. Провёл рукой по пеплу. Он был ещё горячим — не остыл до конца за четыре дня. Или это земля так хранит тепло пожарища?

Он закрыл глаза и попытался представить её. Как она стояла у входа в шатёр, заплетая косу на ночь. Как смеялась — звонко, заливисто, откидывая голову назад. Как однажды, когда он вернулся из похода с пробитым плечом, она перевязывала его, и губы её дрожали, и она шептала: «Больше не уходи. Или бери меня с собой».

— Вейна, — прошептал он.

Пепел прилип к его ладони — серый, тёплый, мёртвый.

— А я думал, ты умнее, — раздался голос из-за кучи дров.

Добромир вскочил, выхватывая меч. Клинок со свистом рассек воздух, но ударить было не по кому — из импровизированного укрытия, натужно кряхтя, выползал старик.

Хорн. Бывший лодейный мастер. Когда-то он ходил по морям до самой Варяжской земли, но потом потерял ухо в схватке с пиратами и ногу в кораблекрушении. С тех пор жил в стойбище, чинил сети, рассказывал детям сказки и считался самым старым человеком среди рода.

Он был страшен. Лицо в запёкшейся крови — сабельный удар рассёк щёку от уха до подбородка, и края раны уже почернели, началась порча. Левая рука висела плетью — выбито плечо. Но в правой он сжимал кривой нож, и глаза его смотрели ясно и зло.

— Хорн? — Добромир опустил меч. — Живой?

— Наполовину, — старик сплюнул — в слюне была кровь. — Меня они добить забыли. Подумали, дохлый. А я, княжич, живуч как таракан. Меня даже море не взяло, а этим щенкам с Нижней Гнилы меня не пережить.

Добромир опустился перед ним на корточки. Рукавом — единственным, не пропитанным потом и кровью — вытер старику лицо. Хорн зашипел, но не отстранился.

— Рассказывай, — приказал Добромир.

— А что рассказывать? — Хорн поморщился, переменил положение. — Пришли на заре. Как раз когда туман стоял. Человек двести, а может, и больше. Круглый командовал — узнал я его, серебряная серьга, рожа круглая, как сыр. Они сначала ворота сожгли, потом пустили горящие стрелы по крышам. Люди выбегали — их в спину копьями. Женщин хватали сразу, мужиков — если сопротивлялись, рубили тут же. Ваш отец, царствие ему небесное, — Хорн перекрестился, — он бы их встретил как надо. Но его нет. И тебя не было. Нас оставалось три десятка воинов — молодых, необстрелянных. Им против двухсот?..

Старик замолчал. Кадык его дёрнулся.

— Я в лодейной избе сидел, смолу варил. Услышал шум — выскочил. И тут мне саблей по лицу. Я упал, они меня за ногу — в кучу к трупам. Думали, мёртвый. А я ждал. Потом, когда они ушли, выполз.

— Когда они ушли?

— На закате того же дня. Поспешили. Боялись, что кто-то из соседей придёт. Зря боялись — соседи наши первыми на колени перед Круглым встали.

Добромир сжал челюсти так, что хрустнули зубы.

— Вейна?

Хорн посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.

— Её взяли. Первой. Я видел.

— Рассказывай.

— Вывели её из шатра — она ещё в ночной рубахе была, белой, с вышивкой по подолу. Волосы распущены. Она кричала — звала тебя. «Добромир! Добромир!» — так кричала, что у меня сердце оборвалось. Двое её держали, а она вырывалась. Круглый подошёл, взял за подбородок, повернул к свету. «Хороша, — сказал. — Такую не стыдно в дом взять». Она плюнула ему в лицо.

— Плюнула? — Добромир почувствовал, как внутри, сквозь пустоту, пробивается тонкий, горячий росток гордости. Вот она, его Вейна. Не сдаётся.

— Плюнула, — кивнул Хорн. — Он её ударил. А потом велел связать отдельно и не трогать. «Она моя», — сказал. И остальных его людей это остановило. Всю ночь она просидела связанная у его шатра. А наутро они ушли.

— В какую сторону?

— К Кривому озеру. Там у них стоянка. До него два дня пешего хода, если лесом. На коне — за день доскачешь.

Добромир встал. Ноги уже не дрожали. В голове прояснилось — та холодная, страшная ясность, которая приходит к воинам перед боем, когда страх умирает и остаётся только расчёт.

— Сколько у них людей?

— Сотня, наверное. Остальные с добычей к себе на Нижнюю Гнилу ушли. Круглый остался с отборными. Говорят, празднуют.

— Что празднуют?

Хорн помолчал. Очень долго. Потом сказал — и голос его был глухим, как удар колокола по воде:

— Третью ночь после набега Круглый взял её в жёны. По их обряду. И она... — старик запнулся. — Она не кричала, Добромир.

Мир вокруг перестал существовать.

Добромир слышал только эти слова. Они врезались в него, как раскалённые гвозди, по одному. «Она не кричала».

Он закрыл глаза. Перед внутренним взором встало: Вейна в шатре врага. На ней — чужая одежда. Рядом — чужой мужчина. Тот, кто убил её отца. Тот, кто сжёг её дом. И она не кричит. Не зовёт на помощь. Молчит.

«Значит, смирилась?» — прошепталоичто-то внутри. «Значит, предала?»

«Или сломали», — возразил другой голос. «Или ждёт. Или замыслила. Или... или боится за того, кто внутри неё».

— Хорн, — голос Добромира прозвучал чужим — низким, почти без интонаций. — Она была беременна до ухода?

Старик покачал головой:

— Нет. Она приходила ко мне за месяц до набега — сети просила починить для твоего отца. Плоская была. Как доска.

Добромир перевёл дыхание. Значит, не его. Значит, если она носит под сердцем дитя — оно от врага.

Он представил. Маленькое существо. С кровью Круглого в жилах. И Вейна защищает его — молчанием, покорностью, тем, что «не кричит».

— Что будешь делать, княжич? — спросил Хорн. — Один против сотни — это не месть. Это самоубийство.

— Мне не нужна сотня, — ответил Добромир, проверяя тетиву на своём луке. Лук уцелел — висел за спиной, прикрытый плащом. — Мне нужна она. Выведу её — и уйдём.

— А если она не захочет идти?

Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как намокший стяг.

Добромир долго смотрел на чёрное пятно от её шатра. Потом перевёл взгляд на юг — туда, где за редким перелеском, за болотцами и оврагом, у Кривого озера горели костры врага. И сквозь тишину пожарища до него донёсся слабый, едва уловимый звук — бубен, горловое пение, пьяные крики. Они праздновали. На костях его рода. На горе его любви.

— Тогда я сначала посмотрю ей в глаза, — сказал он. — А потом решу. Кого убивать — их, её или себя.

Хорн кряхтя поднялся. Здоровой рукой он достал из-за пазухи маленький кожаный мешочек.

— Возьми. Это корень-одолень. С ним легче через вражеские земли пройти. Я его ещё от варягов хранил.

Добромир взял мешочек, не глядя, сунул за пазуху.

— А ты? — спросил он. — Ты здесь один не выживешь.

— Я выживу, — усмехнулся Хорн, обнажив щербатые, в крови, дёсны. — Меня смерть боится. Иди. А я кости соберу. Если вернёшься — будет кому встретить. Если нет — будет кому оплакать.

Добромир подошёл к вороному. Конь всё ещё дрожал, но уже не упирался — чувствовал, что хозяин твёрд. Он вскочил в седло, поправил лук, меч, нож за голенищем.

— Хорн, — позвал он, уже натягивая поводья.

— Что?

— Ты сказал — она не кричала. А что, если она действительно... выбрала его?

Старик молчал так долго, что Добромир уже решил не ждать ответа. Но Хорн ответил — негромко, как самому себе:

— Вейна — дочь кузнеца. Ты знаешь, как кузнецы закаляют сталь? Берут клинок, раскаляют докрасна — и в воду. И сталь кричит, Добромир. Кричит так, что уши закладывает. А хорошая сталь — не кричит. Хорошая сталь молча терпит огонь и лед. Потому что знает: после этого она станет крепче вдвое. Может, и она... просто закаляется.

Добромир кивнул. Ударил пятками — и конь, наконец пересилив страх, рванул с места, разбрасывая копытами чёрную, пропитанную кровью землю.

Ветер ударил в лицо, высушивая слёзы, которые он так и не позволил себе пролить. Сзади оставалось пепелище, на котором он родился...

Впереди, у Кривого озера, горели костры, и среди них — в шатре из чужого войлока, под боком у врага, молчала та, ради которой он прошёл через смерть и вернулся в жизнь.

«Я иду, Вейна, — подумал он. — И пусть боги рассудят, кто из нас прав, кто виноват, а кто просто слишком любил, чтобы уметь прощать».

Лес расступился перед всадником, и луна, выглянув из-за туч, осветила дорогу к озеру. Дорогу, которая могла привести либо к спасению, либо к последней битве его жизни.

Продолжение следует ...